Яся Белая - Отправляемся в полдень [СИ]

Отправляемся в полдень [СИ] 1676K, 259 с.   (скачать) - Яся Белая

Моему любимому Лёшеньке


Ибо сказано: во время благоприятное

Я услышал тебя и в день спасения помог тебе. 

Вот, теперь время благоприятное, 

вот, теперь день спасения.

2Кор.6:2


Отправление


…наслаждение непристойно…


Но я наслаждаюсь.

Когда мы танцуем. Он всегда ведет – легко и уверено. И я почти теряю голову от его силы и нежности. В такие моменты все смотрят на нас, а мы – лишь на друг друга. И мне нравится чувствовать, как исчезает мир вокруг, и мы парим где-то на седьмом уровне счастья.

Но я наслаждаюсь. Когда он смеётся, нарочно злит меня и ласково дразнит «свирепым котёнком». Мне нравится видеть его спросонья, взъерошенного. В такие моменты он кажется совсем молодым.

Но я наслаждаюсь. Когда его руки скользят по моему телу и дарят нежные утончённые ласки. Когда его губы – горячие и твердые – овладевают моими. Когда он – страстно и яростно – берёт меня, а я выгибаюсь и кричу под ним. Для него. Путаясь пальцами в волосах. Шепча имя.

Как-то он сказал:

– Ты пробуждаешь во мне самые низменные инстинкты и самые возвышенные чувства. Как мне жить с этим противоречием?

Я ответила:

– Так же как и мне.

Он – мой господин, мой супруг, мой возлюбленный.

Мой единственный.

Он создал меня из пепла и руин. Подарил крылья, пригласил в полёт.

И мне страшно однажды проснуться в мире, где не будет его улыбки. Я не хочу в тот мир.

Там…

Гудок

– Позырь, ангелы!

Тотошка счастлив донельзя. А мне как-то поровну.

– Пофиг, – говорю. – Они вечно тут шастают. А будешь на них зырить – зеньки повылазят, так-то.

Сижу на холме. Коленки обняла, вверх пялюсь. Тотошка, пёсомальчишка, покорёженный, скачет рядом. Тёплый ветерок лижется, норовит кинуть в лицо мои же лохмы. Они у меня, как говорит баба Кора, цвета заката.

– А я через стеклышко! – канючит Тотошка и хвостом вовсю вертит. Знает, что против его хвоста я не устою.

– Тада лан, – бросаю равнодушно и откидываюсь на спину.

Трава мягкучая, зелёная, а небо офигительно чистое, ни как в Залесье. А в небе, вон, ангелы. С огненными крыльями и рогатыми мордами.

– Они же красивые…

– Кто знает…

– …и живут в Небесной Тверди, ведь да? – он разглядывает пылающие фигуры через прокопчённое стёклышко. Моя школа. Ветер колышет его уши. И что-то колышется и щемит в груди. К этому чему-то хочется прижать его голову, уткнуться в нежную шерсть на макушке и прошептать: «Дурында!». И улыбаться глупо. Накатывает вот…

Отворачиваюсь, промаргиваюсь и только вспоминаю, что он спросил.

– А, да, – говорю, – а где же ещё. Они ж ангелы.

Тотошка подбегает, присаживается рядом, заглядывает в лицо.

– Лизни только… – лениво грожу я.

Он фыркает:

– Придурошная! – и шпыняет меня в бок. Я тоже тыкаю кулаком, куда достала. Через минуту, молотя друг друга, катимся кубарем вниз. Сдаюсь первая.

– Всё, заканчивай!

Он тяжело дышит. Сидит на задних лапах, в раскоряку, молотит хвостом.

– Ну ты и бешеная, – говорит наконец. – Я ж спросить хотел.

Даю по загривку – а чё, пусть знает, как на старших вызверяться – и киваю:

– Валяй… – падаю опять на траву, руки в стороны, заплющиваюсь.

– А если залезть на Дом-До-Неба – увидишь Твердь?

Аж вскакиваю.

– Сдурел! Если падший увидит Небесную Твердь – он сгорит в синем пламени. Грех!

Делаю страшные глаза и стараюсь говорить грозно.

Он хохочет.

– Ужо я вам задам! – доносится с той стороны холма, возвещая, что баба Кора нас нашла и трёпки не избежать.

– Давай спрячемся? – предлагает Тотошка, а сам аж подпрыгивает на месте. – Пусть эта ластоногая нас поищет!

– Не смей называть её так! – цыкаю я и выпаливаю первое, что пришло: – А то буду дразнить тебя собакохвостым вислоухом.

Он проникается и грустнеет.

Баба Кора нагрянывает или нагрядает, – не знаю, как точно, – но выглядит это внушительно: тётка метр восемьдесят ростом в малиновой рубахе и с ружьём.

Торопеем.

Не, стрелять в нас она не будет. Просто назад пойдем через базар. А там без ружья никак. Мы такие-сякие. Вечно ей проблемы делаем. И если Тотошку можно оттаскать за ухо, то мне-то, дуре двадцатилетней, должно быть стыдно. И мне стыдно.

Потому винюсь:

– Ну прости! Так хотелось увидеть небо!

– Будет вам небо в алмазах, если Тодор до вас доберется! – печально качает головой баба Кора и блестит на нас очками. Очков – две пары, так как глаза – четыре. Так я учила таблицу умножения на два.

Вешаю голову:

– Ну, правда, прости, не подумала…

– А пора бы уже! Здоровая!

Тотошка прыгает вокруг и тараторит:

– Не злись! Не злись!

– А вот и не буду! – с показным равнодушием говорит она. – Нужны вы мне – нервы тратить. Пусть вас Тодор со своими кашалотами сцапает и втулит кому-нить за гроши, как ту Арнику.

– Ну Арника ж страшная была, а нас-то почему за гроши?! – обижается Тотошка.

– А за твою тощую тушку никто больше и не даст. С тебя ж даже пирожки не сделаешь – кости одни!

– Ну почему как я, так сразу пирожки! – он плюхается на задницу в знак протеста и возмущенно складывает руки на груди.

– Пошли, Юдифь, а он поторчит тут сам – узнает, – баба Кора хватает меня свободной клешнёй (ну а чё, если у неё вместо одной руки – клешня как краба?) и волочёт прочь.

А мне жалко Тотошку и страшно за него.

***

– Да раз твою же ж мать! – орёт Карпыч. – Всем глаз на ж**у натяну! Будете у меня землю жрать!

Карпыч всегда орёт на поезда.

А они всегда идут мимо. Пассажиры выкидывают из окон всё подряд, а ему потом выгребай. Ведь начальство приедет, и тогда уже он сам выгребет по полной. Выгребать Карпыч не любит – ни мусор, ни от начальства.

Собрав всё выброшенное в одну кучу, поджигает из огнемёта и плетётся назад в будку.

Тут топчан, заваленный тряпьём, стопа древнючих, ещё бумажных, газет, колченогий стул, берданка да кухонный синтезатор.

Синтезатор – штука хорошая. Клацнул пару раз рычажками – и вот она, жратва-то. Правда, хлеб, вода и самогон выходят у него погано, но зато лук и селёдка – вполне съедобно. Карпыч на него не орёт, что вы, ни-ни. Кормилец же. А ну навернётся! Старенький. Лет пятьдесят назад помереть должен был. А всё жужжит, аки пчела. И кормит.

А ещё есть часы. Большие. С маятником. Они упрямо идут. Зачем-то считают время неизвестного дня в неизвестном году. Потому что часы есть, а календаря нет.

Карпыч достаёт нехитрую снедь, чмокает синтезатор в табло: спасибо, мол, отец родной, – и идёт к подоконнику.

Стола нет. Ест на газете. Чавкает гнилыми зубами и читает. Некоторые буквы, а с ними и слова, похожи на нынешние. И получается занятная игра, головоломка целая. За пятьдесят лет Карпыч не разобрал и страницы. Долго крутил неприятное слово «кризис». Так и не понял, но созвучно было с анусом.

Что такое анус – Карпыч знал. Потому и решил для себя: кризис – значит, ж**а.

Ага.

Ещё нравилось ему слово стрелочник. От него веяло родным. Только вот догнать Карпыч никак не мог, отчего стрелочник-то во всём виноват. И жалел беднягу.

Пообедав, сгребает остатки и кидает в топку. Та довольно взрыкивает, прожора. Озаряет комнату яркими всполохами своего насыщения.

Её Карпыч тоже любит, но, не так, как синтезатор.

– Ты ни боись, – говорит мне, заваливаясь на топчан прямо в фуфайке и в сапогах, – мы ещё погудим.

И снова заводит байку про «Харон». Есть, дескать, поезд такой. Ездит он по всему белу свету. Собирает праведников. Где бы тот праведник не жил, хоть в самой чёртовой дыре, приедет за ним состав с голубыми вагончиками, оттуда высунется старикан и гаркнет: «Ты, что ли, такой-то? Садись уже, не задерживай. Отправляемся». Вскочит счастливец, билет сияющий покажет, сядет у окна и чухнет прямиком в Небесную Твердь. А там селёдка и самогон уже настоящие. И небо в алмазах. И солнце играет крашеными яйцами…

А ещё Карпыч говорит, что у него есть билет на этот самый поезд.

Хотя никогда не показывает.

Но я ему и так верю.

Мне и самому хочется, чтобы они были – и поезд тот, и билет на место у окна.

***

Я ведь чётко усвоила: Дом-До-Неба под запретом, а все-таки потащила туда Тотошку! А теперь его, одинокого, найдёт Тодор и пустит на пирожки.

Проклятый дом! И дался он мне! Падшие любят рассказывать, что в Далёкие времена таких домов было видимо-невидимо. Целые города! Только я не верю. Кто мог строить такие дома? Разве что ангелы? Только ангелы домов не строят, они охраняют Розу. Там, на крыше Дома-до-неба растёт удивительная Роза Эмпирея. Самая прекрасная из всех. Её лепестки – белее облаков. И она сияет. Так про эту розу написано в книге. Единственной книге о Боге, которая есть у бабы Коры. Вернее, вообще в единственной книге, которая есть.

Эта книга так и называется «Божественная».

Я спрашиваю как-то бабу Кору:

– А это смешно? Не хочу читать, если не смешно. Потому, что тупо это – просто читать. Никто ж не читает.

– Я читаю! – говорит она, поправляет очки и глядит сурово.

Баба Кора, как говорит Гиль, пипец-какая-умная. Это потому, что она пришла из-за Сумрачного Леса. Там все умные. Только рассказывать об этом она не любит. Она вообще не любит рассказывать.

Я обычно начинаю ныть:

– Ну, чё трудно сказать, про чё там…

Баба Кора даёт мне подзатыльник и тычет носом в буквы:

– Читай, там всё сказано.

Она сама научила меня читать.

И я, вздохнув, читаю:

Увидеть Сущность, где непостижимо

Природа наша слита с божеством.

Там то, во что мы верим, станет зримо,

Самопонятно без иных мерил;

Так – первоистина неоспорима.1

Фиг что поймешь. Половины слов и умная баба Кора не знает. И даже Гиль. Но читаешь и начитает вибрировать внутри. И будто крылья растут. И небо обнимает тебя. И солнце лыбится, как дитёнка. Это потому что книга – божественная…

Глава 1. Чёрт с ним, с промокодом!

… красота умерла полтора столетия назад…

… агония затянулась…

.. наслаждение непристойно…

Слова – листьями на ветру. Не мои. Ветер бросает их под ноги, шуршит ими. И в уличном кафе, где сидим мы с Машкой, становится романтичнее. Здесь царит удивительная бездумная лёгкость. Ею веет от столиков на тонких металлических ножках, от складных деревянных стульев, от кованного заборчика вокруг клумбы, от яркого, так подходящего к осени, кустика рыжих дубков. Будто время остановилось и никуда не надо идти. А между тем город уже проснулся и спешит по делам. Вон к серым корпусам моей альма-матер, что как раз напротив, тянутся студенты. По трассе справа шуршат машины, а слева – деловито тарахтит трамвай.

Самое начало октября.

В наших краях ещё тепло, но деревья уже хохлятся и роняют листву, словно заранее сетуют на грядущие холода.

Листья, ветер и красивые фразы из ниоткуда – им и мне к лицу осень.

– Ты о чём вообще? – спрашиваю Машку.

У Маши модная стрижка, крашенная перьями. А из-за яркой подводки и без того выразительные голубые глазищи кажутся нереальными. На Машке белый топ с чёрной кошкой и брендовые джинсы в обтяжку. Фотомодель просто.

Она злится на меня.

– Опять не слушаешь!

– Прости, отвлеклась. Книга, значит? – сижу, покачивая ногой, верчу кофейную чашку.

– Она самая, – Машка прикладывается к пивной кружке. Поднимает руку, и становится видна татушка. Чёрно-красный змей, что обвивает запястье, таращится недобро и всё на свете знает.

– Видишь, слушала! – чуть подначиваю я.

Она угукает и кивает:

– Так вот – это сама крутая книженция всех времён и народов! Читаешь – и как три-дэ фильм. Супер!

Звонит отец.

Я работаю у него в фирме, так что получается он мне одновременно родитель и начальник. Удобно.

– Ирин, ты скоро? – интересуется папа.

– Пять минут. Мы тут со Смирновой сидим, – обещаю я и краснею, потому что вру. Пяти минут с Машкой никогда не бывает. – Подождёшь?.

Отец это прекрасно знает, поэтому в трубке усталый вздох:

– А мне ещё остаётся? Машеньке привет, и папане её не хворать.

Прикрываю трубку рукой, говорю:

– Привет тебе!

– И ему, – Машка рисует в воздухе сердечко. Мой отец – её крёстный.

Кладу трубку, поправляю сумку на спинке стула и возвращаюсь к прерванному разговору:

– Ну и чего в той книге такого уж особенного, что нечитающая ты так прониклась?

Потягиваю к себе блюдце с орешками и с хрустом разгрызаю фисташку. Люблю такие – полураскрытые, добраться до ядрышка – квест пройти.

– Знаешь, как наркотик. Сама того не ожидала!

Маша отхлёбывает ещё пива, достаёт смартфон и быстро ищет нужное.

– Вот, – показывает мне, перевесившись через стол. В таком положении черная кошка на её белом топике выгибает спину, как настоящая. Вот-вот зашипит.

– Как ты нашла её?

– Мне прислали ссылку. ВКонтакте. Вчера около часа ночи.

– Сколько раз я тебе говорила: не открывай ссылки от неизвестных акков, вдруг спам или мошенники.

– Во-первых, я уж с мошенниками и сама разберусь, – машет унизанной перстнями ладонью. – Во-вторых, станут лохотронщики ссылку на книгу присылать. У них методы другие.

Ну она и впрямь, наверное, лучше знает, всё-таки спец по SEO-оптимизации. Но я не сдаюсь – лишний раз перестраховаться никогда не мешает. Такой у нас, бизнес-аналитиков, закон.

Поэтому говорю:

– А почему бы нет? Ты вон втянулась, сейчас начнут доить.

– Не, там всё по чесноку. Разве что автор открыл платную подписку.

– Вот! Слушай впредь голос разума в моём лице.

Машка фыркает, как рассерженная кошка.

– Ага, щаз. Не будь такой подозрительной, бизнес-вумен ты наша. Автору тоже надо кушать!

Оправляю строгий английский воротник своей серой офисной блузки. Строгая, идеальная одежда – щит, за которым мне надёжно. Выпрямляю спину, складываю руки перед собой в замок, как на планёрке. Теперь защищена и можно продолжать разговор:

– Хорошо, допустим. От меня-то что надо?

У Машки всегда длинные и путанные подводки. Она допивает пиво, настраивается. Мнётся, в глаза не смотрит, ёрзает.

– Короче, тут такое дело, – говорит и сжимает кружку так, будто собирается раздавить. Я на всякий случай отодвигаюсь подальше, чтобы не забрызгало стеклом. – Сегодня ночью будут разыгрывать промо-коды. Там будет конкурс. Несложный. Только репостнуть надо и нажать «Рассказать друзьям».

– Могу пожелать тебе удачи, – развожу руками. Кажется, эта книга и впрямь как дурь, вон, Машка не в себе.

– Ну блин! – взвивается она. – Мне не нужны твои пожелания удачи, мне нужна твоя удача! Ты ж у нас везунчик по жизни, а, Ирка? О тебе все говорят: в рубашке родилась. Не то что я – тридцать три несчастья. Пожалуйста, поиграй за меня. Очень хочу дочитать дальше. А там хитро всё: кто промо-код не выиграет – тому проды не видать.

– Прям не книга, а какой-то клуб избранных, – говорю я.

Маша пожимает плечами.

– Не знаю. Они там мутное написали. Что, типа, выбирают «своих читателей». Самых удачливых, смелых и отважных. И их ждёт незабываемое путешествие. Представляешь, они говорят, что их текст затягивает, – она снова наклоняется ко мне, переходит на шепот. – В буквальном смысле. Ты сам можешь стать героем этой истории…

– Да ну. Кстати, и как книга называется?

– «Битва за розу» Сергей Адов.

– Ого, звучит прям как «Код да Винчи».

– Ага, чем-то похоже, – рассенно замечает она, набирая сообщение.– Я тебе свои логин-пароль скину. Окей? Поиграешь? Мне нужен этот код, проду хочу, аж ломает.

– Ладно, – соглашаюсь, – будет тебе прода. Кидай мне всё в WhatsApp,– там разберёмся.

Она издаёт радостное: «Уиии!», тянется по мне через стол, роняя кружку и переворачивая миску с фисташками, и чмокает в щёку. Щенячьи радости прям! Эх, надо будет заглянуть в эту книгу. Что-то неладное после неё с Машкой творится.

Встаём. Машка направляется к мопеду, припаркованному неподалёку.

– Эй, – хватаю её за рукав куртки, которую она уже успела натянуть.– Ты же выпила.

Она машет рукой:

– Пустяки! Впервой, что ли.

Грожу ей пальцем, провожаю взглядом, пока отъезжает, и только после спешу на остановку, ловить маршрутку.

Больше я не думаю о Машке и её книге – впереди серьёзное совещание. С нужными папе людьми. Это поважнее сетевых книг.

Но когда мы, довольные успешной сделкой, выходим чуть пьяные от усталости из офиса, отцу звонят.

Он чертыхается, роняет ключи от машины, костерит сенсорную панель смартфона. Я улыбаюсь, забираю аппарат, прикладываю ему к уху, пока папа, пиликнув сигнализацией, открывает дверь.

Но замирает, а потом орёт:

– Ирка, быстро в машину. В больницу едем. Машеньку сбили. Юрка уже там.

– Как сбили, когда?

Трясу головой, перед глазами – смеющаяся Машка, с дерзкой короткой стрижкой, крашенная «перьями» – красными и фиолетовыми. Со змеем-всезнайкой на запястье. Машка-куколка, с горящими глазами, дикой жестикуляцией. Моя Машка! Как!? Как её могли сбить?

Хочется прямо тут опустится на асфальт и завыть. Но нельзя расстраивать отца.

Сглатываю и не хочу верить.

– Пап, тут что-то не так! Мы же не мегаполис. У нас дороги в это время дня полупустые. Я видела, как она отъезжала. Машка же ас!

– Говорил Юрке: не покупай девке мопед! Но кто бы меня слушал! – ругается отец.

Вижу, как он, до побелевших пальцев, вцепливается в руль. Натянут, как струна. Тронь – взорвётся! Машка ж для него – дочка, как и я для дяди Юры. Мы с Машкой родились в один день. Папа и дядя Юра в роддоме и познакомились. И наши мамы тоже. Сдружились так, что словно одной большой семьёй жили. А потом мамы уехали покупать нам с Машкой подарки на десять лет. Вдвоём, сюрприз сделать хотели. А торговый центр в тот день рухнул. Стоял-стоял, а потом рухнул – ошибка конструкции, усталость металла. Чего только не писали потом в милицейских протоколах. А мы с Машкой больше не отмечали дни рождения. Наши отцы так и не женились, воспитывали дочек сами.

– Папа! – тереблю его за рукав, – Папа, она ведь не умрёт?! Машка не может умереть! Она же хотела прочитать проду!

– Дура ты, Ирка! Какая на хрен прода!? Что это вообще такое? – орёт он, отбрыкиваясь.

Не обижаюсь. Не плачу. Просто тупо смотрю в пространство и бормочу, как заведённая: «Только не Машка! Боже! Пожалуйста! Пожалуйста, боже!»

Но здание больницы надвигается неизбежно, будто айсберг, о который суждено разбиться вдрызг моим мольбам.

… красота умерла полтора столетия назад…

… агония затянулась…

…наслаждение непристойно…

Машка за стеклом, вся увитая трубочками. Рядом – пищат приборы, измеряют жизнь: сердце, давление. Приборам всё равно, что человек за стеклом бесценен, у них свой счёт и своя мера цены.

Дядя Юра плачет: уселся прямо на пол, схватился за волосы, глаза стеклянные. И внутри, от взгляда на него, поднимается вой. Он всегда такой сильный, юморной, душа компании. А тут – словно кто-то подпилил.

Папа наклоняется, кладёт руку ему на плечо:

– Не ной, Юрка, не ной! Врачи сказали: кома! Кома не смерть, брат! Мы вытащим её, говорю тебе!

Дядя Юра кивает, встаёт, пытается прийти в себя.

И тут, как в дешевой мелодраме, появляется Фил, Машкин бойфренд. И двое пап с ненавистью уставляются на него. Так устроен человек: когда нам плохо, мы ищем виноватых в своей боли. Сейчас для них виноват Фил, даже если он не виноват совсем.

Хватаю его за руку, тащу подальше, пока не порвали.

Фил смешной: пухлый, в очках. Сейчас от волнения и потому что бежал, идёт весь красными пятнами и тяжело дышит. Майка с Бартом Симпсоном – вся в тёмных кляксах пота.

– Как это вышло? – пыхтя, говорит он.

Развожу руками.

– Не знаю, но мысленно шлю все кары на ублюдка. Ему не выжить, после того, как он сбил Машку.

– Скрылся?

– А то!

Фил сжимает пухлые кулаки, которые если и тузили кого-либо, то в какой-нибудь рэпэгэшке. Смотрю на это чудо и не понимаю, что красотка Машка, звезда и куколка, нашла в нём? Воистину зла любовь.

– Я найду эту тварь! Найду и убью!

– Спокойно, Фил. Мы уже позаботились. Его уже ищут. Город у нас маленький, не спрячешься.

– Убью! – упрямо тянет Фил. И я не хочу больше его отговаривать. В конце концов, это по-мужски: найти и набить морду за любимую. Фил молодец.

– Только будь осторожен, – прошу его. – Ты ей нужен. Мы все ей нужны.

– Её батя ненавидит меня. Ему я точно не нужен.

– Это пока. Он сам в шоке. Это ведь он тебе сказал … Про Машу?

Фил дакает.

– Вот видишь! Попей, вон, воды из кулера, и езжай домой. Я позвоню, если что.

Он кивает, семенит к выходу, мимо кулера.

Папы решают с врачами, а я смотрю в окно. Больница на горе, раньше здесь были церковь и богадельня. Город отсюда – на ладони. Вечереет, поэтому он в огнях и пёстрой шали марки «Золотая осень». Слишком праздничный, чтобы в нём умирать.

Машка не умрёт. Я знаю.

Завозим домой дядю Юру – папа не пускает его за руль – и едем к себе.

Дома тихо, уютно, чисто.

Отец открывает пиво и идёт в зал. Это означает: не беспокоить. Мы с папой понимаем друг друга без слов.

Да мне и самой не хочется говорить. Лезу под душ, чтобы смыть с себя этот ужасный день. Эзотерики уверяют, что вода изменяет энегретику. Пусть изменит. Она и персиковый гель. Вспоминается, что Машка предпочитает свежие запахи: зелёный чай, цитрус, лотос.

И я срываюсь. Колочу по плитке ладонью. Проклинаю вселенную и требую ответа: «Почему?». Слёзы не вытираю, под душем можно.

Потом бездумно лезу в интернет. Лучший способ отвлечься. Можно забрести на Котоматрицу или перекинуться парой фраз с друзьями в ВК. Хотя – какие друзья? Я их даже не видела никогда. Не знаю их настоящих имён. Не могу быть уверена, что это они на аватарках. Жизнь – игра, жизнь в интернете – двойная игра. Попытка обмануть и себя.

Мысли мажут по сознанию и стекают, подобно дождевым каплям. Не уловить.

И я загадываю на завтра дождь, с ним – веселее грустить.

Включаю фоном «Нау». Случайный выбор выдаёт «Железнодорожника»:

… из мятых карманов

Поношенной формы достанет на свет

Помятую трёшку, железную ложку

И на отъехавший поезд билет…

Музыка резонирует с душой, и слова кажутся моими. Все, до последней буквы. Уже не просто подпеваю – чувствую это…

Машка меня всегда ругает, что люблю старьё. А я не могу не любить.

…поезд на небо уносит отсюда

Всех тех, кому можно хоть как-то помочь…

Замирают последние аккорды, и в ВК мигает сообщение от неизвестного мне аккаунта. Тупо тыкаю. Меня приглашают в бестселлер Сергея Адова «Битва за розу». Да, именно приглашают в книгу, а не к чтению её.

Тизер впечатляет: «Книга Сергея Адова – живая. Открывая её, вы в буквальном смысле попадаете в другой мир, полный загадок и опасных приключений. Вы готовы к головокружительному путешествию в Страну Пяти Лепестков? Тогда пройдите по ссылке».

Ух, вот прям вот так! Крутого вы мнения о себе, господин Адов. У меня сегодня как раз злости на хааароший такой коммет. Так что держитесь, звезда Рунета.

Кликаю по ссылке и слышу голос. Слова – одно за другим – будто всверливаются в мозг. Странные, недобрые, уводящие…

«Интердикт2 первыйНаслаждение– произносит незримый декламатор тем тоном, каким обычно словесно обозначают название произведения. И читает дальше – наставительно, монотонно: – Запомни, дитя моё, наслаждение непристойно, ибо наслаждающийся теряет истинное зрение и ему уже не прийти в Небесную твердь. Только страдание и горе могут просветить тебя и сделать достойным вхождения в Сияющий Чертог. Запомни, дитя…»

…Мир утекает из-под ног, словно я на краю водопада. Предметы распадаются на составляющие, те превращаются в слова, слова дробятся на слоги, брызгами разлетаются буквы… И я падаю в этот буквенный водоворот.

Меня оглушает тишина. А потом снова слышится голос – теперь уже мудрый, старческий. Он напоминает: наслаждение непристойно.

И начинается дождь.

Гудок второй

Весна лезет внутрь нагло и зелено. А в башку – дурные мысли: а чё, всё зеленое – такое наглое? Вон, даже Разрухи, что отсюда, с холма, отлично видать, все зелень заплела. Там в Разрухах дома облезлые, безглазые. Зыришь на них и кажется: вот-вот рухнут; такие трухлявые. Железки там разные, когда ветер, скрипят. А ещё машины всякие. Торчат, будто из земли и повсходили. Вот такими драными и негодными. Но Гиль говорит, что и годное есть, и всё равно в Разрухи ходит – ищет всякое. Гиль у нас мастер. В его холщине всяких деталей полно.

Зырю на Разрухи с тоской – туда бы, полазить. И весну потрогать. Трава на холме вон мягкучая какая, может и змеи те зелёные, что по домам ползут, тоже мягкие.

А ваще хрен с ней, с весной. Там Тотошка один!

– Вернемся, а?

Тереблю бабу Кору за рукав и подскуливаю.

– Нет! – отрезает она. – Пусть умнеет.

Скисаю:

– Умнеть долго. А кашалоты, монстрилы эти, – они ням и схрумали. Ну, давай?

Пока я её убалтываю – несётся сам. Только взрослые в сторону – сразу на четыре мосла. Пыль столбом, и задние лапы впереди. Уши по ветру, морда радостная. Гад.

Тотошка, вон, любит весну и за хвостом погонять.

А у меня из-за него в душе пискляво и тоненько-тоненько… воет…

Уууууу… Убила б…

Вернулся!

Реветь не буду, перетопчется.

Но, блин, самой хочется на четвереньки и носится по-тотошкенски.

Чтоб слюнями забрызгать всё. И гавкать взахлёб.

Баба Кора в шоке.

– Тотошка! Немедленно! – и дрожит на него щеками.

– Ластоногая!

– Урою!

Все в порядке. Можно вздохнуть.

И Дом-до-неба, весь зеленый от мха и вьюна, теперь кажется добрым. И ваще, где ещё так клёво, как за Рубежом.

А спустимся вниз – и исчезнет всё: и зеленое, и синее. Будет только серое, и не поймешь, что весна.

Разрухи, наконец, остаются позади и сверху. Пересекаем Рубеж – и здравствуй Залесье! Будто в канаву нырнули: мутно и воняет.

Задрипанные холщины тянутся с двух сторон, в них напихано всякого – хмамиды, железки, штуки разные из Разрух. Рядом торговцы. Впаривают, значит, своё. Падшие между теми холщинами ползают, как снулые. Серо. Ни травинки. Пыль одна, красновато-зелёная. И вонища.

Базар.

Много тут всяких недобрых. Могут утащить и самого тебя впарить с потрохами. Как ту Арнику.

Здесь ждёт Гиль. Смотрит строго, головой качает. Бабу Кору жалеет: мается она с нами, неслухами. Гиль, он хороший, хоть и зелёный.

Большой, сильный. Кулаки у него, как моя и Тотошкина головы. Как даст!

– На базаре что?

Говорит баба Кора, мы стоим виноватые, потупились и молча.

– Тихо, – рыкает он. У него даже «тихо» выходит грозно. – Ангелы низко сегодня. Кашалоты в осадке.

Смеются. Тяжело и невесело.

– Живём! – кивает баба Кора нам. – Пошли, мелюзга. Жрать хотите, небось.

А я смотрю на неё и внутри щемит. И из-за Гиля тоже. Как раньше из-за Тотошки. То ли радостно, то ли до слёз. А может вместе. И хочется лезть с объятьями, но нельзя. Обидятся ещё. Особенно, Гиль.

Поэтому улыбаюсь, тру зеньки и тяну:

– Блиииииннн!

На том и идём: они впереди, мы с Тотошкой следом.

И в сырости Залесья нам тепло.

***

Больше всего Карпычу нравится тереть за жисть. Тут он мастак.

Днями готов.

А в тёрках главное выяснить мужик ты или нет. Для Карпыча это выясняется распитием самогона и чисткой морды. В этом-то и заключается мужиковость.

А ещё – про баб говорить. Карпыч любит вспоминать личный рекорд – пять за ночь. Он ещё ого-го, мог бы так жару дать, да денег нет. А Продажные и их дилеры нынче втридорога дерут, не то, что раньше.

Прежде, бывало, баба за одни только россказни о счастливых билетах да чудо-поездах сама предлагала. А щаз… Махнуть рукой да плюнуть.

Женитьба, по его, блажь.

– Зачем?

И действительно: топка горит, часы стучат, синтезатор-отец-родной пашет. А вообще б зашибенно было, если бабки печатал. И баб.

Наверное, никогда не научусь думать, как Карпыч.

Но зарекаться не стану. Самогон же, вон, пью.

***

– Почитай! Почитай!

Тотошка галдит уже битый час. А мне неохота.

Сам он не может – падший. Буквы им не даются. Как баба Кора научилась – загадка. Наверное, это из-за четырёх глаз. А Тотошка-то обычный.

– Ну плиз-плизик! – донимает он.

– Вот же достал! – тихо бешусь. – Зачем тебе?

– Хачухачухачу… – и так до бесконечности.

Веско.

Сидим в бабыКориной холщине. Хоть и день, а тускло, аж глаза на лоб лезут. Тут всё мутное. Хорошо, хоть не сырое. Нам Гиль чем-то холщину обшил – теперь не течёт. Гиль – мастак всё устраивать. К нему даже синтезаторы носят, чтоб подкрутил. У него в холщине до чёрта железок. И светильник яркий, не то, что у нас.

– Не буду! – отрезаю я, и устраиваюсь на нарах. Их баба Кора сама сколотила. Вкривь и вкось, но крепкие. Заворачиваюсь в ветошь, так теплее. Тотошке – хоть бы хны: у него шерсть!

– Ну тогда расскажи!

– Отвянь…

– Ну чё те трудно?

Вздыхаю.

– Про чё те?

– Про Рай! – а сам лыбится вовсю.

– А те зачем?

– Просто. Он похож на Небесную Твердь?

– Наверное. Нам их всё равно не увидеть: ни Рай, ни Твердь.

– Данте же тот, чё ты читаешь, он же видел.

– Сравнил!

Кривит морду.

– Ты же слышал, что взрослые говорят: падшие, мол, сквозь землю проваливаются и летят-летят. Вниз и ниже. В ад, во.

Он крутит головой, так, что уши по шее бьют.

– Нихачунихачунихачу…

– Эй, ты чё?

Во, в слезах весь. Чё делать?

– Вниз – не хочу! – мусолит лапой морду. – Хочу – вверх, как ангелы и Данте.

– Глупый! – треплю по загривку: когда он ревёт, хоть самой начинай.

– Нельзя же! Сгоришь!

– Пусть! Только бы полетать! Разок!

Блин…

Притягиваю к себе. Чмокаю в нос. Затихает. А внутри – муторно и серее, чем вокруг.

Тут он, как бешеный, вырывается и с воплем прыгает на нары. Чуть не сносит.

– Дурак!

– Сонник! – тычет дрожащим мохнатым пальцем.

Смотрю – и впрямь сонник. Спинку выгнул, шипит. Яркий такой, как мои волосы вроде. То ли на лисёнка, то ли на кошку похож. Пушииистый! Хвостище – красота! Зеньки, что те фары, на пол-мордочки, поблёскивают! Носик розовый, пуговкой, любопытный такой, всё нюхает. А на лбу, между длинных и очень пушистых ушек, как звезда вставлена. Головку склонил и будто лыбится. Миляга!

– Больной! – говорю Тотошке и кручу пальцем у виска. – Они же добрые! Во, зырь.

Осторожно сползаю, сажусь протягиваю руку, маню.

– Иди сюда! На-на! Вкусненькое дам!

Вру. Нет у меня ничего.

Но он то не знает. Шипеть перестаёт. Крадётся. Вытягивает мордочку.

Носик остренький такой, кажется, и в нору зерножорок влезет.

Нюхает пальцы, прикрыв зеньки свои лупатые. Потом трётся.

Добрый.

Беру под брюшко – мягче той травы! – тащу на нары с собой.

Тотошка дрожит весь. Зеньки блюдцами!

А я лыблюсь довольно: гляди, не боюсь.

Вот вернётся баба Кора с базара – попрошу оставить.

Будет веселей. А главное, ни у кого больше не будет ручного сонника: их убивают, как только видят. Дураки и звери.

Он свернулся клубочком у меня в руках и посапывает. И у самой зеньки липнут.

Сонник… Соня… Спи…

Тотошка скулит где-то там…

Глава 2. Вот тебе и чтение на ночь!

…начнется дождь.

Будто наверху кто-то открутил вентиль на громадной трубе, и тонны воды разом опрокинулись на меня.

Дрожу так, что начинаю переживать за свои зубы – как бы не повылетали. На мне – ни одной сухой ниточки.

Ливень – стеной.

Так-так-так. Протёрли глаза! Какой дождь? Откуда?

Я дома за компьютером. Собираюсь читать книгу этого Адова, что-то о розе. В рекламке говорилось, что книга живая, и читатель, который её откроет, попадает в другой мир. И я что попала?.. Да ну, бред какой-то. Такое только в фэнтези бывает.

Что там дальше? Я клацнула по ссылке, и неведомый чувак зачитал мне пафосный текст про непристойность наслаждения… Последнее, что помню: когда голос замолк, буквы посыпались. И пол потёк, как часы на картинах Дали.

Потом не помню, и вот теперь тут.

Всё.

Люди какие-то странные, обступают. Такое ощущение, что я на съёмочной площадке и здесь снимают какой-то арт-хаус. Окружают меня женщины. Какие-то страшные, из кунсткамеры прям. Массовка, что ли?

Да где я, в конце концов? Что вообще происходит?

Да что за чёрт! Холодно-то как. Что ж вы артистов морозите? Опускаю глаза, вижу, что стою в луже, босиком, под между пальцев противно чавкает мокрая глина.

Это сон! Я вырубилась прямо за компом! Видимо, последствия сумасшедшего дня! Сейчас сильно-сильно зажмурюсь и проснусь. Всегда срабатывало.

Раз, два, три.

– Айринн! Что ты меня позоришь на всю Страну Пяти Лепестков!

Приоткрываю один глаз: я всё ещё здесь.

Но где это здесь?

Что там было в тизере? «Головокружительное путешествие в Страну Пяти лепестков»? Оглядываюсь. Впереди какой-то барак. На пороге толпятся ещё девушки в серых одеждах. На мне тоже надето нечто подобное. Бесформенное и насквозь мокрое.

Сквозь пелену дождя удаётся разглядеть вывеску над входом.

«Обитель лилий»

Мы чтим интердикты Великого Охранителя!

Да, всё это было в презентации к той книге: и Великий Охранитель, и интердикты.

Стоп! Я всё-таки в книге? Нет и ещё раз нет! Этого просто не может быть. И ладно бы ещё попадание в какой-нибудь альтернативный магический мир, которыми изобилуют современные романы.

Но в книгу? Как?

– Айринн, тварь!

Визгливый голос перекрывает грохот воды.

Женщины обступают меня плотнее, заставляют пятится.

Мочат, сопят.

Айринн? С утра вроде была Ириной.

Хорошо, пусть Айринн. Это ещё не самое страшное. Главное не паниковать. Постараться сосредоточиться на происходящем. Если вдруг, во что, конечно не верю, я в книге, то стоит разобраться что к чему и где здесь заветные строки «The end».

Девушки напирают, сзади орут:

– Остолбенела что ли, гадина?!

Оглядываюсь и оказывается зря: тётка размером со шкаф способна напугать любого. Ёжусь – не знаю даже от чего больше: от её ли внушительных габаритов, или от адского холода.

– Всякий стыд потеряла, убогая? – не унимается тётка. – Сбежать решила. Позорить меня вздумала?!

– Извините, – выдавливаю я, зубы стучат, язык онемел и сама скоро превращусь в кочерыжку, – вы не подскажите, где можно согреться и обсохнуть?

Наверное, (а судя по одежде этой дамы тут где-то вторая половина девятнадцатого века), мне стоило бы сделать книксен, но я не умею. Поэтому кланяюсь в пол, искренне надеясь, что это сойдёт.

– Ты что, ещё и умом тронулась?! – досадливо морщится незнакомка. – Что это за цирк?

– Извините… – бормочу уже тише. Обнимаю себя руками и понимаю, что если сейчас не попаду в тепло, воспаления лёгких не избежать.

Тётка разворачивается, грузно, всем корпусом и кричит:

– Агнесс, клешнерукая, неси зонт! Она мне живой нужна!

Одна из девушек обступивших меня, толстая и прыщавая, срывается и бежит барак. На хлипком крылечке другие девчонки – и совсем малышки и подростки – жмутся в стайку, как намокшие воробушки. Та, которую отправили за зонтом, пробирается через группку и вскоре возвращается с ним и какой-то ветошью.

Вид девицы доверия не вызывает: как-то слишком ехидно она ухмыляется, да ещё и косит. И барахло в её руках явно не первой свежести. Но мне выбирать не приходится. Всё лучше, чем стоять под проливным дождём.

Агнесс, кажется так назвала её та тётка, набрасывает тряпки мне на плечи, поднимает надо мной зонт и грубо шпыняет в бок:

– Пошли, принцесса.

Она сильно шепелявит, и когда скалится, должно быть, злясь на поручение, замечаю, что у неё не хватает зубов.

Агнесс ведёт меня к крыльцу. Жительницы «Обители лилий» расступаются, пропускают внутрь. Холл длинный и одинаковый: окно-простенок-окно… Стены – белённые по штукатурке. Грубо, грязно, наспех. И создаётся впечатление, что серость въелась в этот мир.

Меня заводят в какую-то комнату и бесцеремонно толкают на кровать.

– И чего тебе неймётся, убогая? – зло кидает Агнесс.

Не отвечаю, поджимаю ноги, дрожу. Тут не до разговоров.

– Тётушка для тебя всё! Кормит-поит-одевает, а ты! Вот чего надо? Куда ты, дура, пойдёшь? Мир за Болотной пустошью разомнёт тебя в труху. Если на салигияров не нарвёшься.

– Кто такие салигияры?

Переспрашиваю, потому что слово кажется мне слишком неуместным, чтобы произносить его в холодной каморке, похожей на сарай.

– Забыла?! – Агнесс округляет глаза, будто увидела паука. – Они следят за исполнением интердиктов Великого Охранителя.

– Интердикт… запрет… это слово было там…

Агнесс швыряет мне старое пальто, заворачиваюсь в него, становится теплее. Смаривает в сон.

Да, скорее! Заснуть и проснуться в своей постели.

Последнее, что, кажется, произношу вслух:

– Пустьзакончитсякошмар!

Одним словом, быстро, на выдохе. Как загадывают желание прежде, чем потушить свечу на именинном торте.

И проваливаюсь в черноту …

Не просыпаюсь, но заболеваю. А болеть здесь также непристойно, как и наслаждаться. Ты становишься обузой, виснешь на шее других.

Это стараются показать мне каждый раз, – Агнесс и другие – вливая в рот мерзкие микстуры, после которых трясёт и выворачивает. От лекарств становлюсь настолько слаба, что не могу даже пошевелить рукой. Кормят плохо, только чтобы не уморить совсем, потому что я – ценный товар.

У болезни есть одно преимущество – ты долгое время находишься наедине с собой, и можешь подумать, взвесить и разложить по полочкам всё, что узнала, увидела, услышала. Я стараюсь, но это непросто, особенно, когда появляется она.

Айринн.

Чужие воспоминания, чужие мысли, чужие слова. Но мои. Я чувствую, живу, болею ими.

Некоторые – страшные, до одури, до желания наложить руки. Они выжигают душу, оставляя пустоту и слякоть. И вечный неизбывный дождь – слёзы, что бегут по внутренней стороне век.

Тогда тоже лило.

…здесь всегда осень, дождь и свинцовое небо.

Сижу у окна и смотрю, как ветер свивает в тугие спирали опавшие листья. Деревья вокруг нагие и продрогли до корней. Мне холодно, я дрожу. Хотя сегодня у тётушки топят.

Жду, сама серая и в сером, как эта осень, вытянув руки вдоль чистенького белого передника. И вот они приходят за мной. Как обычно – Агнесс и Люси. Мы зовём их «надсмотрщицы». Тётушкины прихвостни. Норовят толкнуть, щипнуть – торопят так. Дескать, идём быстрее, господа, мол, не любят ждать.

Прошу их. Они хохочут. Моя мольба веселит. Упираюсь – бьют в живот, до спёртого дыханья, и тащат силком.

Открывают дверь, вталкивают меня.

Их трое. Они обнажены и отвратительны. Их руки и лица лоснятся от жирного обеда. Не хочу, чтобы они касались меня этими руками. Я вообще не хочу, чтобы они касались меня. Плачу, умоляю их. Но им тоже смешны мои слёзы.

Старший, потный и лет за пятьдесят, сжимает мне пальцами подбородок и поворачивает мою голову к товарищам:

– Губки пухленькие. Сладенько отсосёт.

На его слова я отзываюсь тоненьким воем:

– Нет. Я не буду. Нет.

– А ну цыц, – рыкает он и даёт мне затрещину. – Мы и так тебя нераспечатанной оставим. Мардж сказала: ты – ценный товар. А мы уважаем Мардж. И не станем ломать ей бизнес. Вот и ты не ломай нам кайф – за твой ротик мы заплатили с лихвой.

По мере того, как до меня доходит смысл его слов, меня охватывают сперва ужас, потом – апатия. Я – товар. Глупо сопротивляться. Ведь уже заплачено.

Дальше они раздевают меня, лапают везде, отпуская сальные шуточки, связывают мне сзади руки и…

Они делают это по очереди.

Давлюсь. Меня мутит. От них воняет. Меня заставляют сглатывать.

Не плачу. За меня заплачено.

Потом меня рвёт горькой слизью. Я долго полощу рот щёлоком и ложусь спать. Наутро меня секут розгами.

Не плачу. Только кусаю губы.

Потом отец Григорий. Он выспрашивает подробности. Его интересует, что я чувствовала. Ему не нравятся мои сухие глаза. Он набрасывает мне на голову епитрахиль, и я вижу дыру в сутане. Он толкает меня вперед. Я знаю, что надо делать. Мне не положено отпущение. Я грех усугубляю грехом. И продолжаю жить.

За двадцать лет я узнаю, что существует масса способов опорочить девушку, не обесчестив её.

Но мне уже всё равно. И я смеюсь, если кто-то из младшеньких начинает мечтать, что однажды выберется от сюда и выйдет замуж за красивого и благородного джентльмена. Только дуры в наши дни мечтают о замужестве. Это до неприличия старомодно.

Я не питаю иллюзий. Я вместе с тётушкой жду того самого покупателя.

И вовсе не потому, что меня, как говорят романчиках, что украдкой читают некоторые глупышки из наших, «мучит сладостная истома».

Просто…

Хочется другой жизни. Без изнурительной работы и мерзкой повинности. Хочется, по крайней мере, принадлежать одному, а не многим. А время идёт. Скоро я сделаюсь перестарком. И тогда мной вообще никто не заинтересуется.

Чего же ждёт тётушка?

Когда меня первый раз накрывает её воспоминаем, реву от отчаяния. Ненавижу мир и людей, сделавших такое с ней. А после понимаю – со мной. И становится невероятно гадко на себя. Но однажды – после пятого повтора – уже всё равно, как и Айринн.

«Обитель лилией» – приют для девочек-сирот. А если точнее – бордель. И тётушка Мардж – бандурша, сутенёрша и тварь.

Вот я влипла.

Долго валяться не дают. По моим подсчётом, – хотя засекать время, когда у тебя провалы в памяти и лихорадка, непросто – прошло около трёх дней. На четвёртый за мной приходят Агнесс и Люси.

– Хватят лодырничать, Айринн! – кричат они и бесцеремонно стаскивают меня с кровати. – Еду нужно заработать!

Мне бросают вещи – грубое серое платье и передник. Дают ведро, тряпку и швабру.

– За тобой холл, – говорит Агнесс и пространно проводит рукой.

И плевать им, что я с трудом стою, шатаясь, как новорождённый телёнок.

– Давай, одевайся и пошевеливайся. Сегодня гости.

Люси ухмыляется противно, меня накрывает то воспоминание, и к горлу подкатывает тошнота.

Нужно стараться быть незаметной. Максимально. И ещё лучше – невзрачной. И слушаться, слушаться, а то накажут. Наказания, как успела понять, здесь весьма изощрённые.

Холл – ледяной и длинный. Окно-простенок-окно…

И ветер. Унылый, хнычет о чём-то на водосточной трубе… Музыка умирания. С рваным ритмом дождя. И безумным танцем опавшей листвы.

Теперь знаю, Болотная пустошь – Осенняя губерния. Здесь всегда осень… Слякотная. Чавкающая. С болотами на севере и Сумрачным Лесом на юге. Окраинная земля. Дальше – ничего. Осенняя губерния длинная, – видела на карте в каморке, где болела, – тощая, серая, как безысходность. Она полна попрошаек и похожа на них – истощенных и замызганных, с пустыми глазами. Они вереницами ходят по размокшим дорогам и тянут заунывную песнь голода…

…наслаждение непристойно…

Эту истину тётушка вбивает девочкам, как правило, брошенным теми самыми попрошайками, с пупоньку. Линейкой по ладоням. Розгами по ягодицам. Все, что окружает их (нас?) – должно быть некрасиво. Красота – наслаждение, а оно – непристойно.

Пища груба и безвкусна. Одежда мрачна и убога. Чтение – Семь интердиктов Великого Охранителя.

Так думаю, а сама драю полы.

Меня отвлекает грохот и лязг. Дрожу… Вместе с нашей хлипкой «Обителью лилией».

Вижу их в окно. Шагомеры, девушки пугливо шептались о них, когда забирали одежду из комода и думали, что я сплю. Громадные. Сыплются из брюха парового летуна. (Как вообще такое летает?). Они похожи на устриц с ножками. Хлюпая, приземляются в лужи. Дымят трубами. Урчат медной утробой.

Мир скукоживается, я уменьшаюсь до мышонка. Такой гробине раз шагнуть – и поминай как звали. Это даже не страх – паралич воли. Так и стою с открытым ртом. Восхищенно-пораженно-удивленная. А с тряпки льёт ливмя. У ног уже прилично. Да и подол совсем вымок.

Тут их головотуловища, похожие на лягушачьи тельца, открываются вверх, и оттуда вылетают клубы тьмы. Несутся будто прямо на меня, по пути обретая плоть. И плевать, что между нами стена – ей не выстоять.

И только теперь слышу голоса – вокруг носятся, гомонят.

– У-у, слетелись! – возмущается Агнесс. От неё разит потом, она потлива из-за полноты.

Встаю на цыпочки, пытаюсь посмотреть из-за голов. Я низкорослая, папа (милый, дорогой, любящий папа) зовёт меня «метр с кепкой». Кепок не ношу, да ростом побольше, метр пятьдесят семь. Много не разглядеть, даже привстав.

– Интересно, по чью грешную задницу они притащились? – сюсюкает Люси. У неё нет передних зубов. И нос картошкой. – Но как бы там не было, молитесь, девахи, от одних их взглядов – кожа дыбом. Ух!

А вот и тётушка. Явилась не запылилась. Небеса разверзлись. Взлохмаченная. Глаза белёсые и полны ужаса.

– Бегом вниз, построиться. Экзекуторов нам только не хватало. От этих чем откупиться не знаешь. – И тут замечает меня: – А вот тобой, принцесса, и откупимся. Уже почти двадцать один лет – а всё несорванная вишенка! Будет тебе даром хлеб жрать! Хотела продать тебя подороже – ну, видать, не судьба! Пойдешь на корм этим стервятникам.

Вырывает у меня тряпку, бросает с громким всплеском в ведро, а меня хватает под руку и тащит к двери.

Я ору, лягаюсь, пытаюсь укусить. Но Агнесс со всей дури бьёт меня кулаком в живот, и перед глазами мельтешат звёздочки. Повисаю тряпкой и лишь тихонько подвываю.

– Ну, что стали, – обернувшись, кричит остальным тётушка: – вам что, особое приглашение надо! Пошевеливайтесь, шалавы!

Младшенькие пугливо жмутся друг к дружке. Агнесс ухмыляется гаденько и подначивает их.

А у меня сердце ухает вниз. Страшно настолько, что глохну, деревенею.

Меня трясут, бьют по щекам, волокут, как колоду, по лестнице.

Следом несутся остальные – знатное будет представление.

Экзекуторы парят над полом. Все чёрные, а глаза краснющие и рыщут.

Тётушка швыряет им меня, я падаю, больно ударяясь коленками. Тихо скулю. Один наклоняется ко мне. Дыхание ледяное, обжигает. Страшно, но не зажмуриваюсь. Его взгляд сейчас выжжет мне зрачки. Обхватывает меня за голову холодными длинными пальцами, и мне кажется, что в мозги забираются щупальца и роются там, словно в мусорной куче. Больно до тошноты. Темнота – блаженна… Лечу…

Просыпаюсь… Суетятся… Куда-то тащат вновь…

– Тётушку арестовали… – говорит кто-то рядом. – Нас везут на фильтрацию…

– Не хочу, – упрямо трясу головой. – Пусть лучше сразу убьют.

Агнесс ехидно улыбается:

– Не надейся! Сначала тебя отымеют!

Кайла, тощая, с серой кожей, говорит загробным голосом:

– Я слышала, душегубцы, после того, как потрахаются, сжирают оттраханную девку. А ещё – у них сперма как кислота.

– У-у, – неопределенно тянет Агнесс.

Дальше не говорю и не слушаю. Нас грузят в самоходный рыдван с решётчатыми окнами, который тоже спустили из паро-летуна, и мы трогаемся. Это корыто на колёсах всё дребезжит. А шагомеры, сопровождающие нас, добавляют лязга.

Прощай, папочка.

Извини, Машка, не вытащила тебя, хоть и обещала.

Не поминай лихом, Фил.

И только где-то на периферии сознания: если я всё-таки в книге, то не всё так плохо. Ведь главные герои не умирают в начале. А я определённо главная, и это только начало.

Гудок третий

…Тотошка скулит где-то там.

Тоненько так, противно, на одной ноте. Цыкаю на него:

– Умолкни! Поспать дай!

Пытаюсь повернуться набок и сунуть руку под щёку, но тут врубаюсь – что-то тянется! Тонкое, поблёскивает, впивается тонким носом в ладонь.

Что за хрень?

Вырываю, брезгливо отбрасываю от себя… и зависаю. Зырю на них, они на меня.

Тру зеньки, блымаю.

Не исчезают.

Белые такие, правильные. И комната белая и светло так, хоть зажмуривайся.

А скулит не Тотошка, а какой-то прибор, вроде тех, что таскают Гилю.

Сонник действительно опасен? Я двинула кони и теперь в Небесной тверди?

Самой хочется выть, как тот прибор.

Один из белых отделяется от группы, подходит ко мне и лыбится:

– Мария Юрьевна! Какая вы молодец, я же говорил Юрию Семеновичу, что вы справитесь! А он переживал! Сейчас позвоню, скажу, что вы очнулись! То-то рад будет! А там, глядишь, при такой динамике быстро на поправку пойдёте!

Зырю на него, прифигев. Вроде на вид солидный такой, с пузиком вон, лысоват. А несёт сущую пургу!

– Неа, – мотаю головой, – на поправку не пойду. Мне не нужно. Я по жизни здорова, даже ноздретёком никогда не страдала. И вообще-то баба Кора и остальные… они кличут меня Юдифь, а не Мария.

Он снова лыбится, но уже не так радостно, как в начале. Думал, проведёшь меня на мякине? Заройся! Я не таких на место ставила!

Он пятится к остальным белым, шепчутся. Косят на меня.

Плевать. Главное, сейчас избавиться от этих тонких, прозрачных червей, что повпивались в моё тело. Больно и не могу глядеть на них, не морщась. Но отрываю всех.

Бесит, что белые говорят непонятно, как не топорщу уши. Хотя, кое-что, да ловлю.

– … черепно-мозговая травма… осложнения…

Кароч, эти мозгляки считают, что у меня крыша поехала? Походу на то. Вон, зыркают жалостливо.

Психов все жалеют.

Может, это и на руку.

И тут стена отползает! Зуб даю, так и поползла вбок! Я аж очканула слегка и начала ныкаться под нары, на которых лежала.

– Игорь Дмитриевич! Наша больная… – это говорит юница. Примерно моих лет, вся такая фифа и прям гризетка! Гиль таких любит, говорит, пахнут вкусно. Жрёт он их что ли, перед тем как? Только щаз доходит, что эта юница тычит в меня пальцем, потому что я за нары заныкалась.

– Мария Юрьевна, – приторно канючит белый лысый с пузиком, – будьте умничкой, вернитесь в постель и примите процедуры!

И вот после этого слова начинает доходить! Баба Кора была за Сумрачным лесом. Говорила, там Страна Пяти Лепестков. Не любила вспоминать, но проболталась, что её там держали в какой-то лаборатории. И там были процедуры. И ещё там ширяли. И глядя на железную тарелку у этой юницы, я даже понимаю – чем. Вон та хренька, явно. Прозрачная такая, с тонким носом, как у тех червей. Явно она для ширки. Не позволю себя ширять.

Ой, ору это вслух.

– Успокойтесь, – ободряюще и ласково говорит лысик. – Хорошо, вы недавно очнулись и слегка дезориентированы. Так что пока – никаких уколов. Леночка, – обращается он к юнице, – отбой. Скажите, процедуры Смирновой на сегодня отменяются, – и снова ко мне: – Мы сейчас уйдём, а вы постарайтесь поспать. Хорошо?

Киваю из-за нар.

Он подходит к столику, кладёт на него какой-то зеленоватый кружочек.

– Если не получится заснуть, примите это.

Киваю опять: на всё согласна, только уходите.

Они и правда уходят, задвигают стену. Странные.

Шарюсь по комнате. Белизна такая, пипец аж! Никогда не видела, чтоб так бело. А ещё, рядом с нарами – высокими и мягкими, лежать приятно – цветы. В Залесье их нет, а те что вырастают, хилые и умирают. Эти яркие, пахнут. Мммм…

Чудесно.

Вроде не страшно.

Но сонник тоже – няшка и сопел, а забросил вон куда.

Стоп! Лысик сказал: поспать!

Это вариант. Если задрыхну – вернусь, стопудово. Простите, ангелы, вы, канеш, белые и у вас пахнут цветы, но как-то в Залесье оно привычнее. Да и как там Тотошка без меня! Не могу бросать, приручила ведь.

И баба Кора. И Гиль, огромный, зелёный Гиль. И все. Даже Тодор с кашалотами лучше, чем здесь.

Зато будет что рассказать, представляю, как станут ржать! И будут говорить, что гоню. А я пообижаюсь, но потом поржу с ними.

Хочу домой.

В холщину. На бабыКорины нары.

Беру зелёный кружочек. Глотаю. Лезу назад, ёрзаю, мощусь. Вот так.

– Зеньки закрывай и бай-бай, – шепчу под нос. И внутри становится хорошо. К ним. Только бы скорей…

Цветы пахнут… сладко-сладко… аж голова плывёт…

… и потолок… белый… всё белое…

… прибор воет тоненько, как Тотошка…

… скоро…

…нары подо мной вертятся волчком.

Бывай, Небесная твердь.

А потом серое всё и лечу.

***

Даже больше чем дождаться «Харон», Карпыч мечтает в отпуск. Рвануть в Летнюю губернию, где пляжи с пальмами и бабы сплошь голиком. Он был один раз, знает, что говорит. Кутил там сутки напролёт, до зелёных человечков.

Но отпуск не дают, сволочи.

Сами там, тычет наверх, жируют, по баням да курортам, а ему здесь загибайся, в Зимней.

– Разтудыть их в калину! – беззлобно, впрочем, ворчит он и садится чистить бердандку. – Охота скоро, малец. Надо успеть.

Бить будет звезды.

Говорит, всегда до двух десятков в одну охоту сносит. До земли, правда, хорошо если две-три долетит, но и их не найти.

– Вот был у меня Барбос. Ух, он их таскал. Днями мог. Я палю, он сидит рядом, хвостом бьёт, скулит. Только крикну: ату. И всё, погнал. Только лапы задние поперед передних летят. Так уели его, гады.

Уели – фигурально. Забрали и – к спящим. Ей-ей, он уверен. Когда-то хотел разнести Небесную Твердь и спящих. Добрался бы, уверен. Но теперь поостыл. Гори оно всё … Только вот от спящих все беды этого мира. Но то ли ещё будет, если проснуться…

Поэтому и создали ангелов. Не спящих беречь – нас от них.

Но говорит это Карпыч без уверенности. Потому что ничего нет в этом мире верного. И, может статься, весь он, привычный нам, вещный – лишь сновидение тех, кто почиет в Небесной Тверди.

Но вот только я не хочу, чтобы Карпыч оказался прав.

***

Ну блииин…

Ну почему? Лысик подсунул мне не тот кружочек?

Зараза!

Кароч, я снова на этих нарах, в светлой комнате с приборами. Белых рядом нет, рядом – баба. Снова правильная. Ей за тридцатник, явно, но выглядит как новенький тьёнг.

– Чего надо?

– Невежливо, Мария Юрьевна.

Она качает головой, и золотистые локоны смешно подпрыгивают, как пружинка, пиу-пиу.

Гы.

Но ворчу на неё:

– А потому что достали с Марией! – и зарываюсь в одеяло и поворачиваюсь к ней задницей. Всегда действовало, тут – нет. Она перегинается через нары. Суёт мне под нос отражалку. Отражалка у неё красивая, баба – фифа, как та Леночка, что была с лысиком.

– Посмотрите на себя, это вы?

Луплюсь в отражалку. Зеньки вроде те ж, голубые.

– Ну я. Морда похожа, да. Только патлы. С чего вдруг они такие? – оттягиваю в сторону волосину. – Вот!

– А какие должны быть?

Теперь она уже заинтересована и, походу, ничуть на меня не дуется.

– Вот такие, – тычу в цветок на тумбочке. – Как смешать закат с облако.

– Розовые?

– Розовые – значит, как роза? Но роза ведь – белая-пребелая. И вообще сияет. Не, они как облако с закатом, и точка.

Баба соглашается.

Садится вновь рядом. Достаёт книжку, но листы в ней пустые, одни линейки, и стилос. Странный такой. Она клацает что-то, и у стилоса выстреливает нос. Аж подскакивают от звука. Но она зависает, пырится на меня. Любопытная.

– Хочешь взглянуть? – такая добрая, подмигивает мне.

Но я суплюсь. Нельзя показать, что хочу.

– Больно надо. Это просто стилос.

– Это – ручка, – поправляет она. – Гелевая. Пишет сама. А это – блокнот, – показывает книжечку. – Я задам тебе пару вопросов. Ты ответишь. Я запишу твои ответы: ручкой в блокнот. Хорошо?

Ну вроде не ширяет. Тогда можно и поговорить, вопросы – не страшно. Соглашаюсь.

Она лыбится. Красивая. Похоже, здесь все правильные и много красивых. Потому что лысик – фу, не красавчик совсем.

Она слегка наклоняет голову и спрашивает:

– Как ты думаешь, где мы?

То, что стала говорить мне на «ты», хорошо. У нас никто не выкал, непривычно.

– Думаю, в одной из лабораторий. В Стране Пяти Лепестков. За Сумрачным лесом.

– Хочешь посмотреть всю лабораторию?

– А то! Вы покажите мне, как делают опыты?

– Вроде того, – кивает она и подсовывает мне пантолеты. Няшные. На носу у них будто морда и ушки. Ногу засовываешь туда и проваливается в мех. Замурчательно прям, как в доброе своё время говорит баба Кора. Делаю шаг и сразу понимаю: пойду медленно, чтобы дольше покайфовать. А то ни вдруг заберут потом. Жалко.

Подходим к стене, я понимаю, как надо отодвинуть и подпрыгиваю на месте: хачу-хачу-хачу!

– Давай! – разрешает она. Я отодвигаю и…

Простор. Свет. Люди в белом, все правильные. Озабоченные, кто-то бежит, кто-то медленно передвигает ногами.

Но сама иду смело – окно. Хочу видеть. И аж дурею. Там свет, небо синее-синее, как глаза Тотошки, и напротив – высокие дома. Не до неба, но выше деревьев. Значит, не гнали, и такие дома есть. Только не в Залесье.

– Идём со мной, – манит она и ведёт меня в комнату.

Там лысик. Улыбаюсь ему. Лысик указывает сесть на стул. Сажусь, смотрю, как он какому-то мужику ширяет. Мужик не сопротивляется, хотя по виду вроде неодолбанный. Баба Кора говорила, перед тем, как ширнуть, их нанюхивали газом. И все становились как дурные с того газа. Одолбанные.

Мужик благодарит, встаёт и уходит.

А лысик говорит мне:

– Видите, Мария Юрьевна, это совсем не страшно.

– Пыф! Это стопудово подстава, а то бы эта пружинная, – показываю за спину, где стоит та баба, – волокла меня сюда, ага…

– Лариса Эдуардовна, – игнорируя меня, обращается к ней, – как успехи? Вы уже разобрались в чём дело?

– Пока нет, Игорь Дмитриевич, но думаю, скоро выясню.

– Вы уж поторопитесь, нужно лечение ей назначать. Негоже что пациент после такой аварии разгуливает по больнице.

– Я разберусь, Игорь Дмитриевич.

И тащит меня прочь.

В одном месте приоткрыта стена. И я вижу их. Несколько коек. Приборы рядом надрываются. А эти – безмятежны.

Сжимаю кулаки.

– Спящие!

– Да, можно сказать и так назвать, – милостиво соглашается златоголовка, – они в коме!

– Их нужно убить!

Её глаза расширяются и становятся круглыми-круглыми.

– Нет, что ты! Они – несчастные люди! Жертвы! Их пробуждения ждут родные и близкие!

Мотаю головой.

– Всё из-за них! Это они создали падших! Из-за них Тотошка такой! И баба Кора и Гиль! Вы тут все правильные! Вам не понять!

Отхожу к стене, пытаюсь унять дыхание.

Мне нужно к своим. Скорее. Теперь я знаю, где прячут спящих. Обратный путь сюда найду, а если что – Тотошка вынюхает! Нужно покончить с этим! Залесье должно жить! Но… если здесь спящие, значит и ангелы шныряют. Чтоб их…

Хрень!

–…Тотошка? – только теперь слышу её. Волнуется. Зыркает странно. – Так какой он?

– А то вы не знаете! – бешусь. – Как все падшие! Покорёженный!

– Нет! – как же бесит эта показная доброта! – Расскажи.

Меня душит. Некогда говорить с ней.

Выхватываю силос, который она ещё держит в руке, втыкаю ей в шею. Хрипит, оседает.

Напросилась сама. В Залесье не цацкаются. Бывай. Снимаю пантолеты с ушками, в руки их и мчатся. Где-то там выход.

И наши.

Я прорвусь.

Мы уничтожим спящих!

Поворачиваю и втюхиваюсь в тостяка. Он цапает меня за руки, урод. Таращится как на невидаль. И наконец – хвала Великому Охранителю! – буркает:

– Ты не Маша!

О, ещё и меня услышали! Хотя Божественную книгу я не читала давно.

– Да! Я не Маша! Отпусти!

Он отпускает.

И тут поднимается вой. Глушит, щаз взорвётся мозг! Хватаюсь за голову, ползу по стене.

Подвела. Всех подвела.

Чёрт!

Они появляются из-за угла – лысик и другие. И морды у них больше недобры.

Гиль прав: спящих будут защищать до конца!

Глава 3. Коллизии без Колизея

Справа от меня тоненько голосят. Присматриваюсь – девочка лет десяти. Агнесс гаркает на неё:

– Заткнись, Лэсси.

Но та мотает головой и упрямо твердит:

– Я не хочу умирать! Не хочу! Не хочу!

– Ты не умрёшь! – шепчу ей и обнимаю. – Тише-тише, кот на крыше, а котята ещё выше…

В детстве я любила эту песенку, и мама баловала меня ей. Лэсси явно никто никогда не баловал. И хотя все смотрят на меня злобно, девочка успокаивается. И самой становится легче, особенно когда замечаю в полумраке, как она улыбается мне.

– Айринн, а котята красивые?

– Да, очень … – честно признаюсь я. И становится почти дурно от осознания, что десятилетний ребёнок ещё ни разу не видел котят. Обнимаю малышку крепче, баюкаю и продолжаю петь.

– Они невкусные, – влазит в наш разговор сидящая у стены Кайла. Она, как успеваю узнать за время болезни, попала в приют в семь лет. До этого – была попрошайкой. Её продали тётушке за два гроша: – Я ела как-то.

Лэсси испуганно смотрит на меня, ищет поддержки. В её белокурой головушке сейчас рушится мир: есть красивое!

Улыбаюсь горько…

…наслаждение непристойно…

Время виснет, лишь шагомеры измеряют его…

Мы молчим. Всем слишком страшно. Всё слишком неопределенно. Одна надежда – что всё-таки сразу убьют.

Останавливаемся. Выгружаемся на вымощенный булыжником крытый двор. Дорогой толкаемся и ругаемся.

– Леди! Леди! Вспомните, что вы – леди!

Мы – леди? Оглядываюсь на этого ненормального: молоденький, лет восемнадцати, высокий и хорошенький. Весь в черном. На кокарде фуражки – дракон изрыгающий лилии. А выше красуется – S.A.L.I.G.I.A.3 Вспоминаю, как до болезни услышала впервые – салигияры. Так вот они какие. Их же зовут ангелами, и скоро понимаю – почему.

Люси, виляя бедрами, подходит к салигияру и говорит:

– Эй, красавчик, если ты нам расскажешь, кто такие леди, мы может и вспомним?

А сама пытается обнять.

Он шарахается от неё. Глаза – невинно-синие – наполняются ужасом.

Хм…

И это ими-то пугают детей?!

Но тут он прокашливается, красивое нежное лицо становится жёстким и строгим.

– Мне приказано позаботиться о вас, но для это вы должны вести себя прилично. В противном случае буду вынужден заклеймить вас Печатью Греха, и тогда разговаривать с вами будут уже другие и по-другому, всем понятно?

Мы затихаем и киваем.

– Вот и славно, – почти ласково говорит он, – меня зовут Вячеслав Дрогов. Исполнительный дознаватель. Пока мы идём, советую вам вспомнить семь интердиктов Великого Охранителя.

Молчим. Не знаю, кто там что вспоминает, я думаю лишь об одном: скорей бы всё закончилось. Хоть чем-нибудь.

Лэсси хватает меня за рукав и что-то бормочет. Прислушиваюсь – молится. И откуда только знает? Молиться здесь вроде не учат. А ещё не учат надеяться, мечтать, питать иллюзии. С ранних лет девочки живут в реальности: никто не поможет, не спасёт, чуда не случится. Холод, голод, работа, сношение – это всё, что им известно о жизни. Иной раз кажется: а зачем живешь? И думаешь сам себе: а просто ничего другого не умеешь. Вот и цепляешь за это единственное, что у тебя есть, вроде как Лэсси сейчас за меня.

Трясу головой. Снова не мои мысли. Они уже не пугают, но по-прежнему настораживают. А мне нельзя терять себя. Поэтому улыбаюсь Лэсси – улыбаюсь собой, а не запуганной Айринн, – и позволяю себе ложь, которую всегда ненавидела сама:

– Всё будет хорошо.

Глазёнки блестят. Лэсси верит.

Наш проводник останавливается у огромной решетчатой двери, опускает какой-то рычаг, и та со скрипом отъезжает в сторону.

Камера десять на десять. Мы набиваемся до отказа. Сидеть нельзя. Только стоять. Дознаватель уходит. Появляются они.

Вот эти уже могут напугать.

Потому-то девушки шарахаются всем скопом подальше, в ужасе лепечут:

– Душегубцы!

И иного названия эти тварям подобрать сложно. Серые, бугристо-осклизлые. Глаза водянисто-сизые, без зрачков. Сами громадные, неповоротливые. С отвислых губ капает слюна. Облепив нашу камеру, они гыкают, пялятся и жестами показывают, что будут делать с нами.

Мутит. Почему дознаватели не уберут эту мерзость от нас? Они же пугают младшеньких: вон, ревут ревмя. И я взрываюсь, наверное, даже у апатии есть предел и точка кипения. Продираюсь к решётке и ору прямо в их бестолковые слюнявые морды:

– Эй вы, уроды, валите отсюда! Ничего не получите! Вы… – и дальше уже совсем нецензурное, плохоосозноваемое и неимоверно злое.

А я могу, когда доведут.

Все – и девчонки по сю сторону и душегубцы по ту – замирают, потрясённые моей яростью. Пучеглазые твари что-то бурчат и медленно уходят. А мои товарки, чуть повременив, разражаются радостными возгласами:

– Ну, Айринн! Ну, дала!

И глядят на меня, как на спасительницу. А я только сейчас понимаю, что сделала. Сползаю по стене и вою: громко, навзрыд, от запоздало накатавшего страха.

Потом приходит всё тот же дознаватель, синеглазый Вячеслав, и уводит троих. На фильтрацию.

Потом – ещё троих и Агнесс. Она идёт понурая, куда девался былой задор подначивания. И мне становится её жаль. Так их и уводят, одну за другой…

Никто не возвращается.

В камере становится пусто, можно даже сесть, вытянув ноги. Молчим. На слёзы нет сил…

Время повисает опять. Становится осязаемым и вязким.

Младшенькие – Лэсси, Тинка, Зоя и Кэлл – собираются вокруг меня. Я теперь их героиня. Старших, негласно, тоже, но они не так откровенны.

Лэсси, на правах моей первой подопечной, просит:

– Расскажи ещё про котят…

– Лучше их увидеть, – отвечаю честно. Но малышки смотрят на меня так просительно. И я решаюсь, прокашливаюсь и начинаю: – Жил-был котёнок… Он был…

– … пушистый и рыжий… – снова встряёт Кайла, но в этот раз я ей даже благодарна. И дознавателям, которые ещё не забрали её.

– А что он делал? – спрашивает Зоя. Ей всего пять, а уже такая сообразительная.

– Айрин, а что делают котята?

– Мяукают, наверно…И мурчат ещё

– А как? Как?

Требует малышня наперебой.

Смущаюсь.

– Покажи! – не унимаются младшенькие. Да и остальные поглядывают с любопытством.

– Вот так – мяу! Мяв! Мяуууууууу! Муррр!

Выгибаю спину и слегка прикрываю глаза. Получается, наверно, смешно. Но девочки улыбаются серо. Они полны грусти. Но так всё же лучше, чем тупое уныние и унылое ожидание.

– Итак, – итожу, – получается следующие:

Жил-был котёнок.

Был он пушистый и рыжий.

Громко мяукал

и очень любил поиграть…

Дальше слова льются сами. Снова не мои, словно диктует кто:

…Он в лютый холод

длинной зимою выжил.

И вот теперь

будет весну встречать.

Будет резвиться,

и солнцем гонять взапуски,

будет лакать

воду из теплых луж…

И он поверит —

больше не будет грусти,

больше не будет

ливней, ветров и стуж…

И солнце рыжее

вовсю ему улыбнётся,

пуще пригреет, пообещает любить.

Рыжий котёнок —

он никогда не сдаётся,

Только мурчит,

если тяжко и хочется выть…

Под конец голос срывается. Сокамерницы тоже хлюпают носами. А я сама не понимаю, что только что было: никогда прежде не сочиняла стихов. Только вижу свет, яркий-яркий. Свет детских душ – солнечно-рыжий. Он хлещет весной по вечной осени этого мира…

– Простите меня…

Оборачиваемся. Мальчишка, дознаватель, стоит, схватившись за решетку, испуганный какой-то. Пальцы побелили и дрожат. Потупился.

– Простите меня… – говорит он, запинаясь и хрипло… – Я вынужден буду доложить… У вас нет лицензии… Интердикт…

Дальше лишь несвязное бормотание, не разобрать.

Уходит, шатаясь.

Страх волной прокатывается по девчонкам. Они отползают от меня, даже мелкие.

Я согрешила. Я приобщила их к своему греху. Но они ещё могут спастись.

Хочется хохотать.

Ведь знала же – наслаждение непристойно… А стихи ведь наслаждение.

Дурацкие правила дурацкого мира. Но пока что мне остаётся лишь принять их.

… Позже дознаватель возвращается за мной.

И я иду по гулким коридорам. Руки за спиной, голова опущена. Но уже не страшно, просто апатия. Меня ведут на фильтрацию. У них это называется поэтично – отделить зерно от плевел. Хотя на самом деле всё прозаично: выявить степень греховности. За время пребывания в темнице успеваю назубок выучить градацию греха.

Из кабинета, где «фильтруют», назад не вернулся никто. Слово «дознание» звучит недобро. Хотя дознаватели вроде весьма приятные молодые люди.

Но меня ведут к инспектору. О нём даже дознаватели говорят шепотом. Уж он взыщет с меня за всё…

Их ровно девять. Кругов ада. И коридоров, по которым меня ведут. Даже не надо считать. Они круглы, походят на лабиринт и пропитаны отчаянием. Чудится, по серым стенам мечутся тени. Скорченные. Убогие. Они жалобно причитают. Их вздохи наполняют пространство запахом тлена. В этих застенках умирают долго.

А потом мы выходим на крытую террасу, и меня оглушает тишина. Когда я только попала сюда – лил дождь. Он глушил другие звуки. Сейчас небо серое, свинцовое, тяжелое до рези в глазах. И только теперь понимаю – здесь нет птиц. Врочем, деревьев, чтобы шуметь, тоже нет: вижу это с террасы. Город внизу гол, серо-ржав и дымит. Но солнце —упрямое солнце – выглядывает из-за серой занавески облаков, ласковое, обнимает, извиняясь за серость и страх казематов. Задираю голову, улыбаюсь ему через решётчатое окно и не сразу слышу своего проводника.

– Сникните! Сейчас будет Зал Реликвий!

Не совсем понимаю, чего именно от меня хотят, но на всякий случай опускаю голову и искренне надеюсь, что выгляжу покорно и сникшей. Дальше вижу только мельтешение ботинок дознавателя. Солнце робко трогает в спину: эй! Наверное, считает предательницей.

О том, что вошли в тот самый зал, понимаю по изменившемуся цвету пола – теперь из-под ног разбегается шахматная доска: чёрный-красный, чёрный-жёлтый, – и по гулким шагам. И вновь усугубляю грех грехом – нарушаю запрет не смотреть.

По чёрному полю – семилепестковый цветок. Иероним Босх «Семь смертных грехов и четыре последние добродетели». В центре Господь. Грозит сурово и надпись переводит его жест: «Бойся, бойся, бог всё видит». И мне кажется, что да, до дна души. Где сжимаюсь в комочек и скулю, крошечная, обнажённая, бессильная пред властью Его. А потом и вовсе всё немеет – нам бархатном ложементе кошмар моих школьных лет – «Божественная комедия» Данте. И строки – золотые на чёрной дощечке:

А если стал порочен целый свет,

То был тому единственной причиной

Сам человек: – лишь он источник бед,

Своих скорбей создатель он единый.

Ты грешен уже потому, что рождён. Надежды нет. Красота умерла. Агония затянулась. Наслаждение непристойно.

Яркий свет выжигает зрачки – из пола, обвивая выступ с дремлющей в бархате книгой, вырастает огненно-белая роза. Тянется, выше и выше, пробивая потолок, и белоснежные лепестки кружат пухом ангельских крыл.

Вот спасение! Огонь. Он пожрёт бренную плоть, и я рассыплюсь сияющими искрами. Что может быть прекраснее?! А сказали – красота умерла. Моя смерть будет мгновенной и ослепительной.

И переполняющее счастье стекает по щекам росинками слёз. Шагаю вперед с улыбкой.

Когда в нас подлых мыслей нет,

нам ничего не следует бояться…

Меня хватают за шиворот, резко тянут. Потом пощёчина – обжигает, но и отрезвляет.

В синих глазах дознавателя Вячеслава плещется ярость.

– Вы спятили, миледи? – спрашивает робко, хотя желваки так и ходят. И уже куда резче, встряхивая: – Я же велел не смотреть! Когда вы уже выучите, бестолковая, что нельзя, значит, нельзя! Совсем! Никогда!

Его трясёт.

Мне жутко стыдно. Провалиться на месте. Букально.

Больше он не церемонится – берёт за ворот, как нашкодившего котёнка, и волочёт за собой, будто я – тряпичная кукла.

Не сопротивляюсь. Терплю. Натворила делов, дура! А ведь намеревалась выбраться отсюда. Злюсь на себя.

Вячеслав распахивает толстую, массивную дверь и зашвыривает меня внутрь.

Приземляюсь на четвереньки. От соприкосновения с полом клацают зубы. Прошивает электричеством – забила локоть.

Морозит, пробирает.

Пытаюсь собрать себя и встать. Кое-как поднимаюсь на колени. Вскидываю голову и… торопею.

Потому что медленно, лениво и сыто ко мне поворачивается он…

Гудок четвёртый

…они нагрядывают быстро. Лысик чуть позади, а здоровяки – побегают. Оба сразу, хватают, крутят, уроды.

Визжу, лягаюсь, пытаюсь укусить.

Толстый кидается на них:

– Не трогайте её, слышите?! Это не она! Это не Мария Смирнова!

Кто бы его слушал! Отшвыривают, как того прыгуна. А потом добирается лысик, ширяет – тонко, больно. Во мне – огонь и муть. Сгораю и всё плавится в мареве.

Прости, Тотошка. Дура, что не слушала… Теперь знаю, почему убивают сонников …

…что за на фиг? Кто подсунул мне под голову кирпич? Ай, сссссс… Убью!

Мотает по сторонам, всё затекло и башка вот-вот лопнет. Ненавижу всех, в этой холщине уже и поспать нельзя! Опять куда-то рыпаются! Не сидится бабе Коре на месте. А может Тодор? Стоп!

Веки пудовые, не поблымаешь, как раньше. Разлепляю однако, зырю. Не холщина явно. Стены прочнее. Лавка у стены. Дрожит всё: соображаю – колымага.

Напротив – здоровяки лысиковы. Хоть и правильные, но мерзкие. У одного шрам через морду. Другой лыс, как барабан. Только по краю, ближе к ушам, полоска волос. Дрыхнут вроде.

Но я то знаю: стоит рыпнуться – налетят. А у меня руки за спиной, хламидой скручены, ноги тоже замотали и башка – пудовая гиря. Мне не выкрутиться. Гиль учил лезть, только если можно выкрутиться. А если нет: сиди и жди. Будет ещё.

Жду.

Колымага тормозит, здоровяки вскидываются. Не дрыхли! Так и знала. Один дверь открывает, другой – тянет меня как мешок, по ногам-рукам спелёнатую.

А вот я не торможу, верчу головой, как болванчик: бунь-бунь… Так, лес. Поди, Сумрачный. Уже лучше. Правда, не знаю, где вылезу в Залесье? А ну если у Разрух или на базаре: здрасьте, Тодор, привет, кашалотики, вот и я! Тогда туго придётся. Но близость леса успокаивает – дом близко. Прорвусь! Уж что-что, а выживать умею. Выжила же в Подземельях Шильды, значит, смогу и здесь.

Останавливаемся у дома. Этот не до неба. Так, чуть выше деревьев. Три окна вверх. Красили в жёлтый, да давно и уже облез. Затаскивают в коридорчик, скидывают на скамью.

Напротив дед. Добрый такой. Зеньками светлый. Лыбится, подмигивает мне: мол, живём. Лыблюсь в ответ, хороший дед, заражает тёплым.

Лысый с полоской говорит деду:

– Принимай товар, Петрович.

– Где ж товар?! – слабо возмущается дед. – Барышня вроде, и хорошенькая.

Снова блымает мне.

– Эта хорошенькая ранила психолога в горбольнице! Вишь, спеленали её. Буйна!

Подключается шрамированный:

– Но наш завотделением её хорошо накачал, смирной будет до завтра.

– Эх, дубьё! – качает головой дед. – Вам бы только накачивать кого. Подходу не знаете!

– Ваши знают, вот и найдёте подход. А пока вот тут распишись, – суёт деду какую-то бумагу. Тот черкает и встаёт из-за стола.

– Ну что, красавица, идём что ли?

– Пашка, проводи, – кивает лысо-полосатый шрамированному, и тот снова хватает меня и волочёт. А сам на место деда плюхается и достаёт какой-то прибор: плоский такой, с кнопками.

Что он там делает, уже не рассмотреть, за угол ушли. Дед заводит меня в комнату, и пусть она не такая, как в лаборатории, и нары поплоше, но у меня щемит глаза – никогда своей комнаты не было. Да что там – даже холщины! Даже нар!

Тут нары, столик, сидуха, и главное – окно. И солнце, и небо, и лес.

Сажусь на нары, тогда Пашка со шрамом машет деду: бывай и уходит. А дед качает головой и начинает меня распутывать.

– Что ж ты, красавица, такая молодая, а уже на людей прыгаешь? Нехорошо это.

Ворчит незло.

– Там были спящие, – говорю ему. Ой, как же руки затекли. И ноги! Свобода! Кайф! – А эта, с пружинками, пси-хо-лог, так ведь? Вот, не хотела дать мне их убить. Но я должна, понимаете. Вам же лучше будет. Все беды от спящих, факт.

– Откуда ж ты взялась такая, со спящими своими?

Киваю за окно. Из-за леса, мол.

Но дед понимает по-своему:

– И Демьяновки, что ль?

– Нет же, – головой верчу так, что как не открутилась, – из Залесья. Наша с бабой Корой и Тотошкой холщина пятая от базара.

Дед смотрит с жалостью, гладит по голове.

– Эх, касатонька, не вовремя ты того, – приставляет большой палец к голове, растопыривает ладонь, крутит у виска и присвистывает: – У нас сейчас оптимизация, нормальных специалистов нет. Разбежались все. За зарплату-то такую дурков терпеть! А что были – в городе сёдни. Совещаньеце у них, один Шумских здесь да я. Сейчас пойду кликну его. Какой-никакой, дохтур, хоть и шумских на всю голову сам.

Уже никто не страшен, накатывает усталость и клонит в сон. Вытягиваюсь на нарах и бормочу:

– Ты хороший, Петрович.

– И ты, касатонька.

Он гладит меня по голове.

– А меня ведь уже раньше другой дед спас, там, – показываю пальцем за плечо, где лес. – Первый правильный, которого я тогда увидела. Только злой, ругался всё. И вонял луком. Карпычем звали.

Петрович качает головой, это умиряет меня совсем.

– Отдыхай, красавица, – он забрасывает мне волос за ухо, треплет по макушке. Бредёт прочь, ногами шоркает, у двери останавливается только, говорит глухо: – Только он добрый, этот Карпыч твой, раз спас.

– Не, он злой, ругается. Только не любит, когда слабых обижают. И пса своего искал, Барбоса. Странный.

Петрович уходит. А я перебираюсь на подоконник и смотрю на облака. Вижу в них Тотошку и становится… невыносимо…

Хочу домой. Пусть скорее этот шумный осмотрит меня. А Петрович отпустит, зуб даю.

***

Сегодня Карпыч доволен. Телеграфировали, что начальник его деятельность оценил высоко. Того начальника Карпыч никогда не видел и даже не знает, есть он или это придумка тех, что за телеграфом сидят. Иногда начальник сердит, иногда благостен, но никогда – неравнодушен. Профессионал. Во!

Телеграф – у платформы. В будке. Как работает – неведомо. Но оживает раз в две луны, и ну строчить. Тоже по-старому, как газеты те. Телеграфов таких, поди, уже нет. А этот, вон, всё живёт, трудяга.

Карпыч садится у окна и говорит:

– Будем, Серёга, праздновать. Раз начальство хвалит.

– Давай, – говорю. Достаю из синтезатора самогон и разливаю по замусоленным алюминиевым кружкам.

Пристраиваюсь на нарах, стула-то другого нет.

– Ну, бывай, – говорю.

– Бывай, – отзывается он.

Выпивает махом, крякает, занюхивает рукавом.

– Эх, хороша!

Не спорю, хотя дерьмо ещё то. Но зато щаз начнётся. Щаз Карпыч тайны пойдёт выбалтывать, сокровенным делиться.

Так и есть. Лезет во внутренний карман. Достаёт снимок. Затёртый. Едва различимый. Вот, мол, гляди. Гляжу. Девчонка – чёлка до бровей, взгляд дерзкий, глаза светлые. Цвет теперь не различить. А вот волосы – даже на этой измятой фотке – неприличные. Розовые.

Морщусь.

– Твоя?

Он мотает головой:

– Найдёнка. Я её из Подземелий Шильды вытащил. Барбоса искал, а на девчонку набрёл. Но это хорошо, что набрёл. За неё-то билет на «Харон» мне и дали.

И давай вещать. Что, дескать, машинист «Харона» сразу замечает, кто ради другого живот положить готов. И голубка шлёт. Белого, как облачко. Вот и к Карпычу такой прилетел. Билетик сияющий к ногам кинул. Он билет себе, а голубя – девчонке. Ей тогда голубь нужнее был.

– Я её выручил, она меня.

И почти улыбается, никогда его таким не видел. Рад, что он смог совершить добрый поступок. Нашёл в себе силы.

Теперь главное понять, где прячет билет.

***

Шумный такой бесшумный, что когда выскакивает прямо передо мной – пугаюсь, шарахаюсь, ору.

Уже задрыхла, а тут это чудо. Когда уже привыкну, что правильные – тоже страшные. Непросто такое в голове уложить, особенно, если двадцать лет жизни мечтал покорёженным стать. Покорёженным всё-таки легче, а на правильных у нас охота. Каждому хочется правильного и на цепь посадить. Потому что красивые. А тут – через одного – страшные. Только та, с пружинками, в лаборатории, и Леночка – смазливые.

Кароч, шумный страшный, что пипец. Худой – жердь жердью, шея – у цыплака толще, голова кожей обтянута, что та черепушка, глаза горят, волосёнки жиденькие.

Сидит, пырится и молчит.

Молчу тоже. Оно мне надо. Мне свалить бы отсюда.

Шумный отрывается от листов, на меня зыркает, ухмыляется. Зубы острые, вкривь и вкось, тяпнет – взбесишься.

– Ты, значит, у нас Леди из Ниоткуда, – говорит. Противный, будто выворачивает наизнанку и сейчас ковыряться будет.

Отползаю подальше, одеяло тяну. Ууу… аж холодом продрало, ну и таращится!

– Никакая не леди, – суплюсь. – И оттуда, из Залесья.

– И где оно, твоё Залесье?

Наклоняет голову, что та ящерка. Гундит так, что еле разбираю о чём?

– По Рубежу касается Цветущего сада, Весенней губернии.

– Весенней, значит.

– Так и есть. Весна там наглая, зелень всюду…

– Посмотри в окно, – обрывает шумный. – Ну же?

И только тут понимаю: лес жёлтый! Осень! Уже хуже. Если осень…

– То там за лесом – Болотная пустошь, Осенняя губерния, – бормочу. А мысль уже дальше бежит: там ещё неизвестно, что лучше – она или Подземелья Шильды?

– А если я скажу, что там, за лесом, хутор Грибной. А ещё дальше – село Демьяновка. И никакой Болотной пустоши или Цветущего луга и в помине нет?

– Как нет? – и зеньками – блым-блым.

Врёшь, гад. На «слабо» берёшь!?

– А так, Мария Юрьевна. Вы всё придумали. Это лишь посттравматический синдром, амнезия и замещение личности. Не очень приятно, но поправимо…

– Я не Мария! – уже злюсь. – Юдифь, слышите, Юдифь! Не смейте менять моё имя!

– Тише-тише, – он примирительно поднимает ладонь. Пальцы такие тонкие, что на свет можно косточки позырить. Жуть. Он бы в Залесье точно не выжил. – Конечно же, Юдифь! Персонаж книги Сергея Адова «Битва за розу», так? Этот текст, со слов вашего отца, даже в анамнез вписан.

Гляжу на него – и не врублюсь никак, кто из нас псих? Книга Адова? Книга только одна – Божественная. Это и говорю.

Он вроде понимающе кивает.

– Да, помню. Так там и было. Про Данте. Да. Читал я эту вещицу Адова, весьма занятная. Вот только автор – как в воду канул. А пираты утащили текст и теперь наживаются. Эта книга уже хуже вирусной рекламы.

Прокашливаюсь. Тянусь за стаканом с водой.

Шумный вежливо помогает.

Лыбится.

– Не бойтесь. Теперь мы знаем причину, а следствие исправим легко. Вы скоро вернётесь.

Хлопает по коленке, ставит стакан на тумбу и встаёт.

– Отдыхайте. Покой – путь к умиротворению. И к себе.

Уходит, а мне не до сна. Мало что поняла, но одно точно: они хотят, чтобы я поверила в Марию.

Хотят грохнуть, сволочи. Точняк.

Но вот только у меня пока нет в планах умирать.

Осторожно выхожу в коридор. Вспоминаю, как Гиль учил неслышно ступать. Скучаю по Гилю. И приходит Тотошка. Баба Кора. Все.

Сползаю.

Затыкаю рот кулаком, чтобы не выть.

Устала… так устала …

Одна…

Ненавижу одиночество!

Стараюсь реветь про себя. Глотаю всхлипы.

Кто-то трогает за плечо. Подрываюсь.

Толстый.

Из лабораторий.

Шикает на меня и протягивает руку:

– Идём.

– Но как?

– Потом, скорее. Там машина.

И становится легче. Потому что друг. Второй, после Петровича здесь.

Пыхтит. Бежит впереди.

Спаситель, блин.

Вырвемся – зацелую. Вот.

Только жаль, с Петровичем не простилась – уходим через другую дверь.

Хватаюсь за ручку, рукав ползёт вниз. И тут впервые замечаю его: обвивает руку. Чёрно-красный. Тело гибкое. В чешуе. Крылья летучей мыши. А морда клыкастая, с рогами. Зырит внимательно. Всё знает.

Ангел…

Глава 4. Потери и обретения

…ангел!

Не тот худенький синеглазый мальчишка-дознаватель.

А вот этот. Рогатый, с перепончатыми крыльями и клыками с ладонь. Ангел мира, слишком похожего на тёмные фантазии Данте.

Грешна. Проклята. Нарушила интердикты. Покарай меня! Кара твоя – снисхожение. Через неё заблудшая душа моя обретёт очищение и покой.

Айринн внутри трепещет в молитвенном экстазе, но я не трепещу. Цыкаю на неё, радостно ощущаю, как теряется, уступая руль мне, и пячусь к стенке. Путаюсь в длинной юбке. Ползу по-крабьи. Забиваюсь в угол. Но драконья морда всё равно слишком близко. Обдаёт жаром и смрадом. Морщусь, отворачиваюсь и молюсь: пусть сожрёт сразу, пусть сразу!

Дракон жрать не собирается, обнюхивает и отползает за стеклянную перегородку. Но я не шевелюсь, пока острый кончик хвоста окончательно не улизнёт за линию разделения.

А потом уже голос в голове – злой, ревущий – вновь лишает способности двигаться. Костенею, падаю лицом в пол, безвольно вытянув руки вдоль тела. А он требует иного:

– Встань! Простираться ниц будешь перед Великим Охранителем и Регент-Королевой.

Подчиняюсь через силу: колени дрожат, ноги не хотят слушаться. Поднимаюсь по стеночке.

Зубы тарахтят так, что начинаю переживать за их целостность: клац-клацклац…

– Подойди! – продолжает мой мучитель.

Пустьсожрётсразу!

Мантрой! На выдохе!

Иду на ощупь, глаза зажмурены. Да, это по-детски, но так хоть более-менее спокойно. Спотыкаюсь через препятствие. Чёрт, забыла, что возле стеклянной перегородки – стул.

– Аккуратнее! – рычит дракон.

Извиняюсь с запинкой. Стою, очи долу, тереблю подол серого платья.

Сожрёт или изжарит сначала? Сожрёт или нет?

– Сядь!

Подчиняюсь без слов. Тем более, так увереннее.

– Вытяни руки вперед!

Только теперь замечаю круглые отверстия. Опасливо просовываю в них руки. Запястья тут же обхватывают светящиеся синим обручи. Немного покалывает и неприятно, но сносно.

Выдержу.

– Ты должна смотреть на меня, когда я задаю вопросы.

А вот это – сложнее. Когда не видишь собеседника, можно хотя бы представить себе кого-то более понятного. Но видя перед собой огнедышащее чудовище, сложно выстраивать разговор и подыскивать аргументы. Вроде бы в фирме отца насобачилась парировать любому монстру. Во всяком случае – смотреть в глаза точно. Так казалось. Раньше.

Внутри всё дрожит, но глаза поднимаю. Пульсирующий вертикальный зрачок гипнотизирует и увлекает в искристую туманность янтарной радужки. Снова вижу, как поднимается и расцветает роза. И клокочет пламя, синее с белыми завитками. Бушующий океан пламени.

– Ты не та, кто есть.

Вердикт дракона вышибает дыхание. Замираю. Стараюсь даже не моргать.

– Двоедушица, – буднично признаёт инспектор-дракон. – Вот почему нарушала интердикты. У кого две души – нет ни одной. Великий Охранитель пресветел и мудрость его велика!

Киваю, судорожно сглотнув шипастый ком. Кто я такая, чтобы оспаривать мудрость Великого Охранителя?

– Ты отправишься в Бездну, как и все двоедушцы. Тебе не место здесь.

Сама знаю.

Пусть в бездну. Может, через неё вернусь домой, Может она – кротовая нора? И выкинет меня куда в мир, где ждут папа, Машка и Фил?

Окутывает теплом. Улыбаюсь прямо в морду дракона.

Котёнок выжил. Встречает весну. Это – сигнал надежды.

– Почему ты не плачешь?

– Потому что умерла давно, уважаемый инспектор. Вы ведь заглянули в меня, – нарочно выдёргиваю то воспоминание, не моё, отсудашнее, – и видели, через что прошла в «Обители лилий». Меня не стало в тот день.

И чудится вздох, похожий на стон.

Дракон сочувствует мне? Интересно, что он увидел ещё? Нас обеих, или только Айринн? Я так старательно и громко думала о ней.

– Видел и могу лишь сожалеть, что ты грех усугубила грехом. И не коснись твоей души Тот Свет, что дал тебе душу незнаемую, тебя бы наказали синим пламенем. Но это слишком славная казнь для двоедушицы. Ибо нет греха страшнее, чем принять вторую душу. Но в Бездне ты не умрёшь. Однако падшей потом не вернуться к людям.

Ледяная капля сбегает по позвоночнику. Зря не боялась. Похоже, оттуда, из этой Бездны, явно не домой.

Вспоминаю, как Лэсси упрямо твердила, что не хочет умирать. И жалею сейчас, что отговаривала её. Иногда смерть лучше.

И тут накрывает: Лэсси, девочки!..

Сердце прыгает где-то в горле и трудно дышать. Они верили мне!

Подскакиваю, насколько позволяют прикованные руки, и кричу ему в рогатую морду:

– Пощадите их, господин инспектор! Девочек, что были со мной! Пусть я грязна и грешна, но они ещё дети. Они не сделали ничего дурного!

Смотрю на дракона, а перед глазами их мордашки. Полные света и радости, потому что котёнок выжил. Нужно постараться. Ради них. Пусть мне немного осталась. Но хоть их…

Душит волнение, слова вязнут и не хотят рождаться. Облизываю губы и говорю уже тише:

– Они не виноваты! Это я сочиняла стихи! Отпустите их, пожалуйста, господин инспектор!

Дракон перевешивается через стеклянную стену, нервно бьёт хвостом. Его ноздри пульсируют, словно он хочет вынюхать всю ложь в моей душе.

Меня колотит так, что, кажется, подрагивает стол, к которому прикована, и сама перегородка между нами.

Он отводит взгляд, отодвигается. И теперь голос в моей голове звучит уже приглушённо и… взволнованно.

– Почему?

Опускаюсь на стул, сжимаю кулаки и загадываю, с тем же отчаянным желанием – сбудься! – с каким загадывала, задувая свечи на именинном торте:

– Пусть они увидят котят!

Дракон вздрагивает всей громадной тушей и бормочет у меня в голове:

– Не может быть! – и растрачивает всё своё пугающее величие, потому что дальше уже быстро и очень волнуясь: – Двоедушцы корыстны и злы. Они вопят и просят за себя. Мерзкие, уродливые создания, сожранные тьмой. Отродья, место которым в Бездне. Но… ты… двоедушица… не боишься смерти, меня и молишь за других? Такое могут только светлые по рождению. Лишь им достаёт благородства защитить слабого. А это значит… Позволь …

Возле моей руки оказывается полупрозрачная тварь, похожая на комара, но размером с морскую свинку. Бронзовый, весь из винтиков, болтиков и скрепок. Лапки-проволочки. Туловище – небольшой резервуар с крохотным люком наверху. Тоненький хоботок впивается в палец. И я заворожено наблюдаю, как в нутро механического насекомого затекает моя кровь.

Комар отваливается и ползёт к дракону.

И по ту сторону разделяющей стены, над столом, возникает и светится панель с кнопками и клавиатурой. (Ух ты, сенсорная!) Справа от меня на столе за стеной – круг, разделённый на пять секторов. Туда садиться комар, выпускает кровь, как из шланга.

Стекло, разделяющее нас, мерцает, как экран.

В углу, сменяя друг друга, мелькают лица, а рядом – течёт бирюзовый текст: инспектор ищет какие-то соответствия по крови. Что-то вроде анализа ДНК.

Поиск останавливается, и передо мной гордое, красивое лицо мужчины средних лет. О таких говорят породистый. И безошибочно определяют социальный статус – аристократ.

– Герцог Дьюилли?! – ошарашено говорит дракон. – Значит, вы (и куда только девалось пренебрежительное «ты»?) его похищенная дочь и мо…

Слова обрываются, вижу, как грудь змея высоко вздымается, слышу гулкое биенье драконьего сердца.

Но мои мысли о другом. Нашёлся! Отец! Так похожий на моего. Вот бы увидеться с ним! Только бы раз! Он бы спас меня от всех драконов и бездн.

Инспектор же явно в смятении. Ходит туда-сюда, бьёт хвостом, ноздрями дрожит. В глазах, которые зеркало души, полыхает ад.

– Леди Дьюилли – двоедушица? Что теперь делать? Светлая по рождению не может пасть!

Даже жалко его. Не привык, должно быть, когда что-то идёт в разрез с предписаниями?

– Ну вы ведь можете никому не говорить про меня? – подсказываю и тут же жалею, потому что он пристально уставляется на меня, прожигает насквозь.

И уже не в голове, а сверху, оглушая, льются слова – непреклонные, строгие, страшные:

– Что же ты колеблешься, ангел? Лишь душа, тронутая тьмой, может подбивать ко лжи! Двоедушцам полагается Бездна. Так изыйди же в неё, мерзкая грешница!

Зажимы на запястьях отщёлкиваются, стул отползает, будто живой. Пол разверзается, срываюсь.

– Девочки! Вы обещали!

И последнее, что вижу: полные ужаса глаза дракона.

Доска, за которую ухватилась, начинает трястись. И ненасытная пасть Бездны клацает челюстями над моей головой. Лечу туда, где ворчит и плещется прожорливое нутро абсолютной тьмы.

Папочка! Люблю тебя! Прощай…

***

…и является свет.

Яркий, предельно-белый. Закрываю глаза ладонями, зажмуриваюсь, но он протекает сквозь пальцы, залезает под веки, выжигает зрачки. К счастью, скоро под тело подныривает нечто мягкое и проваливаюсь в это нечто. И… лечу вверх, как на батуте. Удаётся упасть на более-менее гладкое. Лишь тогда вздыхаю и открываю глаза.

Сижу на мягком и ослепительно белом. Над головой – синева, такая, что голова кругом. Яркая и чистая, как детская мечта.

А передо мной – круглое, красное, очень пушистое, с длинными ушами. Чёрные бусины смотрят, не мигая. Мой кролик. Своеобразный. Ну и я не Алиса.

– Привет, – говорю ему.

– Привет, – отвечают за спиной.

Оборачиваюсь и замираю.

Вот этот – настоящий, такой, какими я и привыкла представлять их в моём мире: юный, красивый, серебристо-белые волосы по плечам, взгляд голубой и невинный. Одет в светлое в пол. Над головой нимб.

Всё по канону.

– Значит, я всё-таки умерла?

Он улыбается, садится рядом.

– Нет, пока нет.

Голос добрый, приятный. Любые вести, сказанные таким, будут благими.

– Обнадёживает.

И откидываюсь назад, в пух облака. Теперь-то понимаю, что это оно, раз рядом сидит настоящий ангел.

– Они зовут меня Великим Охранителем.

Он без труда и зазрения совести читает меня.

– Надо же! Я представляла тебя страшнее и старше.

– Фантазёрка! – не ругается он. – Не ошибся в тебе.

– Стало быть, тебя благодарить, что не в бездне?

– А то! – слегка самодовольно, склонив голову набок. – Я немного подкорректировал твой полёт.

– Ну это же ты сам меня в бездну отправил?

– Отправил. Проверял. И ты первая, кто падая, просил о других. До тебя таких двоедушцев не было.

– Остальные улетели в Бездну?

– Да. И туда, откуда пришли. Ты верно угадала: Бездна – кротовина. Кстати, это моё недавнее изобретение. Ангелы, видишь, к нему ещё не привыкли. Как тебе?

– Изобретательно, – улыбаюсь я. – Так значит, были и другие. Как же они попадали сюда?

– В твоём мире этот мир, – он поводит тонкой ладонью, – книга. Она сама ищет себя героев. Выбирает, проверяет на прочность, отвергает. Ты подошла и твоя подруга тоже.

– Значит, Маша… Эта авария… Всё не просто так? Её тоже выбрали? Но зачем?

Он лишь пожимает плечами, подпирает подбородок рукой и уставляется в безмятежную лазурь.

Я не злюсь: разливы синевы, белизна облаков и скачущие вокруг алые кролики успокаивают меня.

– Это прыгуны, – Великий Охранитель снова отвечает на не произнесённое. – Любопытные ещё невоплотившиеся души. Чтобы им родиться там, нужно умереть здесь. Во, этому пора.

Он хватает ближайшего и выкручивает, как тряпку. Прыгун не издаёт и звука. У него нет рта, только глаза – выпученные, чёрные. Они взрываются. А прыгун проливается на облако клубничным соком – во всяком случае, пахнет так же.

Облако моментально, как губка, впитывает жидкость и снова безупречно белое.

– Слышишь? – Великий Охранитель поднимает палец вверх. По прекрасному лицу растекается блаженство. – Теперь кричит! Потому что родился.

Я не слышу, но верю, и становится хорошо.

– Что ты охраняешь и от кого?

– Понятное дело – мой мир. От всяких прочих авторов, которые так и норовят присочинить к нему что-то своё. Портят, искажают.

– Поэтому интердикты?

– Ага, с ними веселее. Я, знаешь ли, скучаю тут. А смотришь на них, – он показывает перевёрнутым большим пальцем вниз, как в Колизее – убей! – Караешь, милуешь. Хоть какое-то развлечение.

– Хорошенькое развлечение – играть людьми!

– Вы в своём мире тоже делаете это, когда призываете мой.

На моё недоумение отвечает снисходительно.

– Ваши авторы. На них не действуют мои интердикты. У них нет лицензии. Но они призывают миры. Кажется, у вас это называется творчеством, вдохновением. Но на самом деле авторы только подслушивают, то, что происходит в Призванных мирах. Подглядывают за их героями. И начинают с ними играть. Корёжа и извращая. Недавно мой мир тоже призвали.

– То есть, – кажется, мысль уловила верно, – в нашем мире кто-то начал писать книгу о твоём?

– Верно. И почти погубил его. Всё, что я смог, чтобы остановить автора, – затащить его сюда. Но это прорвало Охранный пузырь. И сюда стали попадать двоедушцы. Потом я понял: мир сам ищет того, кто его спасёт. Но двоедушцы были слабы. Рыдали, рвались домой. Туда я их и выпроваживал. Но ты… ты удивила меня. И ты спасёшь!

– Ничего себе! А ты уверен, что я похожа на спасительницу миров?

– Конечно, ты ведь сильфида.

– Это что ещё?

– Мы называем вас – дыхание мира. А если так, если он тобой дышит, значит, в тебе и спасение. На заре миров, когда я только стал Охранителем, небо пророчествовало о тебе. Мы ждали тебя.

– Но ведь полчаса назад я была двоедушицей, грешницей, достойной смерти? – напоминаю.

– Ты и сейчас она. И сильфида. Должна помочь.

– Но как? – От перспектив делается дурно, почти не могу дышать. Слова выходят, царапая гортань.

Он пожимает плечами и становится печальным, но говорит, тем не менее уверено:

– Ты должна переписать историю. Вернуть её к прежнему состоянию. И тогда вернёшься сама, в свой мир.

– Боюсь тебя разочаровать, но я не умею писать истории, – развожу руками.

– Умеешь. Написала же про котёнка.

Вздыхаю. Вот упрямец.

– То вышло случайно. И у меня нет лицензии.

Он смеётся.

– Теперь есть. С печатью Великого Охранителя. Держи.

И протягивает мне сияющий свиток.

Сглатываю.

– А если не смогу?

– Значит, навсегда останешься здесь, – буднично говорит он и встаёт. – Мне пора. Кто-то вновь нарушил интердикт. Тебе, кстати, тоже.

Он уходит, быстро уменьшаясь до точки. И путь его выстлан раздавленными прыгунами.

Всё вновь дрожит, и я опять лечу.

Земля внизу с овчинку. Ветер хлещет меня моим же криком.

Зажмуриваюсь, не хочу видеть, как превращусь в мокрое место.

Но упасть не дают. Ловят. Прижимают к себе. И тепло и ощущения вполне человеческие.

Теперь открываю глаза без опаски.

Он – в чёрном. Почти монашеское одеяние. Фуражка с драконом и лилиями. А над ними шипит и змеится аббревиатура – S.A.L.I.G.I.A.

Глаза серые, строгие. Только ресницы слишком длинные. Не по сану да и вообще несолидно, по-мальчишески.

Опускает меня бережно.

Качает головой.

А мне свою приходится задирать, чтобы смотреть на него – очень высокий.

– Идёмте, леди Дьюилли, – говорит он и мурашки бегут по спине от густого бархатного тембра. – Я провожу вас туда, где вы сможете отдохнуть.

Поворачивается и широко шагает прочь. Тяжёлые ботинки подбиты железом. Каждый шаг чеканится на мощённой аллее.

Едва успеваю следом, путаясь в неудобном приютском платье.

Думаю: сколько ему. На вид – около тридцати. Но он уже не дознаватель – погоны другие и на груди, у сердца, четырёх лепестковый цветок огненной лилии. Вообще странная форма – сутана священника с погонами и к ней фуражка. Но ему идёт.

Подчёркивает стройность.

На путь пролегает через благоухающий сад к хорошенькому двухэтажному домику.

Мой провожатый останавливается недалеко от крыльца и замирает в полупоклоне.

Я тоже кланяюсь в ответ, потому что не знаю, как должна отвечать ему.

Он улыбается снисходительно:

– Впредь не стоит этого делать, вы леди, светлая по рождению, а не чернь.

– Хорошо, – растеряно бормочу и боюсь поднять взгляд. Кажется, облажалась. Щёки заливает горячей волной.

– Бэзил Уэнберри, инспектор-дракон Пресветлой S.A.L.I.G.I.A, к вашим услугам, – представляется он. – Здесь о вас позаботятся, но я буду присматривать за вами, пока идёт следствие по вашему делу. Постарайтесь больше не нарушать интердикты.

– А как же это? – показываю ему свиток Великого Охранителя.

По стройной фигуре инспектора-дракона пробегает трепет.

– Это – лицензия. С нею вы не нарушаете. Но есть ещё шесть запретов. Помните их.

Он снова кланяется и… взмывает вверх. Ещё мгновенье – и громадная крылатая тень на несколько секунд закрывает мне небо.

Провожаю его и думаю, что ещё долго буду помнить и зубастых рогатых ангелов.

И бога, который оставляет алые следы на облаках.

Гудок пятый

Но скоро – не до ангелов, потому что Петрович!

Пришёл!

Машет на нас руками: типа, дуйте отсюда скорей, и по сторонам зырь-зырь. Кого-то пасёт.

Пофиг. Должна.

Прыгаю ему на шею и скулю:

– Петрович, родимый, лихом не поминай!

– Тише-тише, малохольненькая моя, – хлопает по спине. – Давай скорее. Ноги в руки и мотайте отсель. Кашалоты вернулись. Распекли их. Злющие!

– И ты один! Против кашалотов!

Не позволю! У меня на этих проглот давний зуб. А за Петровича-то рвать буду. Вспомню всё, чему Гиль учил. В конце концов, всегда можно добить сидухой!

– Извини, толстый, – говорю. – Эта война – моя.

А они гогочут: и толстый и Петрович.

– Давай отсель, воительница. Справлюсь как-нить, не привыкать старому.

И толкает от себя легко. К толстому. Типа, забирай, уводи.

– Шумских-то тебя приметил. Мечется там, как тигр в клетке. Твердит: какой экземпляр! Не собирался он тебя отпускать. Так что – мотай, малохольненькая. Радуйся, что друзья есть…

Последнее уже едва слышу, потому что запирает за нами дверь. И тут толстый сильнее жмёт мою руку и к колымаге тащит.

Эта – ого-го! Не такая, как та, на которой везли. Лоснится вся, что спелый баклажан, такая же длинная и округлая. Красота!

– Дамы вперёд, – вежливо говорит толстый.

Я-то дама, гы. Но в нутро колымаги лезу.

Ух! Как тут классно! Тепло. Сажусь, и кресло будто обнимает. Так бы и жил.

Мой спаситель, пыхтя, плюхается рядом. И к нам, с переднего сидения оборачивается парень. Ничё такой, только зеньки шалые, горят. И патлы дыборем, белые.

– А ты не врал, Филка, она реально клёвая!

– Некогда, Макс, гони.

И колымага рвёт с места.

Е-ху.

Баба Кора всегда тыкала, что во фразе – завтра будет лучше чем вчера – главное – завтра будет.

И теперь это чувствую. Всем туловищем. Завтра будет. И будут все. Всё-таки я везучая.

– Филка, – вовремя приходит, как наш рулевой толстого назвал, – а тут есть, где это, – тяну за волосину, – сменить?

– Причёску, что ли?

Киваю. Вроде так, причёска.

– Знаешь, мне у Маши эта нравилась.

– Но ты сам вякнул же: ты не она.

– Эт точно, – как-то невесело соглашается толстый. – Совсем. И я, кстати, Фил, Филипп Маркович Пешкин, если что.

Не буду препираться, потому что мне хорошо.

– Вы все тут по три имени говорите?

– По три имени?

– Ну да, как ты сейчас. Меня тоже называли Марией Юрьевной Смирновой. Это очень длинно же!

Он жмёт плечами.

– Поэтому разрешаю звать Филом, – и суётся через меня вперёд. – Макс, у парикмахерской, где Алёнка моя, притормози.

– Ты уверен? А вдруг уже ищут?

– Поэтому и везу к Алёне. Она в такой дыре, что клиенты записавшиеся с трудом находят. И телефона там нет. И камер.

– Замётано, чувак.

Пялюсь в окно. Бегут и машут ветками деревья. Уже все жёлтые. Ненавижу осень, тошнит от желтизны и кости ноют на дождь. Кое-где из-за деревьев высовываются дома. Здесь они похожи на фиф, что вышли к дороге на караван поглазеть. Такие ровненькие все, что писец просто. И цветы. И оградки.

И когда врубаюсь, что к чему, куда девается вся хорошесть у меня внутри. Только злобное – вот же гады! – и остаётся. Потому что так! Они тут жируют. Особенно некоторые – кошусь на кой-кого. Сидит, рожа довольная. Пузо выкатил! А наши там загибаются в холщинах. Где любой ветер-дождь – и всё! Приехали! Колымаги у наших убитые. Грохочут так, что земля дрожит. Танцы с бубном пляшешь возле синтезатора, чтобы ещё чуток протянул, чтобы жрать было.

А тут!

Но мы доберёмся сюда. Ух, доберёмся!

И я им припомню! Тем, кто меня, правильную, кинул в мир покорёженных.

Лично порешу каждого грёбанного спящего и их приблудников. Зуб даю!

Колымага тормозит.

– Прибыли, – доносится с первого сидения, – дальше сами.

Фил выползает, пожимает руку Максу, а я вылезаю сама. Макс лыбится мне и показывает палец вверх.

– Очень клёвая чика, братуха. И как только запала на тебя?

Фил фыркает.

«Баклажан» Макса уносится – шурх и нету! Быстрый, тихий. Гилю бы такой! Нас бы с Тотошкой и бабу Кору возил.

И снова накатывает тёплое, потому что про своих. Надо тут всё разнюхать, но осторожно, и валить. Валить к ним. Поднимать всех. Теперь знаю, куда. Хорошо, что толстый Фил со мной. Будет проще.

И лишь теперь оглядываюсь. Дома – высокие опять, но не до неба. Однообразные, серые, как коробки. И дерево возле нас – голое уже и в печали. Окраина. Они всегда выглядят так. Только у нас ещё и с Разрухами.

– Пойдём, – Фил ныряет в подвал. Иду следом. Ступени крутые. А видно-то не ахти, хотя день. Но я в Подземельях Шильды жила, как кошка зоркая.

А Фил спотыкается, чертыхается. Смешной. Трудно такого считать врагом.

Свет в помещении яркий. По зенькам хрясь, взываю и сажусь на пол. Фил подбегает, тянет вверх:

– Ты в порядке?

– Вроде, – отпускает, поэтому встаю. И вижу юницу. Она толста. Похожа на Фила, нос курносый, кругом веснушки. И какая-то прифигевшая. Стоит, резалки вниз, в фартуке.

– Фиииииииил, – выдаёт она, – это и есть Маша?

– Почти.

– Ну ты дал! Никогда бы не поверила. Да она же – супер-модель!

Фил лыбится, но грустно.

– Есть немного.

– Немного! Да ты зажрался, родной! – толстая с резалками обходит меня. Цепляю её краем зеньки, слежу. Тодор, сама видела, такими резалками уши коцает, если что не по его. За свои уши постою. Ещё как! Просто не дам! Но юница, кажется, не собирается резать меня. Кивает, смотрит добро. – Не обижайся на него, он офигел от такого счастья просто. Ты просто бест!

– И ты ничего, только кругловата слегка.

Юница не обижается. Ржёт.

– Иди, – говорит, – сюда. В кресло садись.

Резалки она кладёт. Поэтому подхожу, сажусь.

– Фил, идиот! – орёт она на толстого. – Чего стал? Гони домой. Одежду ей принеси. Не будет же она в этом, – цапает ворот моей хламиды, трясёт, – по городу рассекать.

– Ой, точно! – Фил бьёт себя ладонью в лоб и чешет к выходу.

А она закатывает зеньки и говорит:

– Мужики! – и виснет надо мной: – А меня Алёной зовут. Сестра его, Фила.

– А, это хорошо. Он мне помог. Я – Юдифь.

– Ты же Машей была, вроде?

Смотрю на себя в большую отражалку и думаю: видимо, эта Маша на меня похожа. Здесь в этой комнатке – чистой, светлой, пахучей приятно, много отражалок. Они красивые. И в каждой я. Тоже красивая. Раньше меня это бесило. Даже пыталась себя пару раз попортить, но то Гиль, то баба Кора замечали, и влетало. Но сейчас почему-то мне хорошо оттого, что красивая. Лыблюсь – себе в отражении и Алёне заодно.

– Хочешь, буду Машей.

– Нет, раз уж ты хочешь быть Юдифь, то пусть так. Мне нравится. Только что делать будем, с волосами?

– Менять.

– Как?

– Чтоб стали розовые, во. Так пружинная назвала.

– Кто?

– Ну баба та, из лаборатории. Не важно, кароч. Меняй.

– Красить, значит.

– Наверное. А ещё длину. У меня до сюда обычно, – стучу себя по шее.

– То есть, ещё и наращивать?

– Это тебе видней.

– Уговорила! Для девушки брата наизнанку вывернусь.

Девушка? Я – девушка Фила? Да никогда! Уж лучше с Гилем, пусть он зелёный, но зато мужик хоть куда! Или с Тодором. Тот, канеш, на всю голову шибанутый, уши стрижёт и народ на рынке продаёт. А сам ничего. Не, жуткий, канеш, однако ни жиртрест.

Но её расстраивать не стану. Не покрасит ещё.

Она отходит, крутит что-то на полке и раздаётся голос. И музыка! Я никогда её не слышала раньше, но знала. Говорили о ней. От музыки во мне дрожит, щиплет глаза и сладко-сладко так. И очень не сразу доходят слова.

Я довольно молодой Бог.

И, возможно, у меня опыта нет,

Но, девочка моя, я помочь тебе бы мог,

И пролить на жизнь твою солнечный свет.4

Великий Охранитель! Он говорит с ними! И даёт им музыку! Может, я ошибалась, и это – благословенный край? Наверняка сам Охранитель зашвырнул меня сюда. Может, он что-то хочет сказать мне?

Ни минутки у тебя нет,

На работе перерыв – всего ничего.

Но ты напудришь нос, выйдешь на обед.

И за столиком кафе ты встретишь его.

За столиком в кафе? Что такое «кафе»? Кого его я должна встретить? И что значит – выйти на обед? На обед же приходят.

Боги говорят с нами, но мы, тёмные, не понимаем их речей. Так что, буду просто ждать, а там – придёт само. Точно!

Замётано, Великий Охранитель. И спасибо тебе, что не оставляешь одну.

А ещё Алёна что-то приятное мутит с моей головой.

И мне снова счастливо.

***

По субботам у Карпыча баня. Подвесил над топкой бадью, снегу набросал – вот и вода. Трубу на улицу вывел, вентиль прикрутил – душ готов. Загородил угол ветошью. Крякает, пофыркивает. Моется. И плевать, что на дворе с утра – минусовая температура. Он ещё потом снегом растирается.

Огонь! Лопатой не добьёшь!

Выскакивает из сторожки голиком. И плевать ему, что поезда идут мимо. А там бабы и мелкота. Он не стесняется. Да и поезда ходят редко. И ровно – в три, в шесть, в девять, в двенадцать. Не понять только – ночи или дня. Тут постоянная серость и снег. Снег и серость. Только на востоке, из-за снежных шапок гор нет-нет да и мигнёт семафором солнце. Сюда, в Зимнюю губернию, оно не заглядывает совсем.

Под топчаном у Карпыча целый ящик хлама. Видел, когда он собирался в баню. Билет либо там, либо в форме. А больше тут прятать некуда. Не в синтезатор же?

Растягиваю содержимое ящика по топчану. Ну дед и барахольщик! Зачем ему это дерьмо? В топку всё, к чёрту!

Злюсь.

Потрошу форму: ложка! Ложка, б***ь! Этой он точно не жрёт, я бы знал.

В топку!

Купюра. Затёртая в хлам. Едва разбираю достоинство – трёшка. Насколько я знаю, тут ходят железные тьёнги. Так на хрена трёшка? Не понять какого государства и года. Не тянет Карпыч на нумизмата.

Топка полыхает прожорливо и ярко, обрадованная кормом, что я ей бросил. И тогда замечаю цифры в углу: 03 03 3999. Телефон? Шифр? Нужно запомнить. Пригодится. У каждого кода есть расшифровка.

Фото. Чёрно-белое, на нём Карпыч, куда моложе, но хмурый и в той же шапке. Рядом мальчик лет двенадцати с настороженным взглядом волчонка.

Билета нет.

– А ты крысёныш, оказывается.

Вздрагиваю, поворачиваюсь на голос. Карпыч в одних трусах и сапогах, а берданку наставляет.

– Знал бы, что ты за урод, бросил бы подыхать ублюдка.

Лезет в топку, выгребает, что может, голыми руками. Материт меня.

Сейчас только ногой пни – полетит в печь. И поминай как звали. Пока разберутся, я буду очень далеко и не здесь. Был бы. Но мне нужен билет.

Зато теперь берданка у меня.

Он встаёт медленно, задирает обожжённые руки. Волосы под мышками топорщатся. На плече наколка с девушкой. Урка, как есть. Алкаш грёбанный.

– Говори, где он?

Карпыч сплёвывает, щурится нехорошо.

– А ты, гнидник вонючий, берданку-то опусти. И давай как мужики перетрём. Если ты мужик?

Выбора нет. Опускаю оружие, но не кладу.

Карпыч молча бредёт к топчану, сопя одевается. Садится нога за ногу, сцепливает пальцы на остром колене.

– Ты, ушлёпок, всех по себе судишь?

– А ты нет?

– Отвечай! – прям как мой бывший начальник орёт. Тот, правда, плохо кончил.

– Оружие у меня. Так что сейчас я главный.

– Ты трусло, а не главный.

Сплёвывает в мою сторону. Почти попадает. Бить не стану, пока. Седлаю стул, ствол кладу на колени, опираюсь руками на спинку.

– Ну так где, дед?

Он не отвечает. Тянется за фоткой, где пацан. Разглаживает бережно, кладёт в карман. Там же и другая, с розоволосой девкой. Сентиментальный ублюдок.

– Это сын мой. Ради него и живу. Ради него всё. Думаешь, мне, старому, нужен какой-то грёбанный рай? Или Твердь эта Небесная? Мне нет, а ему – нужно. Вот и отдал билет. Пусть хоть сын поживёт, раз у меня не срослось. У тебя дети есть, а, Серёга?

Нет у меня детей! И не будет, если буду торчать здесь с тобой! Зубами скриплю, а он мне их заговаривает.

– Тебе билет нужен? – ухмыляется Карпыч. – Ну так сходи к моему сыночку и возьми. Он у меня нежадный, весь в меня. Может, и отдаст.

Наклоняет голову, щерится. Не разберёшь – оскал или улыбка.

– Схожу. Говори, куда.

– В Залесье.

– А поконретнее. Мне что-то влом по всему твоему Залесью за ним бегать.

– Бегать не будешь, он сам придёт.

– Ой ли! С чего ему не пойми к кому-то приходить?

– Из любопытства. Он у меня мальчик любознательный. Ему всегда были интересны лохи, которые сами в пасть лезут.

– Считай, презентация удалась. И я забоялся, ага. Так как его найти?

– Зайдёшь в Залесье, спросишь Тодора. И молись потом, чтобы у него было хорошее настроение.

– Ой-ой, я уже делаю в штанишки! У кого-то такой крутой сынок!

– Знаешь, почему мы с ним редко видимся? В последний раз, когда пересеклись, он пытался выдолбать мне глаз. Ложкой, – кивает на ту, что я кинул в топку, а он вытянул. – Было серьёзное испытание моих отцовских чувств.

– Тогда зачем ты отдал ему билет?

Карпыч пожимает тощими плечами.

– Сын же. Другого нет.

Ладно, будем решать проблемы по мере поступления.

– Говори, как в Залесье попасть.

– Пошли, – вон встаёт и бредёт к двери. – Да и берданку отдай. Чужака с оружием там пришьют сразу. А у меня охота на носу.

Стрелок из меня никакой, поэтому отдаю.

…На одинокой затерянной в заснеженных горах станции светит одинокий фонарь. Ветер злой, хочет содрать не только одежду, но и кожу от костей. Слова уносит, швыряет в нас лишь обрывки. Ни разговор – лай. Карпычивы наставления особенно.

И теперь мне его даже жаль.

Но поезд притормозит на две минуты – техническая стоянка. Нужно успеть скакануть в вагон. Там расплачусь: упёр две звезды, когда рылся в ящике. Они, по ходу, алмазные.

Довезут только до Рубежа. В Залесье поезда не ходят.

В Залесье никто не ходит, если хочет жить.

Я иду, потому что хочу.

Мне нужно попасть на «Харон». Это мой единственный шанс вернуться.

И уже когда прыгаю на подножку – проводника нет, ему зачем выходить? – Карпыч орёт:

– Эй, Серёга, передай Тодору… они забрали Барбоса. Слышишь, передай!

Ответить не успеваю. Поезд трогается, и дёргаю дверь и оказываюсь в пустоте вагона.

Больше никому, кроме меня, видать к Рубежу не надо.

За столиком боковушки двое мужиков в форме железнодорожников режутся в местное подобие домино. Карпыч как-то подбивал меня, но я не осилил.

Они оценивающе меня рассматривают.

– Здорово, мужик, – говорит один, помоложе, потягиваясь. – Каким ветром к нам?

– Попутным, – опускаюсь на сиденье напротив них. – У вас смотрю негусто пассажиров-то?

– Угу, – отзывается второй, полноватый, с добрым лицом и пышными усами. – Дураков нет. Прознали, что кашалоты совсем оборзели. Они нынче и ангелов не боятся. Впрочем, ангелы сюда вообще почти залетать перестали.

– Дерьмово оно, без ангелов.

– Не то слово. Того гляди и нас сожрут. Кашалоты эти.

– Страшные? – интересуюсь весело, подмигивая. Лучше сразу наладить контакт с попутчиками.

– А вот сам и узнаешь, – так же по-доброму отзывается усач. – Когда мы тобой расплатимся. Давай, Жека, тюкай его.

Боль обжигает затылок. Валюсь в бездну.

Приехал.

Глава 5. За право выбирать…

…резко сдвинутая штора, нестерпимый свет и командирский окрик: «Подъём!»

Женщина прямая, как корабельная мачта и такая же длинная, согнувшись под острым углом, рассматривает меня через пенсне.

Я, полная растрёпа, осоловело хлопаю глазами и судорожно пытаюсь сообразить: куда меня занесло и что происходит?

Накануне мне приснился жуткий сон про приют, похожий на бордель, дракона-инспектора, бога-живодёра и привлекательного незнакомца в чёрном. Он единственный нестрашный в том сне. Он – странный.

Кажется, он привёл меня в какой-то дом.

Меня там, вроде бы встретили, но не помню кто.

Помню ванну. Она подарила счастье, спокойствие и сон. Так бесцеремонно нарушенный теперь.

– Кто вы? И где папа?

И лишь позже понимаю, что комната совсем не похожа на мою. Слишком нарядно-старомодная, сливочно-бледно-зелённая. Добротная с гнутыми ножками и перилами. И кровать с пологом. У меня такой нет. И вообще, кажется будто я попала в картинку с комнатами викторианской Англии. У меня таких было много на компьютере.

Так? Компьютер! Попала… Был дождь, потом приют, потом дракон, потом Великий Охранитель с клубничными зайцами…

Я попала или сплю?

– Оливия Веллингтон, ваша наставница, – говорит, меж тем женщина и делает книксен. – А ваш батюшка почил в бозе уже четырнадцать годков как, бедное вы дитя.

И даже кружева на её чепце печально кивают в такт.

Вовремя доходит: вчерашнее не сон, значит, умер мой отец только здесь. (Да где же у нас это здесь?) Надеюсь.

И, проигнорировав холодок, сороконожкой пробежавший по позвоночнику, собираю пазлы этой реальности:

– Дом?.. – повожу рукой.

– Ваш. Батюшка купил его вам, когда вы ещё были в чреве матушки, благослови Великий Охранитель её душу.

– Не думаю, что Охранитель кого-то благословляет. Он там зайцев давит.

– Зайцев? – она обалдело хлопает рыжеватыми ресницами. – Каких ещё зайцев?

– Красных. С запахом клубники.

Кажется, госпожу Веллингтон сейчас… хватит удар (вроде так в старину говорили?). Она комкает строгое серое платье в районе сердца и опускается на пуфик возле нарядного бело-золотого трюмо.

– О бедное дитя! – она закатывает глаза, а я морщусь от пафоса. – Ваш жених сказал намедни: ей пришлось многое пережить. Должно быть, все те тяготы плохо сказались на вашем нежном рассудке?

– Я не сумасше… Стойте! Что вы сказали? Жених?!

– Да, граф Уэнберри. Он привёл вас сюда.

– Такой в чёрном? Который на самом деле дракон?

Вскакиваю с постели, отхожу к стене.

Немыслимо. Вот уж воистину – без меня меня женили. Только тут – замуж выдали. Но я не собиралась пока. Рано мне ещё. И как-то по-другому себе это представляла. С конфетно-букетным периодом и романтикой всякой.

Понятно, почему наставница смотрит на меня едва ли не с жалостью: видимо, разделяет мои мысли.

– Да, он. И, уж поверьте мне, быть женой салигияра – то ещё испытание. Они же – воплощённая любовь. Но уж слишком абсолютная. Нечеловеческая. Очень правильная…

Последние слова произносит совсем тихо, взгляд подёргивается дымкой, а с тонких губ, едва заметных за крупным носом, срывается вздох.

– Мне неважно, кто он, – любовь или ненависть. Я не собираюсь замуж.

– О нет! – она киношно заламывает руки. – Вы не можете отказать! Ведь ваши отцы решили так! Да и вам же лучше этого не делать. «Обитель лилий» – несмываемое пятно на репутации. Если вы оттолкнёте графа – туго вам придётся. Ни в один приличный дом не войдёте.

– Вот и хорошо! Не больно и желала!

Упрямая тётка! Мне не нужен высший свет и внезапный муж. Мне вообще-то надо отсюда выбраться и помочь Охранителю. Недаром же он мне лицензию на творчество дал?

Но всё-таки стоит расположить госпожу Веллингтон к себе. Лишний союзник в чужом мире не помешает.

Заталкиваю злость поглубже в себя. Кланяюсь, хотя нелепо делать книксен в спальной сорочке.

– Простите за некоторую резкость, – сглаживаю улыбкой, – но это всё слишком неожиданно. Ещё вчера – этот жуткий приют, где ты никто и ничто, а тут уже – уважаемая леди. Да ещё и помолвленная.

– Я вас понимаю, дитя, – подходит и обнимает. Запросто, как дочь. И пахнет от неё приятно – сдобой и, кажется, розами. Треплет по голове и отпускает. – Всё бы со временем пришло в гармонию само собой. Но, увы, времени нет. На следующей неделе вы войдёте в совершеннолетие, и, как всем дамам, светлым по рождению, вам надлежит предстать в этот день пред Регент-Королевой на балу Главной церемонии. А дальше – венчание и новая жизнь. Мне ещё столькому нужно научить вас.

– Да, вы правы, – достучусь до неё! должна достучаться! – времени и впрямь нет. Охранитель сказал, что какой-то там Пузырь дал трещину. Мир долго не протянет. Мне нужно как можно скорее найти, как спасти его. А ещё… узнать побольше о сильфидах. Как видите, тут не до светских манер, балов и женихов.

Она рассеянно хлопает глазами и намерена плакать. Это совсем не вяжется с её образом бездушной училки, какой она предстала сначала.

Пожимаю ей руку.

– И вы мне очень пригодитесь для моей миссии. Одной мне не справится.

– Хорошо, – качает головой эта достойная дама, – будем решать проблемы по мере их поступления. У вас сегодня ужин с женихом. Отменим?

– Нет, ужин можно. Но до того… Скажите, тут есть библиотека?

– О, преотличная! Ваш батюшка был тот ещё библиофил! И клавиатурный экран! И коммлинк!

– Здорово!

Стаскиваю с постели покрывало – серебристо-зелёное в лилии, заматываюсь, как в плащ и говорю:

– Видите к вашему экрану! А ещё мне туда нужны бутерброд и кофе. У вас же есть кофе?

– Есть, – вздыхает она.

По-моему, из меня не лучшая ученица. Но, полагаю, двоедушице можно. Я ведь мир спасаю. Их мир.

За возможность вернуться в свой.

***

Библиотеки завораживают меня. Смотришь на бесконечные стеллажи и будто слышишь голоса книг. Каждая зовёт в миры – удивительные или понятные, прекрасные или ужасающие. Обложка – дверь. Недаром же и глагол к ним подходит один – открывать.

Но это книгохранилище повергает в шок. Будто оказалась в современном книжном в разделе фэнтези: яркие корешки, что аж пестрит в глазах. Броские названия. Кричащие псевдонимы.

И ни одной – строгой: нет энциклопедий, словарей, справочников. Ничего! Сплошной худлит. От пола до потолка.

– Что это?

Слова почти ранят горло. От потрясения перехватывает дыхание.

– Как я и говорила – библиотека вашего батюшки! Самая крупная в стране! Здесь собраны все, существующие на сегодняшний день, версии знаменитых семи сюжетов!

Госпожу Веллингтон буквально распирает от гордости, но вот мне невесело совсем.

– Что значит семь сюжетов?

– Бедное дитя! – снова повторят она и качает головой. – Сразу видно, что вашим образованием никто не занимался. Семь сюжетов учат в начальной школе.

Теперь кружева на чепце колышутся слегка возмущённо и чуть-чуть сочувствующе.

Надо сесть. Потому что намереваюсь спросить сокровенное, а ответ, боюсь, подкосит меня совсем.

Пробираюсь к креслу, где уютно брошенный плед манит в ласковые объятия. Опускаюсь, на мгновенье закрываю глаза. Вот, уже лучше. Теперь можно рубить.

– Просветите меня, – стараюсь говорить тоном стажёра, которому очень нужно место в продвинутой конторе.

И, кажется, обрушиваю лавину – похоже, моя наставница давно желала поучить. Присаживается напротив и смотрит с видом: ну-с, Ветрова, и где ваш конспект? Только я больше не в колледже. И, кажется, здесь главная. Поэтому заворачиваюсь поудобнее в покрывало с лилиями, укутываю ноги пледом и устраиваюсь поудобнее.

– В общем, после введения интердиктов, творить стало возможно лишь по лицензии, как вы уже знаете.

Вспоминаю, что моя, вроде осталась в спальне, на тумбочке. Киваю.

– Но писать можно не обо всём. Творчество ограничено семью сюжетами, предписанными Великим Охранителем. Это четыре женских сюжета: «дева в беде», «дева-воительница», «дева ищет мужа», «дева, прекрасная душой», и три мужских: «герой-любовник», «герой-злодей», «герой – простой парень». Как правило, книги пишут про одного из героев и одну из дев. Но бывают весьма любопытные эксперименты.

Так и вижу Охранителя, что сидит на облаке, болтает ногами, чешет за ухом алого зайца и ржёт. Заливается, поди, юморист. Но не мне его осуждать – никогда не была богом.

Вздыхаю.

Что ж, видимо, книги мне не помогут. Посмотрим, как работает этот ваш клавиатурный экран.

– О, – с затаённым трепетом туземца перед вещью из старого света, – вам стоит только ладонь приложить. Вон туда.

Замечаю контур – как будто кто-то и впрямь обвёл ладошку. Прикладываю. Действительно появляется экран. Полупрозрачный, с голубым свечением. Как у дракона-инспектора. Что ж, приступим. Должны же быть хоть какие-то сведения обо мне, раз я тут дочка герцога. Что оставил мне в наследство любящий отец, кроме книг?

Клавиатура – прямо на столешнице. Светится тоже. Открываю поиск по папкам, ввожу «Айринн» и милый щенок принимается вынюхивать её в документах.

Не слышу, как уходит Веллингтон, но ощущаю это: становится легче. А раньше, казалось, кто-то стоит за плечом и заглядывает в твою переписку.

Сейчас бы музыку ещё. Она бодрит не хуже кофе и душа. Особенно, если рок. Ох, надо возвращаться поскорей. Пока не заставили ещё и супружеские обязанности выполнять.

Передёргивает от перспективы. Нет, в человеческом обличье инспектор очень даже ничего, но я воспитана так, что всё должно быть по любви и взаимному согласию.

Не о том думаешь, Ирка! Прям голосом папы, ага. Хороший стимул настроится на серьёзный лад. Кликаю очередную иконку – опять не то. Отчёты, соглашения, расписки. Словно опять на работе за любимым компом.

Вот откроется дверь: войдёт отец и… поскрипывая, входит робот. Медный, важный. Поблёскивает лампочками как у старого телевизора. Похож на Самоделкина из советского мультика. Несёт тарелку бутербродов и кофе.

– Ваш завтрак, мисс.

Голос, как и положено, металлический.

– Благодарю вас, мистер робот.

Он с ловкостью официанта накрывает стол и выдаёт:

– Неверно, я не мистер.

– А кто же? – тяну сандвич. Сыр и ветчина просто отменные, ммм…

– К-10-И-15.

– Вот как, значит, я могу называть тебя просто КИ.

– Не стоит. Это может вызывать сбой программы.

– А если вот так, – перегибаюсь через стол, чмокаю пахнущую машинным маслом щёку.

– Напрасно. Я не испытываю эмоций. Подкуп не удался.

– Вот же ты… бука, КИ!

– Я не знаю, что такое «бука»!

Строгий. Дожидается, пока я выпью кофе. Забирает тарелку, где оставалось по крайней мере ещё три бутерброда и удаляется с видом министра.

Не злюсь, хихикаю. Такой милый!

Мой собственный робот!

Радость длится недолго: фурией влетает Веллингтон.

– Скорее! Прибыл ваш жених! Ждёт в гостиной! А он из тех, кто не любит ждать!

Довольно-таки бесцеремонно берёт меня за руку и вытаскивает из кресла.

Мир, который не будет цацкаться с тобой. Он швыряет тебя головой вниз, в самую гущу событий. А там – разруливай, как знаешь. И не забудь, пока выползаешь из тех обстоятельств, в которые он тебя загнал, спасти его.

Инфантильный капризный мир, охраняемый мальчиком-богом.

Всё это проносится в голове, пока наставница тащит меня по лестнице вниз. Она что-то бурчит, но все слова проходят мимо сознания. А нарочитая роскошь дома, в котором теперь живу – позолота, шёлк и бархат, мрамор и дерево, хрустальные люстры и фрески с павлинами во всю стену – скорее раздражает. У нас с отцом – всё необходимое, уютно, стильно, но без такого выпячивания.

Останавливается она резко. Ойкаю и отступаю. И тут вижу его. Смотрит осуждающе, качает головой.

– Что у вас за наряд, леди Дьиюлли?

Я всё ещё в сорочке и замотана в покрывало, как в плащ.

– Ну извините, – расшаркаюсь, а сама бешусь, – меня тут дезинформировали, – кошусь на кой-кого, а она фыркает рассерженной кошкой: мол, предупреждала! – Ждала вас только к ужину.

Госпожа Веллингтон чинно откланявшись, удаляется. А он, пройдя мимо меня, садится в кресло и холодно чеканит:

– Не имеет значения. Уже обед, а леди всегда должна выглядеть так, будто вот сейчас на приём к Регент-Королеве.

Сам так и выглядит. Гладко причёсан. Воротничок и манжеты сияют белизной. Пуговицы и погоны играют золотом. Дракон на фуражке щерится хищно, хотя из пасти вылетает не пламя, а лилии.

Сажусь в кресло тоже. В конце концов, как выяснилось, я здесь хозяйка, раз дом принадлежал моему отцу.

– Вы заблуждаетесь, – как и в драконьем обличье, он с лёгкостью читает меня. – Вы – двоедушица под наблюдением. Помилованная волей Великого Охранителя, вечно парить ему в небесах.

– Он вообще-то там зайцев… давит, – вставляю невзначай, – защитников животных на него нет!

– Не будь вы нужны ему, – резко и почти зло замечает мой собеседник, – я бы уже испепелил вас.

Снимает перчатку с правой руки, и я вижу огненную лапу, похожу на охваченную пламенем перекрученную корягу, с длинными когтями. Он опускает её на столик между нами, и тот через миг превращается в горку пепла.

Залезаю в кресло с ногами и инстинктивно поджимаю пальцы. По спине продирает холодок.

– Так налагается Печать греха и происходит казнь. Только вы, в отличие от стола, будете всё чувствовать.

Всё это он говорит и проделывает буднично. И даже чуть устало. Как учитель в сотый раз объясняющий теорему незадачливому школяру.

– Пугать девушку – это так по-мужски, – огрызаюсь, хотя внутри всё дрожит.

– Да, пугать – это низко. Я лишь предупредил. Да, и почему вы не предлагаете мне чаю? Что за хозяйка!

– А хозяйствовать меня не учили, – нагло откидываюсь на спинку, свешиваю ногу и качаю ступнёй, – мы в «Обители лилий» гостей обслуживали по-другому. Показать?

Он брезгливо морщится.

– Увольте!

– А что ж вы так? Многие клиенты говорили, что я – хороша.

– Я не ваш клиент.

– Ну да, помню, госпожа Веллингтон ошарашила с утра – вы мой жених.

– Поверьте, я этому не рад. Но вам стоит поторопиться и избавиться от этих дурных манер и грубой речи.

КИ и то поприятнее будет. И не такой зазнайка.

Он продолжает теперь уже совсем без тепла:

– Позвольте, поясню. А то вы нафантазировали себе невесть что про свадьбу. Запомните, вы – двоедушица. И находитесь под особым наблюдением. По возможности я буду контролировать все ваши мысли, чтобы ваша вторая сущность не нанесла вреда этому миру. Всю эту чушь про какую-то романтику – выбросите из головы. Вы – сильфида. Монстр, созданный искусственно, как оружие. Ваш цель – выполнить завет Великого Охранителя: спасти этот мир. За это вам позволено жить в сравнительно неплохих, – он поводит рукой, нормальной, левой, – условиях.

Этот пафосный тип в монашеской рясе с погонами бесит до чёртиков.

– А если я откажусь? – сверлю его взглядом. Если я – оружие, может, испепелю?

– Это невозможно. Когда у вас, ещё в утробе матери, проявились силы сильфиды, нас обручили. Служитель Пресветлой S.A.L.I.G.I.A. может какое-то время сдерживать тварь, заключённую в этот хрупкий сосуд человеческого тела. Но когда нужно будет запустить вас, только я смогу это сделать. Все эти годы меня учили управлять сильфидой. Жаль, на симуляторе. Так как остальные представительницы вашего племени дезактивированы. Поэтому будьте послушны, благодарны за право находится среди людей и не уподобляйтесь вашему грешному отцу.

– А что сделал мой отец? Вроде бы, мирный человек был. Счета вёл, любовное фэнтези читал.

– Любовное что?..

– Не важно!

– Важно! Выбросите из своего лексикона слова двоедушцев! Они запрещены. А ваш отец впал в грех сокрытия. Он спрятал вас. Вернее, разыграл похищение. Но, четырнадцать лет назад мы вывели его на чистую воду. Я лично клеймил грешника и сжёг его в синем пламени.

Хватаю ртом воздух. Нужно собраться с силами и знать. Лучше знать сразу.

– А мать?

– Её уничтожили сразу, как вы родились. Родившая сильфиду – великая грешница. Из-за этого сильфид и называют «забирающие жизнь».

– А мою мать… тоже вы…

– Нет. Тогда у меня ещё не доставало полномочий.

– Ах, какая жалость! А я уж было решила, что вы у нас – великий чистильщик. Сразу всех! Под гребёнку!

Вместо ответа он берёт мою руку, поворачивает вверх ладошкой и чертит пальцем по линям. И тут по ним, как по каналам, устремляется синее пламя.

Ору. Трясу рукой.

– Вы совсем спятили?! Мне же больно!

– В следующий раз прижгу язык, – спокойно говорит он, – чтобы не болтали лишнего. После того, что вы делали в «Обители лилий», вас следовало бы казнить прилюдно. Но милость Великого Охранителя защищает вас. И моя любовь.

Слава (кого тут славить? Охранителя – не буду!) кому-то там, рука быстро проходит, но вот в душе продолжает полыхать:

– Любовь? Вы убили моего отца! Вы мучаете меня! Это – любовь?!

– Вроде бы, – говорит он, поднимаясь, и теперь мне приходится задирать голову, чтобы следить за ним, – когда я читал ваше дело, там не значилось скудоумия, которое вы сейчас демонстрируете.

Ах так! Скудоумия! Хватаюсь за поручни кресла, потому что руки так и тянутся к вазе, что стоит в нише неподалеку. Там, кажется, розы.

– Но вы всё-таки глупы. Я быстрее вас по крайней мере в три раза. Меня не убьёт ни железо, ни дерево. И если бы я не любил вас, то, как уже сказал ранее, подверг бы тому наказанию, которого вы заслуживаете.

Как строить отношения с тем, кто тебя за человека не считает?! Сильфида, значит, монстр, а дракон – комнатная пуська? Сделаю всё, чтобы избежать этой свадьбы. Мир спасать я подписалась, а вот прислуживать чудовищу с замашками шовиниста как-то не очень хочется.

А он продолжает между тем:

– Чтобы выполнить миссию, вам нужно отыскать тетрадь Другой истории. Она спрятана в этом доме. Поверьте, здесь перевернули всё, но ничего не нашли. В Эскориале пришли к выводу, что ваш отец наложил на этот ценный артефакт заклятие, которое снять сможет только кровный родственник. И, идёмте, я подключу вам коммлинк. Пока ещё вы не гражданка Страны Пяти Лепестков, у вас нет права доступа.

…Пока он возится с клавиатурным экраном, изучаю корешки книг. Во, «Как приручить дракона», то, что нужно. Проштудирую на досуге, зря плохо отзывалась об этой библиотеке.

… наслаждение непристойно…

… красота умерла полтора столетия назад…

… агония затянулась…

Слова идут сверху. Из небесного рупора.

Инспектор вздрагивает.

– В зоне Л-57 – Грех четвёртый – Acedia.

Сообщение повторяется, пока не начинает пульсировать в крови.

– Скверно, – он вскакивает, собранный, устремлённый вверх, тёмный ангел мщения. Распоряжения отдаёт чётко, нетерпящим возражений тоном:

– Найдите леди Веллингтон и прикажите К-10-И-15 развернуть купол. Зона Л-57 – совсем рядом. Мне нужно идти.

– Постойте, – кидаюсь к нему. – Что значит Acedia?

Раз уж мне спасать мир, лучше узнать о нём побольше.

– Грех уныния, – бросает он, вскакивая на окно. – Он заражает всё зелёной тоской. Она разъедает, как ржа.

И взмывает вверх прямо с подоконника.

Громыхает ногами КИ, бежит меня защищать, мой медный рыцарь. Суетится. Деловито мигает лампочками.

– Где госпожа Веллингтон?

– В безопасности. Я должен развернуть ку…

Но он не успевает.

Громадный, бурый, тощий. Упирается головой в небо. Тянет корявые многопалые лапы. Булькает: иди, иди ко мне, грешница.

Зеленоватый едкий туман, будто щупальца спрута, расползается от его фигуры.

Похожий на гигантского богомола.

Бес полуденный.

Acedia, грех четвёртый, – уныние, нетружение, беспечность – близится, накрывает бурой тенью, дурманит зелёным туманом, и я впадаю во грех…

Гудок шестой

Нары у Фила клёвейшие! Плюхаюсь и тону. Кайф и радость несутся по жилам. И даже полюбляю этот мир.

И ваще щаз постигла розовый, и мне с ним и в нём хорошо.

Фил говорит: смешная.

Он принёс хламиду для верха и на низ. Нижняя называется «брюки». Узкие, еле втиснулась. И привёл сюда. Это называется «квартира».

Фил говорит: небольшая. А по мне так – ого-го! Комнаты и комнатки разного предназначения. И всё – на двоих! Ну ни фигасе!

Он походит, садится рядом, суёт мне тару, из которой валит сладостный и чуть горьковатый дымок.

– Это что?

– Кофе. Со сливками. Как ты любишь. То есть, как Маша любит.

И словно сдувается весь, сказав про неё. Как в ведро с серой краской макнули.

Беру, обоняю. Потрясно!

Делаю глоток и во рту у меня аж взрывается.

– Вкуснятина!

– А то! – невесело соглашается он.

Выпиваю залпом, ставлю кружку на тумбочку рядом и снова откидываюсь. Хлопаю по постели:

– Падай рядом, толстяк. Я сегодня добрая.

Он заползает осторожно. Примащивается. И смотрит так, странно, как когда хотят узнать, а не выходит.

Потом подвигается ещё ближе и тыкается губами в губы.

Как тот Тотошка, чесслово.

Стираю рукой. Влажно. Фу!..

Он вздыхает, я взрываюсь:

– Ты что делаешь, олух? – тыкаю в бок.

– Хотел поцеловать тебя, но видно зря.

Грожу пальцем.

– Смотри мне!

– Не стану, ты не Маша… – и печальный такой. Встаёт. Садится ко мне спиной. Закрывает лицо руками. – Ты прости меня, Юдифь. Сложно вот так, рядом, видеть её и знать, что не она. Я ведь по ней ещё с колледжа сох. Вместе учились на программистов. Ну как… я учился… а она… Только поступила тогда, первый курс. И у неё тусовки, все дела. Пришлось на кафедре за копейки остаться, лишь бы с ней. Ну как с ней. Она сама по себе была. Меня в упор не замечала. Там такие вокруг неё вились. Эх…

Машет рукой.

– Ну теперь-то вы вместе?

Рассматриваю рисунки на стенах. Узор – бледный, повторяется. Вся комната в нём. А ещё полки – там плоские коробочки. Фил называет их диски.

Отвечает не сразу.

– Относительно вместе, – тоскливо выдаёт. – Квартиру снимаем эту. Маша так самостоятельности от богатого папы ищет. Дядь Юра хороший, но опекает её сильно. Вот и решила уйти. Обмолвилась мне случайно – как-то в соцсетях болтали, – и, видя, как таращусь осоловело: – А… ты ж не знаешь… я потом покажу… Ну, короче, Машка сказала, что только мне может доверять, потому что остальные мужики – сволочи и козлы. Это она недавно с очередным рассталась. Но я был рад: ведь если доверяет – здорово. Доверие – основа отношений.

Светильник красивый. На длиной золотистой ножке. Прозрачный, как цветок. Наверное, такая роза. Светит, жмурюсь.

– Но Алёнка сказала, что вы по-другому вместе.

– Да, теперь да. Маша дала мне шанс! Всего месяц! Это всё Ирка виновата! Маша в тот день выпила, а Ирка видела, что она садится на мопед и ничего не сказала! А теперь сама куда-то сбежала! Её батя теперь тоже взмыленный бегает – ищет. Все службы на уши поднял.

– Что за Ирка?

Почему-то колет все груди и зло так. Аж в патлы вцепиться хочется! Неужто ревность?

– Почти сестра Маше. Вот, – протягивает странное окошко. Оно светится. Там мелькают картинки. Останавливает одну. Там я, то бишь эта Маша, в обнимку с какой-то юницей. Я – красотка! А эта – серая, ни рыба ни мясо. Да ещё и мелкая. Едва до лба мне. И тощая, что та палка. Зеньки правда большие и цвет красивый, мой любимый, зелёный. Да волосы до попы. Вот и всё!

– Ирка эта, походу, завидует мне!

Фил пожимает толстым плечом в серой майке:

– Я в их отношения не лез, но Маша для меня всё. Как узнал, что пострадала, сразу прибежал к ней. Ирка давай меня утешать. Но все они знали, что Маше там не место. Все! Хорошо, хоть палату ей люксовую выбили…

– Ни хрена не понимаю, – говорю и спускаю ноги. Пантолеты, что приволок Фил к Алёне, оставила у порога, тут хожу в меховых. – Лучше покажи, как вы плещетесь.

– Плещемся?

– Ага, чувак, – местное словечко пришлось по душе, – это когда воду на себя льёте, чтоб мхом не порасти.

– Мхом! – прыскает он. И зеньках – мелких, жиром заплывших, коричневых, – веселуха! – Ты откуда такое взяла?

Дуюсь.

– Олух! Так баба Кора говорит, когда Тотошка плескаться не идёт. Мхом зарастёшь! Бежит сразу! Боится зарасти!

– Тотошка – твой пёс?

– Нет, он просто падший! Все падшие такие – кусками правильные, кусками покорёженные. И тогда у них то уши, то хвост, то ноги, как ласты. А с Тотошкой мы вместе живём. Мы его с бабой Корой нашли. И меня она нашла раньше. И мы стали все в одной холщине жить. А ещё Гиль к нам приходит. Гиль – он как правильные, только зелёный. От волос до пальцев на лапах. И сильный! Просто пипец сильный! Кулак – с мою башку! Во!

Мы уже в длинной комнате, где много дверей в другие. И Фил смотрит на меня внимательно.

– Давай поможем друг другу?

Говорит и загорается весь.

– Давай, – соглашаюсь, – а как?

– Я помогу вернуться тебе, а ты – вернёшь Машу, О`K?

– Не знаю, как. Но буду стараться.

Он лыбится, открывает дверь и приглашает внутрь:

– Вот тут мы плещемся.

– Что, прямо в доме?

Он кивает.

Офигеть! Вот это круть – плескаться в доме! Это же не холодно.

Переступаю порог и… остаюсь один на один с огромным белым корытом. Ни черпака. Ни ведра с водой.

Но звать Фила теперь почему-то смущает…

***

Когда автор придумывает отрицательного героя, он выпускает на волю свой страх. Ведь в конце добро восторжествует, зло повергнут. А значит, перестанет быть страшно. То, что можно победить, перестаёт пугать.

В «Битве за розу» я описал главный ужас школьной поры – Федьку Толопова. Он вечно с тремя прихлебателями был. Они меня, ботана-отличника, конечно же, в унитаз окунали. И много ещё чего гадко делали, что потом долго отзывалось стыдом и отчаянием. И гналось из головы, и упрямо лезло.

Готовил ему хотя бы в тексте расплату за всё. Ликовал. Потирал руки. И упустил текст. Он вдруг ожил, герои вышли из-под контроля, а я очнулся однажды и понял, что меня заносит снегом в какой-то дыре. В которую – сначала – самого не пойми как занесло.

Хотя ещё вчера была ранняя осень и тёплая родная кровать.

Хвала силам, что хранят авторов, – Карпыч пришёл. Вытащил из сугроба, приволок в сторожку, самогон сунул. Я не пью. Вообще. И не курю. Словом, без вредных привычек. А тут саданул весь стакан и думал сдоху. Но выдюжил, и стал Карпыча изучать. С тем, каким он был в моей «Розе» этого роднила только манера орать на поезда да кипа старых газет.

Дед же сам – куда прошаренее и, как вышло, гаже придуманного мной. И теперь мне страшно представить его сынка. Перед глазами так и стоит громада Федьки Толопова. С кривенькой такой ухмылочкой. Кулаками хрустит. Шею разминает.

И в голове гул.

Меня волокут, как прежде прихлебатели Федьки. С мешком на голове. Под руки.

Вишу, не сопротивляюсь. Не воин. Лучше стерплю унижения, но выживу, чем нарвусь и сдохну. Не хочу здесь. Рано мне.

Вокруг воют, стонут, вопят. Поди, эти уроды тащат меня через тюрьму. Если верить деду, этот Тодор – сущий псих. Да и в моей книге им детей пугали, чтоб на улице не заигрывались.

Швыряют, бухаюсь коленями в пол, тихо взываю.

С меня сдёргивают мешок. И я тут же шарахаюсь от морды, что нависает надо мной.

У него жёлтые глаза. Не янтарные, как в томных женских романах, а жёлтые, ближе к лимонному. Да ещё и светятся изнутри.

Ржёт над моей реакцией. От него разит безумием и пафосом. Алый плащ стекает с плеч и собирается у ног лужицей, будто кровь. Подлец гордится этим эффектом, потому что чванливо задирает нос.

– Что, ссышься, чмошник?

Голос сиплый. Будто его душили не додушили. Шипящие тянет по-змеиному.

Глупец.

Хочется сказать: на себя посмотри, урод. Но только хмыкаю. Зачем давать мудаку и психу повод.

Но этому, кажется, повод не нужен. У него ты виноват уже тем, что есть.

– Почему он молчит? – не хрипи он, то визжал бы. – Не уважает меня? Слышите, мои кашалоты, чмошник не уважает меня.

Глаза бегают, теперь почти белые.

Из-за спины этого дылды выступают и вовсе сущие амбалы. Кашалоты. Не зря их так прозвали. Но скорее – акулы. Острые зубастые рыбьи морды. Перепончатые лапы. На голове вместо волос топорщатся плавники.

– Что мы делаем с теми, кто не хочет говорить с нами, а?

Он щёлкает пальцами левой руки возле уха. Правая рука у него в чёрной перчатке и в ней он сжимает кривой зазубренный тесак, на левой – до половины спилены ногти. Отвратительный маникюр.

Самый массивный рыбоголовый что-то булькает, не разобрать.

Но Тодор радостно лыбится. Вряд ли потому, что понял кашалота, скорее – поддакивая своей шизе. И на вопрос отвечает сам:

– Правильно, мы отрезаем таким языки. Молчунам язык ни к чему.

Снова наклоняется ко мне, поворачивает голову, как курица, когда хочет увидеть что-то. Зрачки пульсируют – чёрные дыры тянущие в лимонно-ядовитую туманность радужки.

– Лучше дай язык сам, ушлёпок, – шипит Тодор. Согласные у него во рту шкварчат, что грешники на адской сковородке, – а то они, – кивает за спину, – достанут.

– Не надо, – мотаю головой. – Я пришёл говорить.

– Ребята, – измывается Тодор, – вы слышали: он пришёл! Не вы его сюда притаранили.

Те что-то грозно булькают и трясут то дубинами, то кулачищами.

Тодор, как дирижёр управляющий оркестром, вскидывает ладонь, тонкую, с изящными пальцами, и цыкает на своих приспешников.

– Он хочет говорить. Мы будем говорить. Поднимете его.

Но встаю сам. И только теперь оглядываюсь.

Видимо, когда-то здесь был театр. С кресел ещё не дооблез бархат. Люстра отрастила паутинную бороду. С потолка клочьями слазит позолота.

На сцене у самой рампы – трон. Бутафорский. С нарисованной короной на спинке. Перед троном на четырёх мослах – пузатый плюгавый мужичонка с выпученными глазами жуёт сено. Давится, плачет, но жуёт.

Тодор картинно усаживается и закидывает на спину несчастному ноги, словно мужик – табуретка.

Ботинки у Тодора на толстенной подошве, подбиты железом, с шипами и шпорами. Живая подставка взывает от такого обращения, но сразу же получает пинок и летит со сцены. С хрустом и хлюпом приземляется рядом со мной. Стеклянные глаза тупы и полны ужаса. Тянет блевать.

Алый плащ Тодора, стекающий на пол, в свете факелов, понатыканых в стены, зловещ. Будто трон стоит в крови.

Один из кашалотов склоняется над мужиком-подставкой, выворачивает руку, будто куриное крылышко. Мужик пучит глаза и беззвучно открывает рот: понимаю – лишён языка! Меня обдаёт теплым сладковатым запахом разодранной плоти. Брызги крови в отблесках огня – россыпь рубинов. Дождем капают на лицо, ладони. Отбрыкиваюсь, пытаюсь стряхнуть, потому что кажется, будто там, где капля коснулась кожи – сейчас прожжёт дыру.

А кашалот чавкает и хрумкает рядом. В желудке всё подпрыгивает, лезет наверх. На моём позвоночнике играет ужас-флейтист. Его игра обращает кровь в лёд.

К первому кашалоту присоединяются и другие.

И я блюю под гомерический хохот Тодора.

На хрен мне этот билет! Валить! Пока не отожрали чего!

И тихонько, мелкими шажками, – к двери.

***

…всё-таки побеждаю. Вот и уроки Гиля в дело пошли. Он всегда говорит: есть кран – крути. Тут кран был, я его, кароч, как крутну, а оттуда вода как ринется – голубоватая, тёплая. В эту белую штуку прям. И тут дошло – раз фиговина на корыто смахивает, значит, в неё надо лезть и воду на себя лить. Не из черпака, а вон из той гибкой штуки похожей на чешуйчатого ползуна.

Кароч, стала плескаться. Кайййййййф! Улёт! Нужно будет Гилю сказать, пусть так же сделает. Только бы допетрил с моих слов.

Сбоку подвеска какая-то, блескучая. Там пузырьки всякие. В них разное и пахнет приятно. Беру розовое. Теперь любимый цвет, ага.

Выжимаю на руку. Ммм, как пахнет. Не устояла, лизнула.

Ну и гадость. Долго отплёвываюсь и бульбы из-за рта – вот такенные идут! Но раз бульбы – на себя надо. Баба Кора рассказывала, что бульбы для плескания за Рубежом есть.

Наплескалась вволю. На полу лужище. Как впитается? Не в холщине же, где в землю идёт. Обматываю на себя пушистую мягкую тряпку, что висит на металлической зюзе и кричу:

– Фил, как воду впитать?

Он прибегает тут же. По мне глазами шмыг, аж замахал на меня: иди, мол.

– А вода? – тычу, а тряпка с плеч ползёт.

– Уберу, уходи!

Глаза бегают, не смотрит, красный и сопит.

Ухожу в комнату, где были мягкие нары.

Нужно найти какую хламиду. Сразу поняла, где: тут коробка такая, до потолка, с дверками. Фил оттуда полотенце вытащил.

Открываю: а там хламид! Эта Машка – богачка, наверное. У меня в Залесье – две всего: что ношу и на смену. А тут.

Особенно привлекает одна – чёрная, в пол, переливается. Красота. Никогда подобных не видела. В ней и буду.

Натягиваю, сначала немного путалась, потом поняла. И всё налезло. Чудесно. Тут ещё кроме дверц – гляделка. Я в ней полностью. Ух, хороша. Прям по всем изгибам и выпуклостям.

Зову Фила снова.

Он входит с тряпкой, какой-то запаренный и злой.

– Эй, ты зачем Машино вечернее платье натянула? – хмурится.

– А чё, – кручусь, подбоченившись, – разве мне плохо?

– Хорошо, но такое надевают по особым случаям.

– А разве у нас не особый сёдня?

– Эх… Хорошо… Пусть по-твоему. Только аккуратно смотри! Я сейчас тряпку кину, а ты на кухню подходи – по коридору и направо.

– А к тебе в комнату можно? Зачем какая-то кухня?

– Ну иди ко мне, хорошо. Всё равно поговорить надо.

Радостно киваю и иду. Переступаю порог и замираю. У Фила не одна книга! Множество! Везде лежат. Невероятно!

Подхожу навесу на стене, там они в ряд. Трогаю одну. Она светлая – белая с уходом в голубизну. А посередине – огненный цветок. Красивый. Затягивающий. А ещё на глаз похоже – жёлтый, неправильный. Видела когда-то глаза такие, а у кого – не вспомню. И зовут книгу длинно и красиво так: «Веб-аналитика 2.0. на практике». Наверное, эта совсем божественная.

Держу осторожно. Сажусь так, чтоб аккуратно на коленях уложить. Глажу обложку.

Фил заходит и садится напротив. В сидуху-крутилку. Чёрную, со спинкой. И тогда только замечаю, что рядом горит окно, а в нём буквы. И рисунки. И знаки всякие.

– Что это? – киваю на свечение.

– Компьютер. Такая машина. Очень умная.

– А, здорово! – прижимаю книгу к себе. – Откуда у тебя столько книг.

Он лыбится:

– Это мало ещё. Вот у моего учителя – вот там книжное раздолье.

– Но откуда? Книга же одна – Божественная.

– Ты имеешь в виду Библию?

И смотрит странно так, будто я чушь сморозила.

– Неа, ту, которая у Данте.

– А, «Божественная комедия» Данте Алигье?ри?

– Да, но почему ты говоришь «комедия»? Вроде комедия, это когда смешно, а там же не смешно ничуть. Волнительно только и высоко. Потому что книга Божественная! Вот. – Глаза прикрываю и говорю: «Любовь, забыть которую нет сил //Тому из нас, кто истинно любил» Прям про тебя и Машу. Там про всех. Много и не всё понятно.

Фил прифигел весь, зеньками лупает.

– Невероятно! – говорит. – Мир, где главная книга, – творение Данте! Такой мир должен быть полон красоты и стихов.

Мотаю головой.

– Красота умерла. Где-то полтора столетия назад. Даже падшие знают. А стихов нет, потому что они наслаждение, а оно – непристойно.

– Да-да, – кивает он, покачиваясь в крутилке, – прочёл уже. Твой мир удивил.

– Ты прочёл мой мир? – кажется, глаза сейчас выпрыгнут из орбит. Потряхивает от шока.

– Угу. Нашёл и твоё Залесье. И тебя. Это книга. Что-то там про розу. Вот.

Вытаскивает из странной штуковины листы и даёт мне.

Кладу на стол книгу с глазом-цветком и впиваюсь в них.

Охренеть! Это же как мы с Тотошкой к «дому до неба» ходили. И его слова. И мои.

Будто кто подслушал! А ещё будто в груди проделали огроменную дыру и вывернули через неё наизнанку.

Аж задыхаюсь, так болит.

И главное – как мне теперь жить? Наружу душой.

Глава 6. Во грехе…

Мой рот осквернён. Я грешница. Нельзя мне рядом с ним. Я способна только замарать, а он должен летать.

Ангел. Судья мира сего.

И грязная, порочная я.

Это невыносимо.

Всё, что я могу сделать для него, это умереть. Чтобы пачкать его чистоту.

Айринн канючит в голове, и в кои-то веки соглашаюсь с ней. Вряд ли уже вернусь. Великий Охранитель лгал мне. Я лишь сделаю, что он хочет, и застряну здесь навсегда, женой того, кому плевать на моё мнение.

Не хочу.

Ничего не хочу.

Раз уж застряла тут – то лучше умереть.

Покончить со всем враз.

Отца жалко только. Он будет страдать. Но вот меня кто б пожалел?

Ложусь на пол, сворачиваюсь в клубок.

Тоскливо, одиноко. Скулю тихонько: папа, папуля! забери меня! не готова в герои!

И снова приходит она…

Буду только позорить. Создавать проблемы. Не знаю ни как ступить, ни что сказать. Недостойная, скверная.

Лучше не быть.

Уйду, и нет проблемы больше.

Лечь и сдохнуть.

Не дадут…

Так и будет, поддакиваю второму «я». Выволокут полуживую. Заставят сочинять им. Не хочу. Не могу. Не выдержу больше.

Зелень заползает в окно.

Стелиться, змеиться, тянет щупальца. Дурманит лимонной сладостью.

Кашляю, хриплю.

Ещё сильнее сворачиваюсь. Обнимаю колени.

Пищит КИ. Противно так: сбой программы, сбой программы.

У меня тоже.

Всё.

Ухожу в спящий режим, и гори оно всё синим пламенем!

И загорается ведь.

Бушует, лижет мебель. Корёжит книги. Жалко только стол, где этот клавиатурный экран. Бэзил только наладил коммлинк.

Бэзил… Сил нет даже злиться.

И убегать.

Хотя огонь уже почти берёт в горячие лапы, накидывает удавку дыма. Говорят, в огне больно умирать. Но пусть больно, главное, всё закончится…

Ну почему? Почему со мной так? И никого рядом!

Не хочу умирать!

Па-поч…

Кашель душит, выворачивает, подбрасывает. Кожу печёт. Волосы потрескивают.

Ыыы… почему?..

…Он врывается чёрной тенью, выхватывает почти из огня. Тащит на воздух. Укладывает на траву. И снова вверх. Стремительный. Нездешний.

Смотрю, как от неба клонится к дому тощая фигура богомола, беса полудня. С его лап тянуче капает едкая зелень. И там, где она касается земли, возникает дыра. И плесень. Зелёная, она разрастается быстро. Пожирает всё.

Небо бурое. Потому что сквозь желтоватый туман.

Салигияры в драконьем обличье снуют туда-сюда. А махнул грех-богомол лапой – и пикируют вниз. Взжжж! Взжж! Как подбитые самолёты.

Один, вижу, разинул пасть и обжёг монстра. Но тот успевает кинуть ему прямо в рот ком слизи. И дракон, кувыркаясь, летит прямо в меня.

Задавил бы, если бы чёрный не оттащил вновь.

Он кричит на меня.

Не слышу слов.

Мне всё равно.

Только бы отстал.

Салигияр, что чуть не пришиб меня, катится кубарем. Ударяется в дуб, дерево кренится. Дракон падает на пузо, из его глотки вырывается взрык и клубы дыма. Пламени нет.

Глупый дракон.

С него слазит драконье. И по земле, хрипя, выпучивая глаза и раздирая себе руками горло катается человек. Присматриваюсь – юный, мальчишка почти.

Чёрный, что держал меня, отпускает, бежит к нему, по пути срывая перчатку. Правая рука пламенеет, и когда он касается поверженного, тот осыпается прахом. Но улыбается почему-то.

Чёрный поворачивается ко мне, глаза его злые и огненные. На щеках желваки играют. Бледный весь.

– Уводите её, – орёт кому-то за моей спиной. – Ей здесь не место!

Левой рукой вытирает лицо, и на пальцах остается кровь.

Мне на плечи падает одеяло, кутают и уводят куда-то.

Поднимаю голову – госпожа Веллингтон, вмиг сморщившаяся, словно мятая бумажка, губы дрожат, глаза бегают, саму всю колотит. Помощница!

Идём к странноватого вида автомобилю. Он напоминает распластавшуюся лягушку, впереди торчат две объёмных трубы, какие-то шестерёнки и манометры. Блестят начищенные медные бока.

Шофёр в гогглах и масивных перчатках торопит.

Но сесть не успеваем.

Появляются они.

В одеяниях из дымной тьмы. Сверкают красными очами. Сжимают в когтистых костлявых руках огненные плети.

Экзекуторы.

Но в этот раз я их не боюсь. Зелёная плесень уныния съела мой страх.

Она боится. Госпожа Веллингтон. Образчик хладнокровия и добропорядочности. Слышу, как стучат зубы. И за меня хватается, как будто это не мне опора нужна. Бормочет под нос, губы белые – молится.

Я не молюсь, смотрю на него – жених, ангел, спаситель! Стоит, голову склонил, покорный. Экзекуторов приветствует. Но взгляд мой ловит, уже хорошо. Ухмыляюсь, надеюсь, что вышло ехидно. Его не берёт ни железо, ни дерево. Ну что ж, пусть проймёт моё презрение.

Но он лишь хмыкает в ответ и взмывает ввысь, оборачиваясь по пути.

А ближайший экзекутор хватает меня за волосы и тащит к пыхтящему поодаль шагомеру.

Визжу, извиваюсь, но держит крепко. Тут скорее кожа с головы слезет, чем вырвусь. Меня забрасывают в клетку под брюхом шагомера. Проезжаю по гнилой соломе. Ударяюсь спиной о решётку, шиплю.

Экзекутор шипит тоже:

– Грешница!

Одно слово, а жжёт. Он ещё и огненной плетью хлещет по земле, взметая вихрь обгорелой травы.

Вместо лица у него тьма. Только глаза – красные точки – горят. И руки костлявые. Руки смерти. Мне не страшно, пусть я умру.

Устала.

Откидываюсь на солому, закрываю глаза. А слёзы так и текут, забегают в уши, капают на волосы.

Так одиноко.

Тоскливо.

Серо.

И совсем всё равно, что будет дальше.

А дальше – камера, где-то в подвале. Сырая и зловонная. С клопами и крысами. Солома снова гнилая. Вся дрожу. Так и простыть по-женски недолго. Хорошо, что умру раньше, чем заболею.

Зубы выбивают дробь. Обнимаю колени, прижимаю к себе. Жалко, что всё-таки не одела ничего поверх сорочки.

Кладу голову на скрещенные пальцы и смотрю на крысу. Тощая. Фыркает, деловито обнюхивает всё и перебирает лапками.

Всегда ненавидела и боялась крыс, а сейчас жалею, что нет хлебной корочки. Подманила бы – какая-никакая, а жизнь рядом.

Вспоминаю песенку, её любит папин друг, Алексей Фёдорович, и здорово поёт под гитару. Пытаюсь тоже, но не узнаю свой голос – хриплый, гнусавый. Правда, крысе и так сойдёт. Тяну тихонько, не попадая в мелодию:

Жила-была крыса подвальная,

Была эта крыса нахальная!

Сметану из крынок высасывала,

Селедку из бочек вытаскивала,

И в масле каталась, и царствовала

В уютном подвальном раю.5

Она внимательно меня разглядывает. Улыбаюсь ей, вытасикаю соломинку, дразню зачем-то, как кошку, – туда-сюда.

Крыса наблюдает.

Сворачиваюсь клубочком на тонком слое соломы, ёжусь, потому что холод пробирает до кости.

– Если я засну, ты меня съешь? – спрашиваю серую гостью. Но ей больше со мной неинтересно, юркает в дырку в стене.

И была такова.

Предательница.

Даже крыса бросила меня …

Холодно, как же холодно.

Шепчу невидимому, тому настоящему, что спасёт всегда и вытащит из любой передряги:

– Согрей!

И, правда, чувствую его рядом. Большой. Надежный. Прижимает к себе. Рядом с ним спокойно.

Он не предаст.

– Спи, котёнок, – ласково говорит он, и голос кутает тёплым бархатом. Улыбаюсь, вожусь ещё немного, устраиваясь поудобнее и засыпаю.

Он будет сторожить мой сон и в обиду не даст.

Сниться мама. Она грустна и вымокла вся под дождём. Ничего не говорит, лишь качает головой.

Мамочка! Как же скучаю!

Тянусь к ней. А она всё дальше – уходит, растворяется в зеленоватом мареве. А потом ко мне склоняется богомол. Изучает и… откусывает голову.

Леденею.

Мне теперь нечем кричать…

– Встать! – окрик резкий, как удар плети.

Открываю глаза. Могу открыть, хорошо. Щупаю голову – цела.

– Встать, я сказал!

Суженный явился. Поди, ждёт поклонов и расшаркиваний. Только мне плевать. Он мой лимит вежливости исчерпал. В «Обители лилий» салигиярами пугали. Лилейные драконы. Они абсолютно чисты. Ни один грех не касается их. Говорят, преступившие закон заживо сгорают от одного их прикосновения.

Я пока жива, хотя он касался. Слухи, как обычно, преувеличены и лгут.

Продолжаю лежать, а он – в полосе света из-за решётчатого окна. Словно кто расчертил ему лицо в клетку. Так смешно! Это гадкое идеальное лицо.

Подходит ко мне. Вижу грубые ботинки. Судя по стуку, что они издают, подбиты железом.

Поступь справедливости.

А по мне – так пафос. Как и всё в нём.

Пребольно хватает за руку и волочёт на середину камеры.

– Не усугубляй!

Строгий, брови хмурит, но смотрит почему-то тоскливо.

Пытаюсь рассмеяться ему в лицо, выходит жалко.

– Я должен видеть твои глаза. Поняла? Смотри на меня, не моргай.

И стягивает перчатку, ту, под которой когтистая пылающая ладонь.

Шарахаюсь, но далеко убежать не успеваю. Хватает за полу ночной рубашки, тянет по полу. Сдираю колени и ноги, пытаясь уцепиться за плиты пола.

Думала, что хочу умереть, но инстинкты со мной не согласны.

Подтащив, грубо и зло встряхивает той рукой, которая не горит.

– Когда научишься слушать!

Чуть ли не рычит. Глаза полыхают. В резких чертах проступает звериное. И я понимаю: не человек.

…он касается лба своей рукой.

– На грех твой, грех четвёртый – Acedia, налагаю печать…

…дальше не слышу – глохну от собственного крика. Мне заживо жарят мозги. Кажется, даже слышу, как они лопаются и скворчат. Череп вот-вот взорвётся.

И тут, как на качелях, боль спускается вниз, кипятит кровь, мчит по организму…

Падаю, дёргаюсь… Захлёбываюсь кровавой пеной и рвотой…

Всё обрывается вмиг.

Тьмой.

Но перед тем, как упасть, снова вижу его глаза – не дракона теперь. В них снова отчаяние и тихая мольба: прости…

Но я… никогда…

…не про…

Смерть всё-таки приходит за мной.

Белая-белая. С доброй улыбкой.

И пахнет клубникой.

***

Так легко!

Кажется, ещё чуть-чуть – оторвусь от земли и полечу.

Радостно, весело, энергия так и бурлит. Дайте мне мир, и я спасу его. Только никому, похоже, уже не нужно.

Потому что комната, в которой я сижу, белая. И кровать подо мной – белая. И одежда на мне тоже белая и чистая. И старик, сидящий напротив, – с длинной белой окладистой бородой.

Только клубника в корзинке на столе, покрытом белой скатертью, – алая и пахнет.

Старик подвигает лакомство мне и, тепло улыбнувшись, говорит:

– Ешь, юница, не стесняйся. Сам растил. Тебе взбодрится надо.

Кладу в рот ароматную ягоду, прикрываю глаза, наслаждаясь ароматом.

Я умерла? Или снова у Великого Охранителя, только он постарел и научился делать клубнику из зайцев?

Старик по-доброму усмехается. Глаза у него голубые с лукавинкой, и я чую, мысли мои прочёл, не постеснявшись:

– Не бойся, жива ты. А я – всего лишь скромный духовник рода Дьиюлли, отец Элефантий.

– Но разве этот… граф Уэнберри, инспектор-дракон, не убил меня своей огненной лапой?

Кидаю в рот ещё несколько ягод и встаю. Мои одежды, наверное, шёлковые, струятся и шуршат. Подхожу к окну, приподымаюсь на цыпочки, а там – унылый круглый двор и кирпичная стена. Ничего интересного.

Старик становится рядом:

– Мы – в Экориале. Здесь – вершится правосудие.

– Это тюрьма?

– Не совсем, – теперь он сам держит корзинку, и я вновь лакомлюсь. – А Бэзил не убил тебя, а спас.

– Ничего себе – спас! Чуть не умерла! И кровь на губах была, помню!

– Это – иллюзия. Он лишь запечатал грех в тебе. Грех не хотел уходить, тянул тебя за собой. Оттого и было больно. Примени Бэзил настоящую Печать греха – мы с тобой не разговаривали.

Мотаю головой.

– По-вашему, чуть ли не благодетелем выходит. Так дойдёт, что я и пожалеть его должна. Только я не собираюсь жалеть.

Отец Элефантий вздыхает.

– Можешь не жалеть, право твоё. Только он ради тебя столько запретов нарушил.

– Да ну! И каких же? Насколько я поняла, запечатывать грех – прямая обязанность салигияров.

Возвращаюсь назад на кровать. Она мягко проседает подо мной. Как приятно, после холодной сырой подстилки из соломы.

– Обязанность, когда дознание проведено и вина доказана.

Старик садится рядом, смотрит так, будто хочет добраться до самых потаённых уголков души. Но я не пущу.

– Обычно случается это с теми, чей грех лёгок и впал человек в него несознательно. Напал грех на селение – и всё селение грешно, но и невинно в тоже время. Ты же приняла грех сознательно, есть подозрение, что призвала его. И всей душой в тот грех погрузилась. А это уже – задача экзекуторов. Они не церемонятся.

– То есть, им было бы всё равно, что мне сам Великий Охранитель поручение дал?

Отец Элефантий качает головой, а сквозь окно – вижу облако. Оно садится на голову старца пушистой шапкой.

– Экзекуторам никто не указ, они – порождение спящих. Для них нет сословий, избранности. Есть только грешники, и карают они безжалостно. Ты бы не выжила.

– А теперь? – чувствую, как сердце колотится в горле. Не хочу больше в тюрьму и на допросы!

– Теперь – тебя ждёт только гражданская казнь. Вызовут в зал, полный разряженных аристократов, проведут nudatio.

Слово понимаю без перевода, кто такие нудисты – знаю. И внутри всё падает: публично разденут! Стыд-то какой!

– А без этого обойтись нельзя? Бэзил мог бы постараться и хоть что-то хорошее сделать!

Бесполезный! Только и умеет доказывать «кто в доме хозяин» слабой девушке! Противно даже числиться невестой такого типа.

– Поверь, юница, – голос старца тускнеет, словно внутри прикрутили фитилёк лампы, – он и так сделал всё, что смог. Проник к тебе в камеру, скрыв свою сущность. Небось, обнимал и утешал, а?

Подскакиваю, потому что память услужливо подкидывает и крепкие объятия и нежный шёпот: «Спи, котёнок». И после этого – причинить такую боль?! Как он мог?!

– И грех твой запечатал, чего права не имел делать, поскольку ты была под юрисдикцией экзекуторов. Принёс тебя сюда вот, в комнату ожидания, где только оправданные могут быть, меня вызвал. Мол, поддержите её, как сможете. А я вот клубники захватил.

Конечно, это весьма благородно со стороны Бэзила. Но не стану забывать другое, не заслужил пока.

Бьёт колокол. Трижды. Тревожно и недобро.

Отец Элефантий встаёт и подаёт мне руку:

– Нам пора, детка.

– Куда?

– На казнь, – вздыхает он.

Уныло плетусь следом.

В коридоре – сотня дверей. Одни – тяжёлые, другие – просто решётка. За каждой – человек: где-то – смиренно сидит и плачет, где-то – бьётся и кричит.

Ёжусь, прижимаюсь к старику. Он уговаривает:

– Тихо. Не бойся. Я тут.

Рядом с ним и вправду лучше. Даже получается улыбнуться. Но эта уверенность длится недолго: из-за угла выходят два салигияра, и страх возвращается вновь.

Они тащат под руки человека. Глаза его бессмыслены, с губ капает слюна, а на всё лицо – жуткий шрам, словно дьявол припечатал когтистой лапой.

Старик сильнее обнимает меня и говорит:

– Вот так выглядят те, кто получил настоящую, а не мнимую печать. Так что цени!

Но оценить не могу, меня потряхивает, и воспоминания о ритуале накатывают вновь. Этот мир уже подарил мне пару кошмаров, теперь будет и ещё один.

Наконец мы оказываемся у массивной двери, на которой скалятся и скребут воздух драконы. Двое служителей закона – не знаю их сана, потому что эти – в красном – распахивают её, и сотни взглядов обращаются ко мне.

Кто-то даже достал бинокли.

Гадко. Поворачиваюсь, чтобы уйти. Но теперь красные преграждают мне путь. Элефантий за их спинами растеряно разводит руками.

Меня теснят на середину помоста и, грубо взяв за плечи, поворачиваю к залу. Публика разодетая, нарядная. Словно в театр пришли – мужчины, женщины, дети. Пялятся на меня, как на циркового уродца.

Хочется провалиться. Где здесь знаменитая яма под сценой, куда в старинных трагедиях падали грешники? Готова в неё рухнуть.

Но настоящее действо начинается, когда один из красных стражников срывает с меня рубаху.

Сотни глоток захлёбываются радостью:

– Греховодница! Падшая! Позор!

Каждое слово – как брошенный камень. И все – в цель. Сгибаюсь, опускаюсь на колени, закрываюсь руками, прячусь за занавеской волос. Иногда и правда лучше умереть сразу.

Но где-то в этом мире всё же есть милосердие, и у меня получается докричаться: на плечи падает что-то чёрное и тяжелое. На линии глаз – взблескивают погоны со лилейным драконом.

И голос – строгий, бесстрастный, немного усталый, – произносит сверху:

– Все грехи этой женщины, вольные и невольные, те, что уже совершены, и те, что ещё совершатся, принимаю на себя.

Поднимаю голову и вижу его будто впервые. Ангелом, пришедшим миловать…

Гудок седьмой

Не могу дрыхнуть. Лежу на нарах, пырюсь в потолок. Он белый, как те листы. И точки на нём – буквы. Если заплющится, то это покажется написанным. Может, тоже чья-то история. И там тоже стянули хламиду с души и выпнули голую на люди.

Листы уже завозюкала. Читаю в сотый раз. Про Тотошку, бабу Кору, Гиля. Гиль пахнет колымагами, он их вечно крутит. Баба Кора – рыбой. Как-то приволокла крабокарпа. Огромнючий. И вкусный…

Блиинн… Вою. Грызу подушку.

Вот, раскисла.

Фил сказал: помогу! Надо верить. Интересно, как примут Фила мои? А Машку эту? Вот бы офигели, когда бы явилась она. Не, мы с ней, канеш, похожи. И зеньки в один цвет – как небо без облаков. И совсем не похожи, вот. Она – будто я, но лучше. По всему. Хорошо, что Фил любит её. Когда любят, всегда хорошо.

Не, с парнем я была. Мне не понравилось. Больно, слюняво. На земле вышло, холодно было, заболела потом. А у нас болеть – уууууууууу, лучше сразу ложись и сдыхай. Сдохла бы, так баба Кора нашла и выходила. Так что то – другое. Любовь – она с крыльями. Как у Данте и Беатриче. Чтобы всю-всю жизнь, до встречи в Небесной Тверди.

Когда клочок неба, видный мне в окно, становится цвета моих волос, встаю и тащусь в пищеприёмку. В Залесье – общая. Там баба Кора и варила крабокарпа. Тут у всех свои.

Круто.

И обидно за наших до соплей.

Теперь на мне уже не та красивая хламида – жалко её, а проще, пушистая, в неё заматываешься. И с поясом.

В этой удобно.

В пищеприёмке, точнее по-здешнему, кухне – уже Фил. Что-то жарит, оно пахнет объедено.

Сажусь, качаю ушастика на ноге.

– Будем завтракать, – говорит он.

И будто не рад этому – хмурый, расстроенный. Ставит мне под нос тарелку и кружку с тем самым вкусным. Кофе, во.

Плюхается напротив, ковыряет в свой тарелке.

– Чё не весел, парниша? – поддеваю румяный кусочек, кидаю в рот. – Это же просто вау! У вас жрачка – круть!

– Мне тяжело, – нытельно говорит он. – Вижу тебя, а ты, как она, и хоть плачь, что не она.

– Не плачь. Меня вон какой-то хмырь ваш наружу душой вывернул – и то! – бормочу с набитым ртом, за что точно бы схлопотала от бабы Коры. – Давай лучше возвращать: меня в книгу, а её тебе.

– Легко сказать!

– Ну а чё? А низя, – жую, – просто вписать меня назад?

– Если бы всё было так просто.

Вздыхает, болезный. Жаль его, поэтому встаю, обнимаю.

Он отталкивает, машет на меня руками.

– Не делай так!

И красный весь.

– Ну прости, хотела утешить. Ты грустный.

– Спасибо, развеселила и утешила, – фырчит как тот игольник, – ешь давай, утешительница, и в гости пойдём.

– В гости? Ой, а к кому?! К Алёне? – ходить по гостям люблю. У нас только особо не находишься. В Залесье такие друзья, что приди к ним в гости, сожрут дорого не возьмут. Притом, в буквальном смысле. А из косточек сувениры сделают, ага. Но тут же другие гости. Они живут в домах и едят вкуснятину. Зачем им я?

– Пойдём к моему учителю, Аристарху Богушу. Я вчера ему кратенько отписал о тебе по почте.

– По почте? – давлюсь, кашляю, роняю вилку. – Письмоносец же вчера не заходил? Я всю ночь провалялась, знаю.

Фил лыбится.

– Как-нибудь покажу тебе нашу почту. У нас письмоносцы невидимые.

И тут звенит.

Теперь лишь замечаю эту штуку. Вернее, ещё раньше заприметила, но спросить боялась.

Фил берёт. Ведёт по экрану пальцем и начинает говорить в это!

О, здесь, поди, редкая магия. Магия, которая передаёт голос и письма через невидимок.

– Да, – говорит Фил в штукенцию, – уже выходим. – И, прикрыв рукой, мне: – Иди одевайся. Только, ради всего святого, не в вечернее платье.

Киваю, быстро доедаю и мчусь.

Он кричит мне вслед:

– И в душ не забудь!

Прям как баба Кора, та вечно следит, чтоб руки мыли и себя. Воду тащит чёрти откуда. Показываю язык – Филу тут и бабе Коре там, быстро плещусь и снова туда, в эту коробку, где куча хламид.

Наверное, учитель Фила важный человек. Лучше одеться поважнее тоже. Как у них тут важно одеваются?

Беру книжецу, где много картинок с Машей. Он предпочитает штаны. Я, по правде, тоже. Штанов у неё много. Достаю. Выбираю ярко-синие. Хламиду наверх – зелёную. Вчера вертела, но не поверх же было одевать?

Выхожу, Фил округляет глаза, что тот крабокарп, к стене шарахается.

– Ну ты и вырядилась! Нужно будет Алёну попросить с тобой поработать. Но пока некогда, пошли.

У входа нас ждёт колымага и две старушки.

Колымага не такая нарядная, как та, на которой мы удирали от Шумного и его кашалотов, но ну куда круче наших в разы.

Старушки смотрят на меня странно, Фил злится:

– Не спится им!

– О, Филиппушка! Доброе утречко! И тебе, Машенька! – лепечет ближняя к нам бабулька.

Не сразу соображаю, кому она. Потом – допетривает и акаю, радостно лыблюсь в ответ:

– И вам не хворать, любезные барышни!

Тотошка так всем старшим говорит, они млеют.

Эта же чё-т морщится, наклоняется к другой, будто шепчет, но я-то слышу:

– Вишь, говорила же: головой стукнулась!

Другая смотрит жалостливо: мол, такая, ой-ой, детонька.

У меня уже язык начинает чесаться, так припечатать хочется чем-нибудь злым.

Но Фил берёт за руку и тянет в колымагу.

– Сплетницы! – рычит он, когда устраивается. – Живём, как на ладони.

– Но ведь так и есть! – удивляюсь. – Все мы – на ладони Великого Охранителя. Покуда он милостив, ладонь открыта. Живи себе, Небесную Твердь копти. Но может разозлиться, ладонь сжать и тогда всё! Совсем всё, понимаешь. Только сок и потечёт!

Водитель косится на нас в смотрелку, что вверху, и ржёт.

Фил вздыхает вновь:

– Что-то недобрый он у вас, этот Охранитель.

– Ты чего! – взвиваюсь. – Он добрый, всегда с открытой рукой. Потому и живём. И вообще, он же не хотел. Просто спящие… Когда они заснули, стало некому присматривать за миром. Вот он и взялся. Он молодой ещё, не всё умеет. Но добрый, говорю тебе.

В этот раз за болтовнёй и дороги не вижу. Но вроде дома мелькали одинаково серые, неинтересно.

И даже тот, у которого останавливается, похож на наш, откуда мы с Филом вышли. Точь-в-точь, только выше. Мы заходим, и Фил ведёт меня не к ступенькам, к странной двери. Нажимает кнопку, и оттуда идёт грохот и вой. Словно землетвари в Подземельях Шильды роют. Однажды видела землетварь, больше не хочу. Поворачиваюсь, чтобы уйти, но Фил тянет:

– Эй, куда собралась. Нам наверх.

И тычет пальцем.

Тут двери открываются, вижу кабинку, нестрашная вроде. Вхожу за ним. Он снова жмёт на кнопку, и… мы взлетаем!

Ей-ей!

Чую, как земля уходит из-под ног. Ух! Хватаюсь за Фила. Наверное, щаз шальная. Ору ему в ухо:

– Мы в Небесную Твердь?

– Почти, – ухмыляется он и ласково, успокоительно хлопает по руке меня.

– Но… я не могу… я из падших же. Наши сразу сгорают там в синем пламени. Не хочу гореть!

– Не бойся! Никакого пламени!

Кабинка вздрагивает, замирает, открывает зев свой и выпускает нас.

И сразу же распахивается дверь и выбегает прямо на нас полоумный старик.

– Горим! Пожар! – вопит он. – Вызывай пожарных, Филипп. У меня телефон там, – тычит дрожащим пальцем за дверь.

Фил начинает мыкаться со своей магической хренькой.

Я вся тоже трушусь.

Тут из клубов дыма, что валит оттуда, из комнаты, выскакивает адская гончая и прыгает на меня…

Валит, грохаюсь, пронзает в голове, будто на штырь нанизалась. И уходит всё.

Исчезает.

Стёрли.

Остался только белый и я на белом.

И по белому идёт Он.

Склоняется ко мне. Улыбается. Совсем не по-нашему, светло-светло так.

Говорит:

– Рано тебе ещё.

Трогает легонько. А у самого – руки в красном, липкие, пахнут.

Страж мира сего.

Добрейший из добрых.

Великий Охранитель.

***

… не успеваю.

Огненное лассо обвивает шею, меня опрокидывает навзничь, и пока стараюсь, обжигая пальцы, избавиться от этой хрени, тащит со страшной силой назад. Прямо по луже крови – словно на американских горках, лихо. Бьюсь затылком о доски сцены и под булькающий гогот этих фантасмагорических тварей хриплю в удавке.

Глаза, небось, вылезли на лоб.

Тодор сигает вниз, приземляется в алую лужу, снова орошая всё рубинами брызг. Ухмыляется, присаживает рядом.

– Эй! – поводит рукой и верёвка на моей шее исчезает, будто втягивается ему в ладонь. Хренов человек-паук. – А поговорить? Ты же сам хотел?

– Расхотел, – бурчу я и тру шею.

– Что ж так? Я тут на беседу настроился. Или тебе не нравится приём?

– Приём оставляет желать лучше.

Тодор встаёт, смотрит на меня грустно, потом – поднимает голову вверх и, кажется, видит что-то там, за облезлой росписью куполообразного потолка.

– Скажи, чмошник, – голос подозрительно тих, тон спокоен, – ты когда-нибудь падал? По-настоящему? С такой высоты, что земля с овчинку?

Ну да, у нас же театр – вот, пожалуйста, доморощенный философ и лирик.

– Нет, я так не поднимался. Всегда слежу за краями.

– Молодец, – хмыкает он, – а я вот падал. И знаешь что? – хватает за грудки, поднимает над полом. Во силища! Хотя на вид – худой, правда, длинный. Я ему по плечо. – Падения отбивают вежливость.

Отшвыривает меня и отворачивается, будто потерял интерес. А у меня звездочки перед глазами и копчик, походу, отбил.

– Эй, Гибби, – обращается он к одному из кашалотов, – заводи!

Тот уходит и скоро возвращается с небольшим ящичком. Узорным таким, там пляшут рисованные обезьянка и клоун. И когда со щелчком откидывается крышка, то пляшут и внутри, уже механические. Раздаётся музыка: дребезжащая, унылая, простенькая, наподобие «Ах, мой милый Августин». И я чувствую себя тем свинопасом, только ждёт меня отнюдь не поцелуй принцессы.

Надо мной нависает отвратительная рожа Тодора. Скоро меня начнёт тошнить от его ухмылки.

Он говорит медленно, с расстановкой, должно быть, чтобы меня проняло:

– Я знаю, зачем ты здесь.

Слова забираются под кожу, шевелятся там червями, выползают наружу признанием:

– Если знаешь, то отдай мне его.

– Не могу, – мотает головой. – Билет на «Харон» получает лишь тот, кто делает добро для других.

– Но ты ведь получил за так. Как подарок. И это нечестно.

– О, кто-то заговорил о честности, – приставляет мне к горлу зазубренный тесак, и пульс у меня сразу подскакивает и колотится в ушах. Кошусь на руку, сжимающую нож и затянутую в тёмную перчатку. Понтушник. Так и хочется съязвить: где вторую посеял? Но он переключает на другое: – Не ты ли совсем недавно угрожал старику, который спас тебя?

– Карпыч тоже угрож… – начинаю, но осекаюсь: сын всегда будет на стороне отца, каким бы тот не был.

– Хорошо, что понимаешь.

Этот ублюдок что – мысли читает?!

– Угу, – кивает, – небольшой презент от прошлой жизни, – и пинает ногой под рёбра: – Вставай. Едем на базар. Будешь творить добро.

– На базаре? – морщусь и, поднимаюсь, держась за стену.

Прямо перед глазами, будто нарочно подсвеченная, буровато-красная надпись: «Верить и любить прежде всего». И это почти смешно, потому что рядом – развороченные внутренности мужика-табуретки и шайка людоедов с дубинам, утыканными гвоздями, наперевес.

Тодор замечает мою реакцию и усмехается, но в этот раз невесело:

– Мой духовник написал.

Вздыхает: то ли потому, что о духовнике – в прошедшем времени, то ли что тот стенку попортил.

– Гибби, Зубастый, Саск, выгоняй колымаги. Мы едем творить добро!

Предложение его тонет в одобрительном гуле.

Чую, ох и добра мы натворим!..

Словно подтверждая мои опасения, обезьянка и клоун всё так же беззаботно пляшут под скрипучую мелодию шарманки.

***

Белое и пустое. И в нём – висим мы с Охранителем.

Он говорит: рано. Выталкивает. Упираюсь: мне надо.

– Как там они?

Он слегка хмурится, отбрыкивает мою руку, злится, поди, что падшая одежды коснулась. Но не сгорела, и это придаёт сил и наглости:

– Ну? – и вся в нетерпении.

– Плохо. Сонник вырос. Охранный пузырь дал трещину. нужна Роза Эмпирея.

– Разве ангелы не могут её достать?

Аж запинаюсь, так удивляет.

– Ангелы охраняют Розу, взять её может лишь тот, у кого своя роза в душе.

И рукой в меня – ширь! Хорошо, тут не больно. Тянет потом, смотрю, цветок, алый, в каплях крови. Они заляпали всю белизну.

– Твоя роза.

Дарит мне назад, прижимаю к сердцу, и тут – загорается, ярко так, аж зеньки щаз лопнут. Она исчезает, а я по-рыбьи дышу.

– Цвети для меня, – требует он, выпинывает из белого.

Ахаю и возвращаюсь.

Смотрю, рядом Фил, тот старик и адская гончая.

Все взапаре, даже она.

Лыблюсь, тру затылок:

– Я в порядке! Но Охранитель сказал: поспешить!

– Куда? – Фил и дед переглядываются.

– Туда, назад. К моим. А то пузырь скоро лопнет.

– А, вы, молодая особа, хотите вернуться в книгу?

Ну вот, дошло! А в очках вроде, должен быть умным. Правда, у него всего одна пара. Значит, баба Кора умнее.

– Видать, – тяну к ним руки: – Поможете?

Поднимаю, но шарахаюсь за Фила, потому что псина, жуткая, тянет морду ко мне.

Старик окликает:

– Фу, Дружок, фу!

Зверь тут же пошёл хвостом махать, и сразу всю страшность теряет.

– Можно погладить, Дружок добрый.

– Огроменный! – опасливо говорю и не глажу, наоборот, руки поджимаю, в Филу липну.

Старик усмехается:

– Просто дог.

– Ого! Звучит как «бог».

Они ржут, становится лучше и Дружок уже не выглядит адским.

Старик машет:

– Айда, путешественники, в мою сгоревшую обитель.

Вонь у него в обители просто нереальная.

– Каша сгорела, – винится он. – Манная. С детства люблю.

Ведёт нас на кухню.

И Филу прям на голову ляпается большой шмат.

Прыскаю.

Он фырчит, что тот игольник, и пытается скинуть.

– Манна небесная, – веселится дед. – В моём случае – потолочная.

Эх, какой-то неважный он, хоть и старый. И неумный, хоть и в очках.

Но Фил звал его учителем, а щаз тихо материт и оттирает майку. Дружок помогает – обслюнявил всего. Хвостом бьёт, радый.

Дед хохочет, ловит шматы и в ведро бросает.

Сажусь на стул: подожду, пока поумнеют. Только быстрее пусть, пока пузырь не рванул. А то всему на свете капец.

Глава 7. Горький привкус свободы

… такой милости не хочу.

Встаю, кутаюсь в его форму – тепло и пахнет чем-то пряным – и, стараясь, чтобы голос не дрожал, говорю:

– Нет! За свои грехи буду платить сама! И не позвол…

Выдерживаю взгляд, пусть иголочки страха и кусают сердце. Но скоро становлюсь неинтересной, и, смерив меня сверху вниз, он бросает небрежно, как подачку, тоном командира и повелителя:

– Уведите её.

Ко мне кидаются те самые двое в красном, бесцеремонно берут за плечо и разворачивают к выходу.

– Не задерживайте, барышня, – поторапливает меня один из стражников и толкает в спину.

Толпа взвывает недовольно и голодно. Но мимо нас проплывают сгустки тьмы – экзекуторы – и зал едва ли не взрывается овациями.

– Кара да настигнет преступившего, – констатируют они и прямо из ладони выстреливают в Бэзила голубоватыми молниями. И его стройную летящую фигуру тут же принимается лизать синее пламя. Он падает на колени и корчится, не издавая при этом и звука.

– Нет! – теперь уже ору по-другому. Как они могут?! Его то за что? Он лишь помогал.

Но мне не дают выскочить на подуим – утаскивают силком, воющую и брыкающуюся, волокут, словно ветошь. Но в коридоре отпускают, и я сползаю по стене: в душе противно скулит беззысходность. Один из красных бормочет, кланяясь:

– Вы не должны были этого видеть, миледи. Простите нашу нерасторопность!

Мне плевать на их слова. В голове только Бэзил. Он, конечно, не самый внимательный жених, но всё же – уже столько раз спасал. А теперь вот подставился из-за меня! И они убили его!

Меня снова вталкивают в ту же белую комнату, и я принимаюсь крушить – отшвыриваю корзинку с клубникой, срываю покрывало с кровати и топчу. Ненавижу белое! И красное! И клубнику!

Жалко, нечего разбить. И тогда подхожу к стене и начинаю колотиться лбом. За этим занятием меня и застаёт госпожа Веллингтон. Сгребает в охапку, тащит к кровати, баюкает.

Срываюсь в истерику, что давно вызревала внутри, полнилась, набирала силу. Теперь – плотину прорвало. Реву, комкаю платье наставницы и твержу, скорее себе, чтобы понять: почему?

– Такова любовь салигияра. Они делают лишь то, что нужно, чего требует долг. А не то, чего хотят сами, – поясняет она.

– Чушь! Он обнимал меня! Там, в камере. Котёнком звал.

Она вздыхает.

– Леди Дьюилли, лучше сразу выбросьте из головы все романтические фантазии, если речь идёт о служителях Пресветлой S.A.L.I.G.I.A. Он просто считал ваше желание и посчитал это нужным для вас в тот момент.

– И хорошо, что посчитал, – чуть успокаиваюсь, хотя по-прежнему трясёт и немного мутит, – да, было нужно. А теперь он… Они…

Глотаю свои жуткие предположения вперемешку со слезами.

– Он жив. Салигияра так просто не убить. Они ведь не совсем люди. Вернее, рождаются вполне обычными, только с отметиной на правой руке – цветок лилии. А уже на втором году обучения в школе при Эскориале, когда рука в первый раз загорается, им вставляют в голову, вот здесь, – трогает затылок, – пластинку. Там всё записано. И с той поры они живут по записанному там.

Мотаю головой, тру глаза. Дышу несколько раз глубоко и, окончательно унявшись, наконец соображаю: их просто-напросто чипуют! Как животных! Лишают воли, выбора и желаний. И фраза – «делают, что нужно, а не что хотят» – окрашивается весьма зловеще. В пурпурно-чёрный – тьма и кровь.

– Во сколько лет им ставят пластины?

– В двенадцать. Это торжественная церемония. Приглашают родителей. Посвящение в салигияры. А в пятнадцать они впервые превращаются в драконов…

Её голос тускл и бесстрастен, взгляд обращён в себя.

– Откуда вы столько о них знаете? – со спокойствием возвращается и моё любопытство.

– Мой сын был салигияром.

Она встаёт, поджимает губы, показывая всем видом, что другие вопросы – неуместны и бестактны.

– Давайте я помогу вам одеться, – только сейчас замечаю гору вещей, сваленную на перевёрнутый стол, – и нам пора возвращаться.

– Но куда? Поместье отца же всё в… во грехе.

– Его уже очистили. Можно жить, не боясь.

Платье зелёное, ткань напоминает шёлк. Я в нём похожа на фарфоровых кукол, что продают в сувенирных магазинах. Особенно то, что довершают мой туалет строгая причёска и кокетливая чёрная шляпка, украшенная, правда, ни цветами и перьями, а шестерёнками, циферблатом и другими техническими штучками. Она идёт к бархотке с переливающимися изумрудными искрами камешком.

Веллингтон закрепляет её у меня на шее и поворачивает к зеркалу (откуда оно здесь? Почему я не увидела, когда громила).

– Вы прекрасны, миледи.

Ей виднее, но в своём мире я – серая мышка, не в пример той же Маше.

Камешек немного жжётся, трогаю и слышу пульсацию. Живой?

– Это – зерно сильфиды. Ваш жених просил меня передать. Вы должны доносить его до совершеннолетия. Потом сильфида прорастёт в вас, и вы станете ею.

– Прорастёт? – повторяю, запинаясь. – Как это?

– Поймёте потом.

– Я не хочу, чтобы в меня что-то прорастало.

Пытаюсь сорвать, но получаю удар, как электричеством. Пора уже понять, что в этом мире твоего желания не спрашивают и карают, если ослушался.

Злюсь и хочу выть от беспомощности.

Наставница велит следовать за собой. На лестнице – многими ступенями сбегающей к мостовой – останавливаюсь и оглядываюсь. Экориал недоволен и насуплен, как оскорблённый пуританин. Двустворчатая дверь – возмущённо открытый рот. Он грозно низвергает проклятия на головы грешников. Хранитель порядка и благочиния.

Покинув его серые стены, дышится легче. И пусть небо нынче угрюмо и задёрнуло занавески туч, чувствую себя куда лучше.

На мгновенье, пока память не подсовывает бьющегося в синем пламени Бэзила.

Хорошо, госпожа Веллингтон успевает подхватить и ведёт к машине, что пыхтит трубами внизу.

Умеет этот мир одарить кошмарами…

***

На город, по которому мчит наш паромобиль, пролили ведро серой краски. Она покрыла густым слоем мостовые и дома, тротуары и лавки торговцев. Ни деревца, ни клумбы. Городу противопоказано яркое. Наше авто оставляет за собой дымный шлейф, он вьётся будто газовый шарф городской кокетки. Кстати, их много проезжает мимо в паровых ландонетах. Те пассажирки пёстрые, словно стайка попугаев, впорхнувшая в ноябрьскую рощу. Кавалеры с ними – напыщенны и франтоваты, и – почему-то уверена – непроходимо глупы.

Поэтому колонна, которая вынуждает нас остановится, выделяется на фоне этой серой пестроты. Дорогу пересекают женщины в глухих чёрных платьях. Они напевно тянут интердикты. Похоже на псалмы.

– Слетелись, вороны. Непогоду накаркают, ей-ей! – зло говорит шофёр. Его зовут Мартин. Верхнюю часть лица закрывают гогглы, и это добавляет ему схожести с насекомым.

– Кого-то хоронят? – интересуюсь.

– Новенькую, – горько произносит госпожа Веллингтон и указывает в центр колонны.

И впрямь вижу – две дамы средних лет держат под руки молодую женщину. Та – плачет-убивается, периодически прижимает к глазам чёрный платок. Выглядит скорбной, но не мёртвой.

– Они её что, живьём будут? – холодею от догадки.

Госпожа Веллингтон цыкает на меня:

– Это – лишь торжественный обряд. Юная женщина в центре колонны – умерла для мира.

– Они – монашки? – не унимаюсь. Устала от недосказанного и таинственности.

– Нет, жёны салигияров. В Элдоне (уже знаю, что это – столица Страны Пяти Лепестков) женятся только совсем уж ретрограды да «лилейные драконы». В провинции, бывает, ещё и некоторые дворяне, а в столице – только самые упёртые поборники старины, – повернувшись ко мне, поясняет Мартин, и кривит губы. Мол-де, что за глупости и предрассудки.

– Меня тоже похоронят, когда выйду за Бэзила? – тереблю наставницу. Она бледна и печальна. Кусает губы. И следа нет от той командирши, что будила меня недавно.

– Скорее всего, – говорит она, глядя и не на меня, и не на них, а куда-то поверх, в небо. Может, видит там сына, который «был». Сердце сжимает когтистая лапа сострадания. Беру за руку, стараюсь тепло пожать. Она благодарит вымученной улыбкой.

– А если я не захочу… умирать?

– Вас сочтут странной. И поверьте мне, прослыть в высшем обществе странной, это даже хуже чем двоедущицей из «Обители лилий». Запомните, в столице Страны Пяти Лепестков лучше следовать общественным нормам.

– Даже если они глупы?

Мне не отвечают. Делегация салигиярских жён проходит, и Мартин лихо стартует. Паромобиль у нас, как я поняла, – одной из самых крутых моделей.

Перед глазами всё ещё маячит чёрное, а во рту привкус, как будто глотнула гари.

Скоро залитый серостью город оказывается за спиной, и чредой тянутся поля – уже тучные, расшитые заплатками цветущего разнотравья.

Весенняя губерния. Почти граничит с Летней. Расскажет мне потом наставница, а пока – даю глазу отдохнуть на зелени. Вдыхаю запах мёда. И теперь уже горчинка приятная.

Отец – этот, здешний, – очень любил Айринн, раз оставил ей дом в таком месте. Мой сделал бы тоже. Как они там? Очнулась ли Маша? Не вышло ли у дяди Юры конфликта с Филом? Волнуюсь, но волнение это тёплое, как весенний ветерок.

Теперь я уже смотрю на дом другими глазами – этакий сказочный двухэтажный коттедж с обоев для рабочего стола. Выкрашенный сиреневым, с островерхой крышей, крытой коричневой черепицей. Низенький белый заборчик, из-за которого выглядывают любопытные люпины. Мощённая дорожка к каменному крыльцу. А позади – пики елей. И всё это – на фоне безмятежного неба.

В этот раз шагаю внутрь почти весело.

А потом долго смываю воспоминания: и тюрьму, и Печать греха, и старика с клубникой, и казнь Бэзила. Её – особенно. Потому что чувствую себя очень виноватой и грязной.

Оставляю только воспоминание об объятиях и котёнке. И буду верить, что он хотел сам.

Госпожа Веллингтон сжалилась и приготовила мне в этот раз что-то вроде длинного халата с множеством меленьких пуговичек и нарядного клетчатого передника. В этом куда удобнее, чем в том зелёном, с корсажем и турнюром.

На столе ароматно дымит какао, я забираюсь с кружкой на подоконник, смотрю, как на заднем дворе Мартин возится с машиной. Он снял очки и шлем, и оказался забавным и вполне милым.

Улыбаюсь, стараясь заглушить воющую бродячей собакой тоску. Мне вообще-то хочется уговорить Мартина рвануть обратно и узнать, что там с Бэзилом. Посидеть рядом с женихом.

Мои мысли прерывает нежный стрекот. Смотрю вниз – возле кустов жимолости вьётся прехорошенький зверёк. Глазастый. Шкурка пушистая и ярко-розовая. Тянет ко мне заострённую мордочку, стрекочет.

– Какао хочешь?

Хлопаю рядом с собой. Он какое-то время мечется, поскуливая. Но потом как изловчится и прыгнет, цепляясь коготками за край окна, сверчит испугано. Затаскиваю к себе.

Какой милый! И пушистый! И тёплый! Лакает какао прямо из кружки. Глазки огромные, лиловые, умные, всё понимают.

Кажется, вот-вот заговорит.

Беру на руки, устраиваю на коленях. Мне чудится или он и впрямь мурчит, как кот?

Уютно.

Тепло.

Клонит в сон.

Сползаю, устраиваюсь тут же, у окна, на ворсистом ковре. Зверёк укладывается рядом. Обвивает мою руку длинным пушистым хвостом с чёрно-белым кончиком. В глазах – хитринка. Но приносит она умиротворение. Всплывает чёткое видение: мама, папа, Машка с родителями и наш совместный выезд на природу…

А может я только снюсь себе здесь?..

Спи, моя радость, усни…

Голосом нежным и самым любимым.

Прыгаю туда, в сон, в пруд…

Солнечно, счастливо и вновь с ними.

Гудок восьмой

…заканчиваем драить, и Фил вытирает лоб рукой. Старик, который его учитель, мотается вокруг, как тот Тотошка по весне, охает, что баба Кора , зовёт «детоньки». Вред один – помоешь: ту же промчался, следы. Ещё и Дружок заодно понаследил.

Так и хочется тряпкой перетянуть. И деда тоже.

Фил косится на него, глаза – насторожены:

– Аристарх Кирьянович, может расскажите правду. Каша манная ведь сама на потолок не прыгает?

Дед мнёт передник, надел его, чтобы, типа, с нами убирать. Куда там, только бегал!

– Ну я снова попробовал его! – говорит, а сам краснеет. И тогда понимаю: что-то стыдное. Эх, бабы Коры на него нет. Ужо задала бы!

Вон и Фил аж бледнеет, словно в его сплошную кровь наконец плеснули молока.

– Вы же знаете, как это опасно. Перемещатель ещё не готов. Опытная модель же.

– Я немного его доработал. И ведь почти получилось! Она же поднялась на потолок! Каша-то!

– А та, что не поднялась, сгорела! И вы чуть целый дом не спалили.

Дед виноватый.

– Просто, Филушка, я всем доказать хочу: мой ученик – гений. Такое изобретение! На сто лет вперёд.

– Лучше б не изобретал, – вздыхает Фил.

Старик треплет его по плечу и бормочет:

– Мы ещё их сделаем, ух сделаем, говорю тебе!

– Давайте потом, а. И как-нибудь менее травматично и пожароопасно, хорошо?

Старик кивает, соглашаясь.

И мы все идём в другую комнату. Там я сажусь на мягкие нары со спинкой. Это называется диван. Дружок подходит, бухается у ног, голову мне на колени и смотрит так преданно. А я вижу Тотошку, и внутри щемит опять. Как они там? Великий Охранитель сказал: сонник вырос. Что бы это значило? Никогда не видела этих розовых няшек взрослыми. Их, бедняг, убивают мелкими. Злые.

–… и вы, юная леди.

И тут понимаю – прослушала. Поэтому включаю наглёж и говорю:

– А чё я?

– И вы, юная леди, мне очень интересны.

Дед не обидчив оказался, вон, пояснил. И уже стыжусь, туплюсь в пол, чешу за ухом Дружку. Тот заплющивается и кайфует.

– Рада, – говорю деду. – Фил сказал, что вы поможете мне добраться к своим.

– Помогу непременно. Это для меня теперь как вызов. Филушка, – тот уже к столу сел, по клавишам тарахтит, – ты, кстати, связывался с Юрием Семеновичем после того, как Машу забрал?

– Нет, – не поворачивается к нам, но по ушам вижу – напряжён. – Он позволил её увезти в психушку. И не вытаскивал…

– Не думаю, что они что-то сильное с ней сделали, – кивает на меня. – Всё-таки он большой человек и всегда Машеньке всё лучшее давал. Единственная кровиночка, как-никак.

Фил уходит в клавиши и экран, игнорит деда и меня заодно. А вот Аристарх этот садится рядом, за руку берёт:

– Вам бы не слушать Фила. Он, конечно, хороший парень и как учёный талантлив, но что жизни касается – свист в голове. Дитё! Их с Алёнушкой тётка да бабушки воспитывали, как-то не особо к нормальному приучали, всё бегали в рот заглядывали: то пирожок, то чтоб поспал вовремя.

– Оно и видно, – говорю и сжимаю руками морду Дружка: – Да и ты, дружище, тоже лопать горазд?

Старик светится и зеньками блестит:

– Ещё как горазд! – и нежно смотрит на пса, как на дитёнку. – Так вот, может Фил не говорил вам, но Юрий Семёнович – отец Маши – у нас в городе важный, второй после самого главного – мэра. И клинка, куда отвезли Машу, лучшая, частная. Да и профилакторий не опасен – там бы только поддерживающая терапия была.

– Неа, – мотаю головой, – ничего не хорошее и не лучшее, сначала они хотели ширять меня, а потом Шумный смотрел так, будто уже мозг сверлил. Надули они все вашего важного человека!

– Нужно обязательно об этом Юрию Семеновичу сказать! Обязательно! Пусть он сам им там мозги вправит, – дед хлопает меня по коленки, слово своё «надо» вбивает.

– Не надо, – говорю, – мне бы назад. К моим. Там сонник растёт и пузырь треснул. И роза у меня тут, – стучу себя кулаком в грудь. – Её тоже надо туда.

– Напрасно вы, – качает головой дед. – Юрий Семёнович был бы заинтересован в вашем возвращении назад, чтобы Машу получить.

Тут Фил как крутнётся на кресле, глазищи выпучил, радостный.

– Действительно, надо бы связаться с Юрием Семёнычем. Пока Кармолов ещё здесь. Думаю, только он и поможет. Потому что светлая голова этот Кармолов.

– Так и есть! Блестящий ум!

Не представляю, как ум может блестеть, но им виднее.

– Звони, Филушка, Юрию Семёновичу, выдёргивай его сюда вместе с Кармоловым. В администрацию нам идти нельзя, – тычит в мои волосы, – сразу заметят. Шуму будет.

– Шуму нам не надо, – говорю. – А то ещё Шумный прибежит.

Фил поднимает палец вверх, лыбится. Старик хлопает меня по руке: выдюжим, не боись.

А мне как-то волнительно. Пусть отец и не мой, но всё равно хочу понравиться. Он вон шишка большая! Буду сидеть прямо, как баба Кора учила, и вежливо отвечать.

У меня никогда не было отца. Представления не имею, как с ним быть.

Дружок поднимается, лижет в щёку: понимает, жалеет. И я хлопаю зеньками, потому что все добрые и стараются для меня. Нельзя подвести и ныть.

Встряхиваю волосами и мигаю им: прорвёмся, да! А иначе никак!

***

…жуткая пляска форменного безумия.

Но взгляд не отвести. Такие хрени обычно появляются в ужастиках, перед тем, как произойдёт что-нибудь пипцовое или выползет невъе***нный монстр.

Не успеваю додумать, как начинает трясти. Сыплется штукатурка и камни, и морда Тодора становится совсем довольной. Как накануне встречи с дорогим другом:

– А вот и Малыш, – хищно и нездорово лыбится он.

И Малыш выползает.

Знаете, что хуже встречи с придуманным тобой плохишом? Придуманный тобой монстр! И когда врубаюсь, какой именно сейчас выползет, ссусь. В натуре. И мне по хрену, что подумают. Трясёт, как параличного. Падаю на задницу и ползу, барахтаюсь ногами в своей луже. Весь в мокрый, как мышь.

Потому что, громя и круша всё на пути, из двери напротив, как из норы, прямо на меня прёт землетварь.

И чего я не сдох раньше.

Ору, закрываюсь рукой, зажмуриваюсь. В соплях весь. И в моче. Плевать. Не хочу видеть, как она начнёт меня жрать, не хаааааааааачуууууууу!!!

Эхо тянет моё «у», но вскоре оно тонет в вое и ликовании кашалотов. И диком, будто лающем, как у гиены, смехе Тодора.

– Эй, ссыкун, что скажешь о Малыше? Правда же он хорош? – поворачивается ко мне и пинает ногой, сгибаюсь и отплёвываюсь. Разбил мне что-то, урод.

Болит, скулю.

– Цыц! – приказывает он. – Ненавижу слюнтяев. Вставай, тебе придётся познакомиться с Малышом поближе.

Поскольку встать не могу, коленки, как у марионетки, ходуном, он хватает меня за ворот и тащит к чудищу.

Землетварь обнюхивает меня и щерится, а я кошусь на зубищи, с добрый кинжал размером, и плыву.

Монстр чуть отползает, задирает задницу, бьёт хвостом. Вижу шипы, словно не хвост, а моргенштерн. И разрушительная сила, наверняка, та же.

Впиваюсь зубами в себе в ладонь. Чтоб не начать выть. И клянусь: вернусь к себе, буду писать только про принцесс и розовых единорожков, которые какают радугой.

Врагу бы не пожелал этот мир.

Кашалоты гикают, и Тодор переводит мне:

– Они говорят – Малыш хочет играть.

И громадина действительно выпрямляется, со скоростью пружины, и бодает меня. Отлетаю, шлёпаюсь смачно и выключаюсь.

Вот и поиграли.

Но игры только начались, говорит мне обезьянка. Ей поддакивает клоун, и вместе они отплясывают джигу безумия. Прямо у меня перед носом.

Осознаю, что тоже пляшу, вернее, бегу. В колесе. Как хомяк. И судя потому, что меня со спины обдаёт смрадным и слюнявым дыханием, висит это колесо перед мордой землетвари.

Зубы клацают где-то возле уха вполне ощутимо.

– Беги! – доносится сбоку, Тодор поднимает палец вверх. – Ты вертишь цепь. А это заводит моего Малыша. Беги, придурок, если хочешь жить. Е-ху!

И почти буквально взлетает на спину землетвари.

Делать нечего – пускаюсь наутёк, в тщетной попытке удрать от себя. И, пожалуй, не придумать тому лучшей иллюстрации.

Землетварь загребает местную красную и прочную глину на манер экскаватора. За нами, поди, ров и преглубокий.

Но, судя по всему, никому до этого и дела нет. Кашалоты пылят с боков на разбитых вдрызг машинах. Радостные, как детсадовцы на прогулке.

И, главное, не пойми куда прёмся. Всюду, где глаз достаёт, красная пустыня. Кое-где комья перекати-поля, а может, какой-то местный зверь. Хрен их всех знает.

Но эти бесприютные и гонимые ветром шарики – авторские мысли. Вот так же мчатся по пространству сознания, но зацепившись за мозг, не став идей, уносятся прочь, исчезают в файлохранилищах памяти. Мысли – не скакуны, мысли – перекати-поле.

Землетварь начинает резко тормозить. Меня мотает в колесе. И клоун и обезьянкой, в обнимку, летят вниз. Ликую, наблюдая их падение и смерть.

И не сразу понимаю, что из рассеявшейся дымки, прямо на нас выпрыгивают трое: мальчикопёс, баба с сисярами надцатого размера и клешнёй вместо руки, четырёхглазая, а за её спиной маячит нечто, похожее на помесь Халка и Шрека.

– Спятили? – орут сверху, и Тодор сигает вниз. Но – приземляется плавно, будто парил по воздуху, а не несся с невероятной скоростью.

– Я им так же сказал, – зелёный выходит вперёд. Тодор немаленький, но этому – едва по плечо, и хлипковат. Мальчишка-щенок ныряет за обширные телеса бабы. А ШрекоХалк продолжает: – Но тут и вправду только ты можешь.

– Сонник растёт! – выдыхает растерянно-испуганно четырёхглазая.

Тодор сжимает и разжимает кулак: бесится.

– Как допустили?

– Это всё Юдифь, она говорила, что няшка. А я предлагал убить, – пищит мальчишка.

– Чего ж не убил? – как-то чересчур добродушно говорит Тодор. – Не мог девчонку на место поставить, а?

– Ты не знаешь её! – кричит малой. – Она хорошая. Она столько раз спасала меня! Я хотел, чтобы она улыбалась. А она так улыбалась ему!

– Бла-бла-бла и розовые сопли, – отплёвывается Тодор. – А пока мы тут трещим, сонник растёт. У кого из вас там туман мигопереноса? Давайте скорее.

Новые знакомцы переглядываются и разводят руками.

– Да что ж вы все такие тупые! Весь что ли потратили?

– У нас на один раз и было. И то, только до Красной плоскости, а там до твоего театра пешком бы шкандыбали.

Это четырёхглазая голос подала.

– Да вашу мать же ж! – комментирует их действия Тодор, притом, скорее устало, чем зло.

– И на землетвари дальше нельзя, всё Залесье взроет, – тычит баба в Малыша.

Тодор грустно смотрит на последнего, отвязывает колесо со мной, и говорит своей ручной зверюге:

– Заройся.

И тот зарывается. Буквально. Тогда Тодор вытягивает меня наружу. Дышу тяжко.

Трое пялятся на меня во все глаза:

– Правильный!

– Да, подфортило мне, – невесело отвечает Тодор и волочёт меня, как ветошь, к одной из машин: – Эй, Гибби, мотай отсюда, сам поведу. – И кивает мне: – Рядом садись.

А потом всем:

– Что стали? По колымагам! – хоть и еле хрипит, но тон командный.

Баба, мальчикопёс и ШеркоХалк слушаются тут же и с опаской лезут к кашалотам.

Машины рвут вперёд, взмётывая пыль. А я очухиваюсь, и до меня доходит полностью, кошусь на Тодора, что ведёт уверено и даже как-то небрежно:

– Ты правда будешь им помогать? Творить добро?

– Видишь ли, ушлёпок, тут такая печаль: если сонник вымахает раньше, чем мы приедем, пиздец накроет всех. А это и мой грёбанный мир. И я пока что хочу в нём жить…

***

…магические хреньки завораживают. То показывают, то вон голос идёт. Тоже такую хочу, но креплюсь пока и не говорю Филу.

Он и так потеет, да и сама парюсь, дед тоже на винтах. Голос из говорилки кричит на Фила:

–… оба местных канала трубят! – всхлипывает и замолкает.

Фил бледнеет, кидается к столу, клацает по кнопкам, машет нам, тычет в экран (о, это запомнила!).

Там движутся картинки и невидимка рассказывает: «Сегодня утром сотрудники городской администрации сообщили в правоохранительные органы о том, что прямо из своего кабинета в неизвестном направлении исчез первый заместитель главы муниципального образования Юрий Семёнович Смирнов»

Дед рядом аж присвистывает:

– Дурдом какой-то, на дворе двадцать первый век – а тут люди бесследно пропадают?

– Люди, Аристарх Кирьянович? Я не ослышался. Был кто-то ещё?

Фил супится, но смешной, а не грозный. Однако не смеюсь, жалею. Ведь это же отец Маши пропал – то есть, девушки его. Тяжко ему, поди?

– Да, – суетится дед, – мне с утра Олег Ветров звонил. Отец подруги твоей Маши, – указывает на меня. Мотаю головой: не Маша. Но они о своём. – Сказал, что после того, как из больницы вернулись, она ушла к себе. А он утром к ней зашёл, а никого нет. Только компьютер включен, на компьютере, говорит, какой-то баннер с красным зайцем и тапочки Иркины валяются. Искал везде. А сегодня вон отчаялся, мне позвонил, сказал: последняя надежда. Может, знаю что.

Строчит, в глаза не смотрит. Чует, как говорит баба Кора, кто сало-то съел. Я вот сала никогда не пробовала. Но видать оно вкусное, раз о нём в мудростях есть.

– Почему вы сразу не сказали? – видать, Фил таки злится. – Ведь я знал, что он дочку ищет. Но не думал, что прям так серьёзно всё. Ну мало ли, может Ирина куда уехала. Значения не придал… Да и Маша, – снова на меня башкой моть, – важнее была. Но вам следовало сообщить сразу!

Старик лишь руками разводит.

– Как видишь, Филушка, только теперь к слову пришлось. Склероз.

– Значит, ещё и Ира пропала, – Фил трёт толстый подбородок. – Если эти два исчезновения как-то связаны, то нужно серьёзно беспокоиться?

– Едемте к Олегу Витальевичу, – предлагает дед. – Раз у него друг и дочь пропали, он в отчаянии сейчас небось.

– Это уж точно, в…

Но договорить не дают: влетают какие-то чёрные, замотанные, у них пушки в руках.

Шурхаю за старика, дрожу.

Дружок выходит вперед, скалится злобно, рычит.

Один из чёрных командует:

– Утихомирьте вашего пса, пока не пришил.

Старик подходит, треплет за ухом:

– Ну-ну, Дружок, фу. Свои.

Хотя какие они, нафиг, свои. Те бы не стали в морду дулом тыкать. А потом белый входит, длинный, тощий, что жердь. Зализанный весь. Прихибетный. Не люблю таких. Руки в брюки, форсит. Лыбу давит.

– Ну здрасьте в вашем доме, – кланяется, не вынимая рук из карманов. – Эдуарда Кармолова вспоминали, вот он я.

Ухмыляется. Так бы и съездила по похабной роже. Но держусь: кинусь, и Дружок за мной, и тогда его пришьют.

– Не волнуйтесь, Аристарх Кирьянович, и вы, Филипп, мы только заберём эту юную особу, – подмигивает мне, тру глаза: дайте развидеть! – А ты реально хороша! Все мои заслоны прошла. Друзей завела. Молодец! Такой и представлял.

– Не, – щурюсь, – твою рожу я бы точно запомнила. Так что не виделись, не свисти.

– Наблюдал за тобой из-за книги. «Битва за розу», слыхала про такую.

Оглядываюсь, все застыли: Фил судорожно глотает и жмёт кулаки, дед бледен, эти, с пушками, вообще как истуканы. Даже пёс замер у ног, голову на лапы и ворчит тихо. Недовольный ещё.

Но по сути мы одни с прилизанным.

– Мне говорили про эту книгу. Я оттуда.

– Так и есть, поэтому ты должна пойти с нами, детка. И лучше сама, тогда они все, – он обводит рукой комнату, – выживут. Идём, хочу показать тебе, что битва за розу уже началась.

Достаёт руку из кармана, тянет мне, тонкая у него рука, почти с мою.

– Прости, Фил, – говорю. – Не волнуйся. Машу тебе скоро верну, вот зуб.

Он выдавливает лыбу, но потлив и напуган.

– И вы простите, дедушка, – кланяюсь. Баба Кора учила, что старшим кланяться следует, тогда они добреют. Дед смахивает слезу. – Манны потолочной, – показываю палец вверх, – лучше нет.

Наклоняюсь к Дружку, обнимаю морду:

– Ты жди, ещё приду, будем бегать.

Он, умница, смотрит так, будто обещание проглотил и поверил. А я отворачиваюсь, шмыгаю.

Встаю быстро, аж кидает вбок, иду к тощему, беру руку.

Битва моя.

И роза моя тоже.

Нельзя втаскивать других.

Уходим за руку с белым. И чёрные за нами.

Фил, дурында, орёт вслед:

– Мы придём за тобой, Маша, обязательно придём!

За ней – да, не за мной.

А Дружок скулит совсем по-тотошкински, но я знаю: верит, что вернусь.

Обещала ведь…

Глава 8. Не утонуть!

…тянет на дно.

И уже вместо радости – страх, паника. Барахтаюсь, рвусь вверх. Но сила там, внизу, побеждает: когтистые лапы хватают за щиколотки, водоросли оплетают горло. Задыхаюсь, бьюсь… и распахиваю глаза.

Надо мной скалится зверь. Не следа миловидности. Глаза – красные, злющие, зубы – иглы и длинные. Шерсть вся дыбом. Лапами упирается в плечи, давит в пол.

А комната – и впрямь под водой: по стенам и потолку – разводы зелени. Будто всё ещё смотрю сквозь толщу воды. Призрачное зеленоватое свечение – прямо перед лицом. Словно окунаюсь в него.

Мой кулон, соображаю. Поднимаю руку, чтобы проверить. Но стоит только двинуться – зверь щерится. Его рык расходится волнами леденящего ужаса по телу. Лишает воли и движений.

Лежу куклой, боюсь моргнуть.

Острая морда опускается к горлу, зубы-иглы кусают кристалл. И он… кричит. Крик глушит меня, пронзает острой, яркой болью, подбрасывает над ковром. Переворачиваюсь в воздухе, шлёпаюсь на четвереньки. Теперь нос к носу со зверем. Он дыбит шерсть на загривке. Роли сменились: ему страшно. Чую страх, пью страх, наполняюсь страхом до краёв. А потом – он выплёскивается из меня.

Криком:

– Убирайся!

И зверя буквально сметает. Волной зеленого света, льющегося у меня изо рта. Ещё долго, поблёскивая, оседают ворсинки розоватой шерсти.

Меня откидывает навзничь, бьюсь в конвульсиях. Кто-то выдрал мне горло. Не могу дышать. И говорить. Лишь глаза лезут из орбит в немом призыве: на помощь!

Уж не знаю, как госпожа Веллингтон слышит меня, но прибегает, садится рядом. Подползаю, кладу голову ей на колени, сворачиваюсь клубком. Гладит по волосам, шепчет:

– Тихо-тихо, девочка, это – отдача.

– Потому убила?

– Да, до тех пор, пока сильфида не утратит человечность окончательно, она чувствует каждую смерть.

– Это – сила сильфиды?

– Она. А к вам до этого заглядывал розовый зверёк?

– Угу, – говорю, голос ещё хриплый, сорванный в крике, – милый такой. Пил какао из кружки.

– Хорошо, что ему нужно было зерно. Оно испугалось и разбудило вас. Эти звери, сонники, очень опасны. Они усыпляют человека и потом – питаются его снами, пожирая всё: воспоминания, эмоции и саму душу. Поэтому сонников нужно убивать. Правильно, что вы убили.

– Нет, убивать – больно. Не хочу больше.

– Увы, – вздыхает наставница, – вы родились, чтобы убивать.

– Всё не так. До рождения мы лишь одинаковые клубничные зайцы. Только смотрим, но у нас нет рта. Но, когда рождаемся, обретаем рот и голос. Право говорить и возможность выбирать. Я убила один раз, мне не понравилось. Второй раз точно не буду. Потому что человек, а не бездумная пушка!

Выдала тираду – полегчало. Привстаю, заглядываю в непроницаемое длинноносое лицо наставницы.

– И мне нужна информация о сильфидах. Вся, какая есть. Хочу знать, во что превращаюсь.

Та лишь разводит руками:

– Что я знала, уже сказала вам. Больше, пожалуй, не скажет никто. После того, как всех сильфид дезактивировали, всё, что люди знали о них, было изъято из архивов, библиотек и даже голов и помещено в спецхраны Эскориала. Уровня доступа даже у вашего инспектора не хватит, чтобы проникнуть туда.

– А у вас откуда такая осведомлённость?

– Мой отец, лорд Веллингтон, был главой спецхрана. Рассказывал кое-что. Очень немногое, поверьте. Он – отличный служитель Её Величества. Не из болтливых.

– Но Бэзил говорил, что его учили управлять сильфидой, значит, он знает обо мне намного больше.

– Не придумываете себе лишнего, – она встаёт, отряхивается и поджимает губы. – А то, я смотрю, у вас склонность к фантазиям. В чём-то это хорошо, но иллюзий питать не стоит. Он – государственный щит, вы – опасное оружие. Не люди – инструменты. Но вам, как видите, позволяют жить по-людски. Это достойно благодарности.

Вот только говорить «спасибо» как-то не тянет.

Она прощается со мной до ужина и гордо покидает, напоследок, уже от двери, бросив:

– Если собрались сопротивляться предначертанному, взвесьте свои силы. Чтобы не пострадали все вокруг.

Знает, чем кольнуть. Потому что снова всплывает Бэзил и тот зал, полный народу, в Эскориале.

Тошно и одиноко.

Придётся самой. Она – не союзник.

Иду в библиотеку, вообще-то – с надеждой отвлечься одним из семи сюжетов. Но… над столом, будто портал, горит и манит клавиатурный экран.

Значок коммлинка – дракон, что держит в пасти открытую книгу. Видимо, нырнул в сеть – как в пасть чудовища. И уже летишь, не останавливаясь, до дна.

Сажусь, кликаю мышкой – к счастью, она совсем как наша, – на дракона-книгожору. И на белом экране загорается строка поиска. Немного свербит и сдавливает горло. Это – зерно сильфиды? О чём-то предупреждает?

– Ну, – трогаю кристалл пальцами, скольжу по острым граням и, коснувшись следа от зубов сонника, ощущаю пульсацию. Оно живое? – чтобы нам спросить у Великого и Ужасного коммлинка, а, зёрнышко?

Оно подсказывает. И я с улыбкой принимаю подсказку. Верно, что же ещё может интересовать зерно. Только:

– Как мне прорасти?

Ввожу, нажимаю Enter и замираю, кусаю кулак, слышу, как в ушах ухает сердце. А дракон на экране мучительно долго кружится за хвостом.

***

Филиал Вышей школы экономики открылся в нашем городе как раз в тот год, когда мы с Машкой закончили обычную, среднюю, а дядя Юра стал замглавы. Он курировал как раз образование и культуру. Вот и пробил филиал у нас в городе. Хотел чтоб Маша туда поступила, но разве она когда слушала. Нет, подалась на информационные технологии в местный колледж. А я пошла в ВШЭ, сразу двум папам угодила – родному и крёстному. Поступила на бизнес-аналитика. Ещё в школе планировала помогать отцу с делами фирмы, но помогать хотелось с умом и знанием профессии.

Училась легко, с радостью. Несмотря на провинцию, преподавательский состав подобрался прекрасный. Особенно нам, девчонкам, всем без исключения нравился философ. Завалил учёбой он нас так, как будто хотел вылепить из нас Сократов, не меньше. Меня угораздило влюбится в него – а сейчас даже лица не вспомню, и фотографий не осталось, но почему-то он, кажется теперь, похож на Бэзила или тот на него, – тоже худой, высокий, с тёмными волосами. И строгий. Очень. Задал нам аж тридцать книг прочитать – труды философов. И спрашивал по ним, а не по учебнику. Я прочла все тридцать. Потому что нет лучшего способа доказать учителю свою любовь, чем выучить его предмет.

В самое сердце меня поразили две книги – «Моби Дик» и «Имя розы». Последняя – особенно. Она читалась потом и в «Коде да Винчи» и в «Облачном атласе». Мир после неё ощущался глобальной книгой на полке в библиотеке-вселенной. И если на стеллажах затерялся какой-то том – не беда. Ведь… «нередко одни книги говорят о других книгах». А значит по аллюзиям, цитатам, упоминаниям ты всегда доберёшься до той, которую ищешь, – скрытой, затерянной, самой важной. Той, где имя розы.

А значит, как бы усилено не стирали информацию, всегда останется след. И я его найду.

***

Дракон вспыхивает и сменяется синеватыми строчками ссылок. И я пускаюсь в погоню. В отличии от нашего интернета здешний коммлинк больше напоминает форум. Тысячи и тысячи голосов – обрывки высказываний, кусочки текстов, схемы и таблицы. Чёрт ногу сломит, как говорит отец. Даже непонятно, почему они закрывают доступ сюда. Попробуй выуди что-нибудь.

Но чуть позже понимаю – и коммлинк, как и интернет, пожирает время. Проваливаюсь и скорее ощущаю, чем вижу, как КИ приносит и ставит рядом ужин, как заглядывает госпожа Веллингтон. Меня нет. Я странствую по сети.

Засыпаю тут же, на столе, рядом с остывшим и нетронутым ужином. Снится экзамен по философии. Профессор строг, а я ничего не знаю, мямлю, тяну, сгораю от стыда.

– Грешница! Двоедушица! – вопит он. – В Бездну!

Грохочет по столу кулаком, пол подламывается и падаю …

…на пол, из кресла.

Так и просыпаюсь.

Поднимаюсь, почёсываю ушибленный затылок. Окно приоткрыто, и утренний ветерок умывает свежестью. В стекло пурпурной лапкой скребёт утро, а у горизонта потягивается, разминая лучи-руки, солнце.

На экране – мигает конверт. Похоже во всех мирах это значит одно и тоже: вам письмо!

Клацаю. На экране появляется усталый мужчина и унылым голосом зачитывает: «Леди Айринн Дьюилли не позднее десяти часов по полудню сего дня вам надлежит явится в Эскориал для дачи показаний о несанкционированном выбросе силы сильфиды. Ваш инспектор – Бэзил Уэнберри. Пятый этаж, седьмой кабинет направо».

Бэзил! Живой!

Не верила до последнего, хотя и уверяли. Вот и хорошо. Вот и расспрошу его заодно про сильфид.

И… извинюсь… нужно…

Завтракаю овсянкой и кофе под назидания госпожи Веллингтон о том, что молодой женщине негоже засыпать за столом в библиотеке. И вообще – плохо игнорировать ужин и душеполезные беседы перед сном.

Обещаю исправится.

У нас меньше двух часов на сборы, поэтому не возражаю и не пререкаюсь с нею по поводу одежды. Она лучше знает, как следует выглядеть юной леди в такой час. Наставница выбирает вещи серых и чёрных тонов. Тем лучше. Туалет завершает шляпка с вуалью.

– Светлые по рождению, а теперь вы окончательно очищены от грехов, должны скрывать своё лицо.

– Но ведь меня вызвали на допрос – я по-прежнему двоедушица под наблюдением? – прячусь за вуалью, сверлю взглядом и жду.

– Одно не исключает другого, – спокойно отвечает она и добавляет: – Идёмте, экипаж ждёт. Да, и до свадьбы вам придётся терпеть моё присутствие. Так велит закон.

Велит – значит, буду. Выбора всё равно не оставляют. Похоже, здесь забыли это слово.

Если честно, в столицу совсем не хочется. Там мир серости, борделей и тюрьм. Там вершится справедливость и проводятся казни. Там всё тлен и тронуто скорбью…

… красота умерла полтора столетия назад…

… агония затянулась …

Как раз про город. Но ехать надо. Нам уже давно следует поговорить с Бэзилом без недомолвок и тайн.

…В этот раз госпожа Веллингтон остаётся меня ждать внизу – с инспектором я должна говорить с глазу на глаз. Здешний лифт – открытый. Просто платформа и тросы, тросы. Хорошо, что на каждый этаж тикает таймер, потому что еду с закрытыми глазами.

Наконец, платформа замирает, и я радостно перескакиваю на твёрдый и устойчивый пол коридора. Но сердце, расшалившись за подъём, не желает успокаиваться. Снова срывается в бешеный стук, потому что каждый шаг к его кабинету, – преодоление.

В коридор выходят решётки камер. Эти – поприличнее тех, в которых мне довелось побывать. Если такое слово вообще можно применить к камерам.

Иногда – натыкаюсь на взгляды: мужские, женские. Они полны злобы и зависти.

И уже почти перед поворотом, за которым, если верить указателям, – кабинеты инспекторов, меня окликают – тоненько и отчаянно:

– Айринн! Ты ведь Айринн!

По ту сторону решётки – Лэсси. Совсем исхудавшая. И каком-то тряпье.

Ком встаёт в горле. А чистый детский взгляд – лучится надеждой. Предать нельзя.

– Ты ведь вытащишь нас? Ты обещала, помнишь!

Они все здесь – Тинка, Зоя, Кэлл. Смотрят и ждут.

– Пожалуйста, – кроха Зоя просовывает ручонки через решётку и хватает меня за платье, – здесь плохо и страшно. Тут ходят эти!

– Душегубцы, – бросает Кэлл. Она самая старшая, поэтому храбрится. – Патрулируют коридоры.

Передёргивает от воспоминания. Сжимаю кулаки.

Ну и сволочь ты, Бэзил. Мог бы и позаботиться о них!

– Забери нас, Айринн, – умоляет Лэсси. – Тут только крысы и нет котят.

Меня начинает трясти. А ведь несколько минут назад я почти жалела эту бездушную тварь, которую называют инспектор-дракон!

Достаю шпильку, безнадёжно портя причёску, стоившую наставнице времени и нервов, и вставляю в замочную скважину решётки. Открыть не надеюсь, надеюсь на другое: сигнализация. Должна же она быть тут?

И она взревывает. Так, что глохнем. Мигает красным свет. И металлический голос вещает: «Камера десять, попытка проникновения».

Грохот подбитых железом ботинок говорит, что я не ошиблась.

Чёрный отряд. Налетели, как вороньё. Бэзил впереди и, кажется, мечет молнии. Но все мимо.

Справедливость вершишь, дорогой? Будет тебе справедливость!

Подходит поближе, и тогда вскидываю голову, ловлю злой взгляд и, в его духе чеканя слова, говорю:

– Господин инспектор-дракон, немедленно отпустите этих детей! Они ни в чём не виноваты. Они лишь дети!

Трое других за его спиной уже готовы стянуть перчатки со своих огненных лап, но я не боюсь. Не сейчас.

Бэзил понимает, останавливает других.

– Я сам – она под моим наблюдением.

Видимо, и впрямь у них главный.

Салигияры кланяются.

Он дожидается, пока уйдут, хватает меня за плечи – больно, синяки точно будут, – встряхивает, уничтожая остатки причёски, и рычит:

– Что ты творишь? Это же нарушение третьего интердикта: «Не впадай в избыточное сочувствие к тем, кому уже вынесен приговор». Я должен наложить Печать греха.

Вырываюсь, откидываю вуаль, заголяю лоб:

– Накладывай! Ты ведь больше ничего не умеешь! Только женщин на место ставить и детей в тюрьмах гноить!

Мой голос звенит. Замечаю, как в других камерах к решёткам припадают заключённые. Десятки любопытных глаз наблюдают за представлением.

– Кажется, – холодно произносит он, – ты совсем зарвалась, двоедушица! Придётся тебя вразумить!

Он дёргает рукою, и из-за рукава выстреливает плеть, по которой, извиваясь, пляшут синие огоньки. Такие же – отражаются в его холодных глазах.

– Нет, – говорю, а сама срываю с шеи бархатку, и чувствую, как испугано бьётся в моей ладони зерно, – немедленно отпусти этих детей… – грохаю кристалл об пол, наступаю ногой, – или я раздавлю эту штуку к чертям! И не видать вам сильфиды. Ну же, благоверный, выбирай!

В этот момент я понимаю, что значит пылать от гнева. Вся горю. А пусть знает! Не зря ж зовусь Ирой6.

Гудок девятый

…мчим лихо, и колымага клёвая, в ней удобно вроде, но некайфово. Эти чёрные обсели меня, пушками тычут, зеньками зыркают. А белый – впереди, оборачивается, порой, и гыкает. Самодовольный, лыбится всё, мигает мне, будто у него в башке лапочка перемкнула и блымает теперь. И ещё бесит, что невидно. Окна тёмные, и чёрные с пушками – не стекольщики. А когда не знаешь, куда везут и зачем, гаденько так внутри, нытельно и прятаться охота. Желательно в тепло. И чтобы Фил то вкусное питьё принёс.

Тормозим.

В приоткрытую дверь машет ветками лес. Зовёт. Приглашает. Никогда не была. Сумрачный лес – страшное место. Из оттуда только вон баба Кора вернулась, и то не рассказывает как.

Белый скачет вокруг меня и противно так зовёт «моя розочка». Под руку – хвать!

Идём, говорит, кое-кто ждёт. И к дому ведёт – маленькому, он вон за деревьями уныкался, словно сам боится. Трусливый дом.

Чёрные чеканят сзади – чётко, можно считать. Дулами больше не тычат, но всё равно чую.

Дверь нежданно распахивается, когда мы уже рядом. Смотрю, а там лысик. Тот, что всё ширять хотел. Радостный, обниматься готов.

Белый говорит:

– Видишь, тебя ждали.

Но что-то это не веселит.

Захожу в дом, а там комната странная. Стол в ней, стены белые, и ещё пара людей тоже в белом. И пищат штуки такие, с лампочками, приборы, во. Запах тут резкий, неприятный.

Чихаю.

– Будьте здоровы, Мария Юрьевна.

Лысик знает, как побесить.

Белый этот, что мне привёз, – буду его Эдом звать, чтобы с другими белыми не путать, – указывает на стол:

– Устраивайся, малышка, – говорит. – Раньше начнём, раньше тебя отпустим.

– Отпустите в мой мир? К Тотошке? К бабе Коре? К Гилю?

Всё равно не поверю, но уточнить надо.

– Почти, – гадко лыбится белый Эд, – всё будет зависеть от тебя.

Плюхаюсь всё же на стул. Стол тоже доверия не внушает, как и лысик с ширялкой, что замер рядом.

Эд подходит, виснет надо мной, буквой зю согнулся, зырит, как ножом вспарывает, у самого зеньки бегают. Мне по лицу – шорх-шорх!

– У тебя тут, – тычит в грудь, довольно больно, поморщилась и злюсь, – есть то, что нужно мне. Цветочек. Роза Эмпирея. Отдаешь её мне – и свободна.

– Ой ли! – наклоняю голову, качаю ногой. Знаю, раздражает. Но мне щаз неохота церемониться.

Он плюхается напротив, машет лысику и другим белым: мол, отбой. Белые послушно кладут разные штуки и выходят. Лысик остаётся, опёршись задницей об стол, и руки на груди сложил. Зрит пристально и, наверное, в корень. Моей розы.

– Хочешь сначала поговорить, да?

– А ты догадливый, – подбадриваю. Скорее себя, чем его. Когда ты дурака ломаешь, не так страшно.

– Есть немного, а ещё я красивый, умный и скромный.

– Угу! Уже в шаге, чтобы втрескаться по уши. Как раз мой тип. Ну ты это, тип, скажи мне, что со мной будет на самом деле? Не боись, бежать мне некуда. Руби, как есть.

– Как есть – сурово, розочка, – он разводит руками, а потом ставит их крышей у губ. – Мы не знаем, что станет с тобою после извлечения. Может, тебя и самой не станет.

Внутри всё оплывает, что та свеча. Ох-ох-не-дай-бог, прям. Невеселая перспективка. По спине как игольником провели, бррр.

Эд белый чё-т грустнеет, будто жалеет и впрямь.

– Понимаешь, – говорит, – твой мир – один из Призванных. Люди из нашего мира давно научились призывать миры, но всегда подавали это так, будто сами создали.

– Это же нечестно!

– Ещё как нечестно! – соглашается он.

И лысик поддакивает: так и есть, так и есть. Как птица-свирестёлка. Единственная в Залесье.

– В общем, летают все миры в больших пузырях. Летают и тонко так звенят, люди из нашего мира, – у нас их называют писателями, – слышат этот звон. Им кажется, что звенит-то у них в голове – струны лиры. Зов музы. Как только не придумывают. И начинают усиленно призывать мир. Тот приближается, и они прокалывают пузырь, залезают внутрь и начинают игру. Игры – книги. Но на самом деле это лишь чужая реальность, которую записали буквами. Перевели в знаки. Создали код.

Не фига не понятно. Чуйкой угадываю. Пытаюсь по-бырому в башке уложить и выдаю:

– То есть, чтобы меня вернуть, меня тоже надо как-то превратить в буквы?

– Молодец! – говорит и хлопает по плечу. – Только для этого нам надо, чтобы пациент выжил. Потому что извлечение Розы никогда прежде не проводилось.

Мотаю головой.

– Великий Охранитель сказал, что роза нужна ему. Потому что наш пузырь дал трещину и сонник вырос. Так что – пшык, ребята. Она мне и самой нужна. Можете на куски порезать – не отдам!

Руки на груди складываю. Смотрю исподлобья.

Лысик ухмыляется.

– Эдуард Феликсович, вы позволите сопроводить нашу гостью… в комнату раздумий?

– Конечно, мы ж не варвары. Милых девочек на куски не режем.

И масленый весь, хоть вытирайся. Кажется – вся в жиру.

Лысик кивает и приглашает к двери. Уныло плетусь, потому что от него точно хорошего не будет. Он мне одни беды несёт. Выберусь отсюда – и больше с лысыми ни-ни. Дурная примета для меня.

Он открывает комнату и загораживает вход, чтобы я не видела.

– Посиди тут и подумай.

Отходит, и теперь вижу и пячусь.

Там, обвитые проводами, мирно посапывают спящие.

Но лысик вталкивает меня внутрь, захлопывает дверь и включает вой.

Сначала – колочусь и ору. Но бесполезно. Сползаю вниз, притихаю, сил нет, только злость. И будто тяжесть такая, как гири привязали.

А тут они начинают просыпаться …

…миру конец…

И так агония затянулась.

***

…чем ближе мы подъезжаем, тем гуще смог. Зловонный, зеленоватый. Дышать таким – проще сразу лёгкие выхаркать. Город – сквозь такой туман – нечёткий, как на смазанном фото. Но подъезжаем ближе, фокусируюсь и замираю.

Мусорный город. Серый, подёрнутый плесенью. Замурзанные палатки, и утлые домишки и обломков брёвен, сараюшки, гниль, нечистоты. Покорёженная техника, разбитая посуда, вздувшие трупы животных, по которым снуют другие животные. Уродливые дети, орущие и дерущиеся в пыли.

Паноптикум.

Клешни, плавники, хвосты, уши.

На мгновение мне кажется, что передо мной оживает и движется гравюра «Desidia» («Лень») Питера Брейгиля Старшего.

Замотанные в тряпьё, словно только что ограбили мумию, эти создания смотрят на наш кортеж настороженно и недобро.

Подозреваю, из-за Тодора.

Он же смотрит только на дорогу. Ведёт красиво – чётко, уверено. С таким водилой – хоть в ад.

Рано радуюсь. Тормозит резко, взрывая пыль. И все соглядатаи мигом испаряются, словно морские анемоны, которые ненароком тронули. Пырх по норам! И глазами шарят.

Тодор выскакивает, злющий, хватает за шиворот зелёного – откуда только силы взялись! – трясёт того:

– Идиот! Как ты мог допустить? Ты же тут главный!

Тот виновато лепечет, младенец младенцем:

– Ыыы! Надурил, да. Но когда прибежал, уже поздно было – девчонку бы сгубили только.

– Лучше всех нас, да?

Голос шипящий, а всё равно звучит металлически. Аж сам трясусь, чувствую себя на месте ХалкоШрека.

А Тодор прям полыхает. Алый плащ сейчас лениво лижется по ветру, будто пламя костра.

– Сколько мне вас учить, ушлёпки, а?

– Прости… сглупили… Боялись оторвать сонника! – подвывает здоровяк. Тодор отшвыривает его, брезгливо, как бросают противное и грязное, и оборачивается ко мне:

– Со мной пойдёшь, этим, – указывает большим пальцем себе за спину, – нельзя. Они и так падшие. Ниже некуда. А ты неотсюдашний. Может, пронесёт.

И пока я выбираюсь из машины, он скидывает плащ и стаскивает перчатку. Рука у него – механическая. Как у Терминатора, только не человеческая, а демоническая скорей – когтистая, страшная. Нажимает что-то на запястье – и ладонь вся в огне. А за спиной – выстреливают и разворачиваются громадные крылья из тонких медных пластин.

Голливуд нервно курит.

Это реально круто. У меня отвисает челюсть. И, как в детстве, когда забираешься на колени к Деду Морозу, хочется сказать: «А можно потрогать?»

Только ведь припечатает и будет прав.

Спутники наши тоже рты приоткрывали, и выражение на мордах – так и рухнут сейчас в ноги с воплем: не губи, барин!

Да я и сам еле держусь, чтобы не рухнуть.

Но когда он со мной о подвигах начинает говорить, весь шарм мигом испаряется. Я на подвиги не ходок.

Не озвучиваю, но ему и не надо.

Читает меня и ухмыляется, довольный собой:

– Тебе же нужен билет?

– Есть такое дело.

– Ну тогда лапами своими быстрее перебирай, мы и так засиделись.

И взлетает, с таким грохотом и лязгом, что мне вспоминается, как на нашем сарае ветер крышу железную сорвал и долго громыхал ею, заставляя вздрагивать и тянуть одеяло до ушей.

Трусцой бегу за ним, не оглядываюсь. Чую затылком любопытные взгляды.

Не лезут. Ждут. Затаились.

– На кого идём? Что за зверь?

– Был зверем, – бросает он сверху, – сонником. Теперь вырос. Стал низшим грехом: Desidia, Ленью. Всю округу уже поразил. Ещё проволындаемся – обратится в смертный.

И уносится, как на реактивной тяге.

А я хватаюсь за бок, сгибаюсь и дышу через раз. Всю жизнь освобождение от физры, а тут – кросс сдавать. Без подготовки.

И воздуха здешнего, дурного, нахватался, першит и выворачивает теперь.

Вижу, из ближайшего строения, похожего на трухлявый пень-переросток, выглядывает милашка. Вправду милашка, по сравнению с теми, которые до сих пор встречались тут. Да ещё и рыженькая. Одежды нет ничего: лифчик, шорты, рваные чулки в сетку и тяжёлые бутсы. Манит пальчиком, улыбается.

И я решаю: да ну его всё – и Тодора, ангела недоделанного, и мутантов этих, и билет на проклятый поезд. Здесь тоже хорошо может быть.

Всегда верил, что подлинного творца всегда встретит Беатриче и уведёт в рай.

Улыбаюсь в ответ и шагаю к ней.

***

…красота умерла полтора столетия назад, когда боги заснули. Небесная твердь покачнулась, едва не гробанулась и не накрыла всех. Говорят, тогда нас спасли ангелы, они запустили сильфид – тайное оружие, которое херачило дай боже. А на крыше Дома-до-неба зацвела Роза Эмпирея. Луч из неё ударил небо, прошил твердь, и она замерла, зависла на том луче, как жук на иголке. Сияющий поезд отвёз лучших и чистейших Туда. Они создали лаборатории спящих. Пришёл Великий Охранитель, приволок свои интердикты, и мир устаканился. Его больше не качало.

Мой качает теперь.

Спящие пробуждаются.

Что они сделают? Уронят на нас небо и – пиу-пиу всех, из своих супер-пушек. Нужны мы им, покорёженные?

Говорят же, что падшие, да и всё Залесье, только потому появилось и стоит, что спящим снятся кошмары. Мы – порождение их жутких снов. Так рассказывает баба Кора и старейшие.

Вон, ближайший ко мне шевелит рукой. У второго глаза под веками – как бешеные – крутятся. Жуть.

Забиваюсь подальше.

Были бы тут Гиль или даже Тотошка. Или пусть хотя бы Фил. Кто-то. Мне бы помогли.

Ещё не хочу умирать. Не собираюсь как-то. А спящие точно убьют меня. Когда были богами – убивали всех неугодных. А как мне угодной стать, если дрыхнуть им помешала. Сама бы убила: не выношу, если будят.

Может, стоит первой? Вон они все в трубках. Что если дёрнуть? Пусть задохнутся. Всё равно от них только беды.

Встаю по стеночке. Подхожу. Совсем безобидные. Чё-т жалко. И мерзотно внутри, словно в яму с червями лезть. Вытяну трубку – и рухну в эту гадость.

Жмурюсь, цапаю за плечо, трясу:

– Эй! Ну эй!

А у самой зубы цокотят: бужу спящего! Очуметь! Скажи кому у нас: покрутили бы у виска. Долбанулась Юдифь, не иначе, сказали бы. И жалеть болезную стали.

Нужно посмотреть.

Ух!

Он тоже открывает глаза и пырится на меня!

Немею.

Потом вспоминаю, как мы играли с Тотошкой: ставишь руки треугольно над головой – ты в домике, тебя не видно. Ныряю в домик.

А спящий привстаёт. Прокашливается. Сам срывает трубки.

Вот, не сдох бы! Надо было колоть!

Ща достанет свою пушку – пиу-пиу! – и хана мне. Совсем хана! Ноги дрожат. И хочется не только в домик, но и под коврик. Вон тот, что у нар их лежит.

Нырь, под ковриком. Не страшно.

– Маша? – хрипит он и всё ещё пырится. Будто вспорол и теперь выворачивает.

У нас когда-то говорили: что дом – это крепость. Ну это тогда ещё, когда Разрух не было и жили не в холщинах. Мой дом – ни фига не крепость. Поэтому вымётываюсь из дома и шарахаюсь к стенке. Тут стоит какая-то хрень – длинная и плоская. Отоварить пойдёт. Вооружаюсь и в стойку, как Гиль учил.

Спящий поднимает руки вверх, лыбится грустно:

– Машенька, что они с тобой сделали?

И показывает на голову. Понимаю – патлы мои. Это чтобы сразу видели: не Маша! Но он не понимает. Продолжает скалится, как-то нервно, и болезненный весь, с кругами и бледный.

– Я не враг тебе, Машунь. Чтобы они с тобой не сделали, ты останешься моей драгоценной крестницей. То-то Юрка, – кивает на нары рядом, – будет рад. Чем-то они его совсем дурным накачали.

Слушать слушаю, но сама хрень из рук не выпускаю. Стою прочно. И понимаю: перестало трястись. Видимо, кто-то остановил. А значит …

– Выбираться надо, Маша, – говорит он, и с нар вниз, на тот самый коврик.

Слабый, видать. Спал долго, со сна все как дитёнки. Тянет руку ко мне. Почему-то жалею. Отбрасываю хрень и к нему. Здоровый, тяжёлый. Едва поднимаю и к стене приваливаю. Сама запыхалась, дышу, как тот карпокраб без воды.

– Юрку поднимать надо.

Мотаю головой.

– Двоих не утащу.

– Что ты, – говорит ласково, – я сам буду.

Только где ему, хилый вон.

И тут топот. Влетают трое белых. Один с ширялкой.

Спящий только крикнуть успевает:

– Маша! За меня!

Ныряю чуть ли ни кувырком. Он большой, прячет надёжно. Тут ещё и тумба. Урчит, лампочками мигает. Сажусь за неё, прямо на пол, и смотрю, не отрываясь…

Мой спаситель успевает подхватить ту самую хрень, что я кинула. И держит её куда ловчее. Ближайшего белого отаваривает лихо и люто.

Тот грохается мордой, грузно. И под ним ковёр напитывается красным.

Алый ручей бежит ко мне, переливается, хищный. Отпрыгиваю, прикрываю рот, чтобы не заорать.

Потому что вспоминаю вдруг: и Подземелья Шильды, и почему ненавижу людей в белом.

Глава 9. Пробуждение

…несколько мгновений между нами ощутимо искрит. Играем в гляделки. Сдаюсь первой: взгляд Бэзила с оттенками – жжёт злостью, остужает презрением.

Колотит от ярости и эмоциональных качелей. Но только прикрываю глаза, чтобы немного успокоиться, как пылающая голубым плеть, будто змея, взвивается в мою сторону. И замирает… почти возле лица.

Воздух густеет, и мы вязнем в нём, как мушки в янтаре. Дышать тяжело и жарко. К тому же всё онемело. Кажется, живут только глаза, а сама умерла, раздавленная, с приоткрытым ртом.

Между нами возникает – именно так, выходит из воздуха, будто там, за маскирующей шторой, дверь, – человек в белоснежной сутане. Дракон на кокарде его фуражки – серебряный, а не золотой, как у инспекторов и дознавателей.

Седой, а светло-голубые глаза – ледяной водой окатывают, куда девается пыл.

Давление ослабевает, он дёргает на себя плеть Бэзила – не морщась, хватается за огненный «хвост» – и мой кристалл тоже, по мановению пальцев, вырывается из-под ноги, как живой, и прыгает ему в ладонь.

Физически ощущаю, как в камерах осужденные шарахаются прочь. Девочки же наоборот, приникают к решётке, хнычут, лепечут.

А у меня будто язык к нёбу прирос, стою и моргаю.

Плеть сгорает, осыпается пеплом к ногам незнакомца.

Бэзил – на манер рыцарей круглого стола – опускается на одно колено и склоняет голову, говорит в пол:

– Моё почтение, ваша честь.

Тот лишь слегка кивает в ответ.

«Ваша честь» – судья? Спросить не решаюсь, но уверена в догадке.

– Вставайте, старший инспектор, – произносит великодушно.

Бэзил не шевелится, и я понимаю, эти слова – просто формальность.

Незнакомец быстро теряет к нему интерес, зато приобретает ко мне: под его взглядом – как в сканере, и даже ощущаю, как по мне скользит зелёная светящаяся полоска.

Трепещу.

Делаю неловкий реверанс.

– Леди Дьюилли?

Сглатываю, киваю.

– Знал вашего отца. Он известный грешник был. Верно говорят про яблоню и яблочко, – разворачивается, складывает руки сзади в замок, командует строго: – Следуйте за мной. И вы тоже, старший инспектор.

Так и идём: судья впереди, мы с Бэзилом – чуть поодаль и по бокам. Чувствую себя нашкодившей школьницей, которую ведут в кабинет директора. Длинный коридор с горчичными панелями и множеством дверей усугубляет впечатление.

Вообще-то я всегда отличалась примерным поведением, но однажды одноклассники подбили сбежать с уроков. Но больше всех влетело именно мне, потому что не ожидали. А люди сильнее всего злятся на других за обманутые ожидания.

Бэзил время от времени недобро поглядывает на меня и презрительно хмыкает, когда встречаемся глазами.

Накручивает меня, драконит.

У двери кабинета дежурят двое в красных, как у кардиналов, сутанах. Исполнители – низшее звено, занимаются охраной, доставкой. С ними, именно этими, сталкивалась уже на экзекуции. Они узнают и смущаются.

А меня прошивает током. Вздрагиваю, едва не спотыкаюсь. Бэзил подхватывает сзади. Качает головой, недовольный.

Но не злюсь, он ведь тоже, наверное, вспомнил. Выдавливаю улыбку – подбадриваю так.

Он фыркает и отпускает меня.

Исполнители отступают, наклоняют головы, прижимают руки к груди.

– Верховный судья Эйден.

Он проходит мимо, только чуть поводит подбородком, приветствуя. Проскальзываю за ним, Бэзил замыкает процессию.

Кабинет строг, светел, обставлен массивной мебелью. Хозяину под стать.

Судья Эйден садиться во главе длинного стола, нам указывает на стулья. Опускаюсь на самый кончик.

Стол между нами – дорога на эшафот, и ты идёшь, печальный и виноватый, а в конце тебя ждёт кара. А прощения нет. Всё давит на тебя. Наваливается. И уже хочется, чтобы побыстрее свершилась казнь и всё закончилось.

Бэзил расположился напротив.

Мрачный. Прямой. Но ему явно не по себе.

А мне отсюда слишком хорошо заметны мертвенная бледность, капли пота на виске, круги под глазами.

И внутри скребёт тоненько и противно. Должно быть, проснулась вина.

– Итак, – говорит судья, – вы оба нарушили общественное спокойствие. Следует вынести вам приговор и наказать. Судья должен выслушать все версии. И я готов. Весь Эскориал на ушах. Королева-Регент ждёт отчёт. Начнём с вас, миледи.

Глотаю колючий комок. Стискиваю руки перед собой. И судорожно соображаю, с чего бы начать.

Надо рассказать о каждой, вызвать симпатию к ним. Лэсси, Тинка, Зоя, Кэлл. Так и стоят перед глазами.

Лэсси похожа на солнечного зайчика, её легко представить в нарядном платье и белом передничке бегущей по цветущему лугу. А рядом с ней – котёнка, ухоженного, рыжего, с голубым бантом.

Тинка отстранённая. Больше сама по себе. Ершистая. Но ей бы очень пошла улыбка и леденец. На палочке, красный сахарный петушок.

Зоя, малютка Зоя, что так трогательно трёт кулачком глаза. Ей срочно нужна кукла, тряпичная, с болтающимися ножками-верёвочками, пижама с пандами и пушистые тапочки. А ещё её надо на руки и баюкать. Представляю, как будет хохотать.

Кэлл, почти взрослая, раненная в душу, со старыми глазами на юном лице, тонкая до прозрачности. Ей бы сидеть на подоконнике, слушать дождь и музыку, обнимая полупрозрачными пальчиками пузатую кружку с кофе.

Тюрьма сдружила их. Старшие шефствуют над младшими, учатся любить и заботиться. В «Обители лилий» было не до того. Так куда больше ценилась близость к приспешницам тётушки, это могло принести преференции.

Не смотрю по сторонам, утыкаюсь взглядом в столешницу, исследую прожилки на дереве. Умиротворяет и позволяет говорить более-менее спокойно. Хотя, конечно, всё равно срываюсь немного, голос звенит, щёки горят и пересыхает во рту.

Верховный судья Эйден наливает воды в длинный стакан и ставит рядом. Считал, значит, все картинки. Что ж, тем мне проще. Благодарю, пытаюсь улыбнуться, завожу за ухо упрямый локон. Отхлёбываю, становится получше и тогда говорю:

– Им не место здесь. Они ещё дети. Не успели наделать глупостей.

Эйден потирает подбородок, задумчив и, кажется, погрустнел.

– Миледи, скажите, что висит в главной зале Эскориала?

Пытаюсь припомнить. Ах да, тот день, когда меня вели на допрос. Иероним Босх, его картина с постапокалиптическим цветком семи смертных грехов.

И ещё те слова Данте, из которых следует, что мы грешны уже потому, что родились.

Не знаю, говорю ли вслух, или просто громко думаю, но судья отвечает именно на это:

– Вот видите, миледи, греховность присуща человеку при рождении. А вы говорите: они ещё дети! Они невинны! Вы даже представить не можете, какие изощрённые формы принимает грех, чтобы выжить. Но в одном вы всё-таки правы: лишь свет, добро и любовь способны противостоять греху, а их в темнице не взрастить. Мы отпустим девочек. Но вас, моя леди, всё равно придётся наказать за нарушение общественного порядка, третьего интердикта и впадение во грех гнева.

Надо бы испугаться, а я трудом удерживаюсь от того, чтобы не броситься ему на шею и не расцеловать. Но улыбаюсь уж точно во весь рот и не могу перестать.

Однако Эйден тут же забывает обо мне и переключается на Бэзила, который сидел, чуть развалившись, и со скучающим видом слушал мой рассказ.

– Старший инспектор, скажите мне, в чём суть салигияра и каков его долг?

Вот и послушаю, может, и на мои невысказанные вопросы ответит.

– Суть салигияра – любовь, – чеканит Бэзил. Собранный, задумчивый, как на экзамене. – Долг его – хранить мир от грехов и пороков.

– Разве вынимая огненную плеть, вы руководствовались любовь?

– Нет, ваша честь. Не сдержался и позволил ярости взять верх.

–…и едва не покалечил свою подопечную и невесту, – заканчивает судья. – Да и Эскориал бы пострадал. Пожалуй, стоит наложить на вашу плеть ограничения. Как раньше на дракона.

Бэзил лишь склоняет голову в почтительном полупоклоне.

– Что значит «ограничение на дракона»? – пугаюсь я, потому что перед глазами – битва с грехом уныния. Не будь у Бэзила и остальных силы дракона – кисли бы уже все в крепком настое зелёной тоски.

– Сейчас господину старшему инспектору оставлено только сорок процентов его возможностей. Крылья материализовать может, в дракона превращаться – пока, увы, не способен.

Нет! Это слишком жестоко и глупо. Всё равно, что в разгар боя отключить электронику на приборах. Но ведь это я виновата… Из-за меня…

– Не нужно больше ограничений, ваша честь, – бормочу, и сейчас, наверное, красная, как помидор, от стыда; взаправду сгораю, – пожалуйста.

– Вы полагаете, столько натворившая двоедушица, дочь отщепенца и отступника может о чём-то просить Верховный суд?

– Я прошу не судью, – снова утыкаюсь в столешницу: разводы по древесине – как рябь на воде, и от этого слегка кружится голова, – а человека. Салигияра. Хоть вы и судья, но ваша суть ведь тоже любовь?

И только тут вскидываю голову. Взгляды пересекаются. Дуэль выходит недолгой. К моему удивлению, он сдаётся первым.

– Недаром Великий Охранитель, да святится мудрость его, избрал вас. Вы умеете защищать. Хорошая сильфида из вас выйдет. Да, кстати, – он подходит и кладёт на стол мой кулон, где обиженно поблёскивает зерно, – верните его на место. Это не украшение, это судьба.

У меня слишком дрожат пальцы и путаются волосы, не могу справиться с застёжкой. Бэзил помогает и попутно – пожимает мне руку, тепло и с благодарностью.

– Вернитесь на своё место, старший инспектор, я намерен огласить приговор, – говорит судья, но скорее строго, как учитель, делающий замечание.

Но Бэлил садится рядом со мной.

Судья достаёт достаёт молоточек, ставит перед собой весы. И прям видится, как слепая Фемида встаёт за его спиной…

Ударяет молотком по подставке, и в кабинет из двери в стене, которую я прежде и не заметила, является робот. Он совсем не похож на моего КИ. Шарообразный, на длинных членистых ножках и с такими же передними лапками, он напоминает медного жука-переростка. На круглом теле – головка с окулярами. От «переносицы» и вокруг всей головы – трубки. Будто очки. На стене похожий на акваланг блок питания.

Скрипит так, что уши закладывает.

Бэзил склоняется ко мне и шепчет на ухо:

– Робот-вестник, старая модель.

Дыхание Бэзила взвивает волосы, щекочет шею. Мне жарко, неловко и стыдно, потому что в голову лезут вовсе неподходящие к ситуации мысли. Ерзаю на стуле, очень хочу избавиться от корсета.

Бэзил, гад, ещё и улыбается – самодовольно и обольстительно.

Робот, наконец, добирается до судьи и протягивает тому свиток. Нервно кусаю губы, не люблю это ожидание, когда открывают письмо или разворачивают важный документ. Слишком волнительно. Но вот судья достаёт бумагу и прокашливается.

– Мудрые судьи Экориала, чья воля есть воля Великого Охранителя… – тут мозг отключается и перестаёт воспринимать, ждёшь главное, а на тебя льют концентрированный пафос. То ещё испытание…

– …приговариваются к… – а вот это уже интересно, и, вцепившись в руку Бэзила, вытягиваюсь в струнку и готовлюсь принять участь:

–…исправительным работам в виде надзора за ранее осужденными, а нынче помилованными…

Дальше уже не нужно. Вскакиваю, прижимаю руки к груди, потому что сердце колотится где в районе ключицы. И кажется, будто выросли крылья. Душа полна радости, кристальной, как вода в лесном ручье, тихой, как поступь ночи, и сияющей, как утренняя роса.

Девочки спасены. Я буду рядом.

– Благодарю судей Эскориала, Пресветлую S.A.L.I.G.I.A. и Регент-Королеву!

Выпаливаю на эмоциях и осекаюсь. Потому что судья смотрит строго и удивлённо. Что там судья – даже робот возмущённо помигивает лампочками.

Но потом Эйден улыбается и становится совсем похожим на папу.

– Вы самая странная из всех приговорённых мной, – произносит он. А потом переключается на Бэзила, который, хоть и не так бурно, как я, но тоже рад: – Старший инспектор, распорядитесь подготовить транспорт и помилованных. Вы отправитесь в шелтер7 отца Элефантия. А вы, миледи, задержитесь.

Бэзил кланяется и уходит.

Остаюсь один на один с судьёй и роботом-вестником, что пучеглазым медным шаром замирает у стены.

– Вам ведь интересно, миледи, почему суд Эскорила вынес такой приговор?

И не только это, но всему своё время. Поэтому просто киваю.

– Так вот, когда я был ваших лет, сопливым дознавателем, мой наставник, тогда едва получивший белые одежды судьи, сказал мне: «Эйден, запомни, война бесконечна и беспощадна, а мир быстротечен и чересчур мягок. Война идёт напролом, мир выбирает пути тернистые, поэтому добираться к нему так долго, а до войны всегда – один шаг». Так вот, с тех пор я всегда стараюсь следовать этому завету.

Остановиться в шаге от войны – вот что хотел сказать мне судья. Но ещё раньше он и другие сказали мне, что я оружие. Таков парадокс человеческого мировидения: у нас средства убийства гарантируют жизнь.

Делаю реверанс и покидаю кабинет.

Меня провожают уже другим путём, видимо, чтобы уберечь от повторной встречи с заключёнными. И я признательна за такую заботу. Негатива больше не хочется.

Снаружи уже вечер. Он укутывает город уютным синим пледом, украшает ожерельем фонарей. И столица – серая, негостеприимная, – теперь привлекательна и нарядна. Нынешнее путешествие по ней обещает приятные впечатления и сюрпризы.

Но главный сюрприз – девочки. Обнимают, лепечут.

У новенького, красно-белого самоходного омнибуса – моя наставница и Бэзил.

Накатывает удивительное чувство защищённости и тепла, какое бывает, когда вся семья в сборе.

– Ой, гляньте, звёздочка! – Зоя задирает личико вверх. – И ещё! И ещё! Ой, как красиво!

Вечер сегодня щедр. И, вспыхивая, мерцая, переливаясь, на землю дождём сыплются звёзды. Зеленоватые, оранжевые, розовые. Словно там, за кобальтовым пологом небосклона Великий Охранитель запускает фейерверки.

Стою, обняв девочек за плечи, и любуюсь.

Бэзил и госпожа Веллингтон тоже смотрят на небо, сосредоточенные и печальные. И будто завороженные – не шелохнутся.

– Не успели, – обречённо произносит кто-то за моей спиной, и, обернувшись, вижу судью Эйдена. Его тоже привлёк звездопад. – Спящие пробуждаются. Наш мир обречён.

И я слышу их пение: ликующий торжественный гимн падающих звёзд.

Гудок десятый

…лампочка блымала.

Ставили нам самые хреновые. Свету от неё – только в центре комнаты, где мы и толпились. Сядем, бывало, спинами друг к другу, колени обмацаем и ждём, когда хавчик просунут. Ага, в щель под дверью. Мы-то в неё не протиснимся ни в жисть, а миска с кормом пролезала. Давали всегда вонючее. Впрочем, всё воняло, и мы сами тоже, чумазые. Опорожнялись в одном углу, дрыхли – в углу напротив, ближе к стене, на это мозгов кое-как хватало. А ещё стену можно полизать, когда совсем невмоготу с голодухи.

Не говорим. Не умеем, да и нафиг? Мычим, тычим, показываем. Хватает и того.

Жрачки всегда мало. Только, чтобы не сдохли. Но сдыхали. Постоянно, кто-то да окочурится. Мы дохлых ненавидели. Из-за противно било по глазам красным, орало, а ещё шмонщики прибегали. Они серые, топали, ножищами своими, а морде – одни зеньки. Туда-сюда зыркают, злые. И палкой острой в нас тыкали: ойкнет – живой. Дохлых утаскивали с собой.

Хламиды на нас изгвазданные. Сами – чумазые, в болячках. На башке – палкля сплошная и колтуны. И ещё вши. Жрали нас живьём. Как и клопы и другая мерзость. Но мы тоже жрали их. И червей ещё. Ну а чё, жрать хотелось до дури.

Однажды нас осталось совсем чутка. Потом узнала – пять. Жались так же под блымающей лапой. И вот тогда пришли белые. Они лыбились. Тянули нам руки. Мы пошли с ними. Еле тащились, слабые, по стене. Белые не торопили. Жалели. Нас тогда впервые вымыли. Обрили наголо. Дали чистое и покормили от пуза. Таким вкусным, что мы плакали. Никогда раньше не ныли, а тут разнюнились и в рёв. Нас развели по нарам. Тёплым, мягким.

Потом белые сказали, что у нас всех в тогда был день рождения – вот так родились. Хотя годы – разные. Мне оказалось семь.

Нас стали учить.

Не, не так, как баба Кора потом. Просто говорить. Слова шли плохо, в основном короткие и простые. Одно белые говорили особенно часто: роза. И что она должна вырасти во мне. Мне показали картинки, они двигались. На них росла роза. Я очень напугалась. Не хотела розу, лезла под нары, когда приходили за мной.

Вытаскивали за ногу, ставили и ругали. Никогда – громко и зло. Всегда тихо, как-то будто жалостливо. Что с их ругани такой нюнилась.

В учёбе шла плохо. И вообще плохой была, как говорили. Они носили картинки, мелки, иногда – вкусняшки. Я забирала всё, прятала и ждала, когда уйдут.

Мне говорили, что перестанут давать есть вообще.

Я говорила:

– Пофиг!

И лягу, бывало, на нары, в потолок зырю. Три дня могла пролежать голодная, но не шла.

Они не били, не злились.

Пытались.

Получилось не оч, если честно.

Тогда решили, что мы должны учить друг друга.

До этого, после того коллективного ужина, мы сидели по комнатам, каждый сам.

А теперь свели всех в одну.

У нас уже выросли волосы. И нас – как-то звали. Меня – Юдифь. А волосы мои получились яркими. Сказали: как заря. И ещё, сказали, что у меня лучшая роза.

Остальные были Пак, Ульта, Вер, Эда. Мне особенно понравился Пак, он – самый умный из нас, постарше и учился быстро. Но роза его, говорили, очень слаба. Пак нравился и Эде. И поэтому я решила её убить, потом. Выбрать время и убить, чтоб забрать Пака. Она было противной: волосёнки жиденькие, жёлтые, глаза почти без ресниц. Белёсые. Роза в ней едва теплилась, хуже, чем у Пака. Как-то она заболела, такой задохлик, неудивительно. Остальные ушли учиться, а меня оставили сидеть. Принесли тарелку с пирожными – порадовать больную. Взяла одно тогда и затолкала ей в рот. Что она могла сделать такими тоненькими ручонками? Я держала крепко. Она пучила глаза свои, рыбьи, руками по моим скребла. Но всё-таки сдохла.

Никто не жалел о ней.

Вот тогда-то Пак и сказал: надо уходить.

И мы придумали план…

***

…у неё падает челюсть.

Стремительно и всё ниже. С лязгом касается земли. Не девичий прелестный рот, а пасть, зев, воронка. Меня затягивает туда, как соринку в пылесос, кувыркая и шибая об стены. Хорошо, что мягкие. И приземляюсь мягко, хоть на пузо и мордой. Лежу, уткнувшись носом в пушистое, как кошачий мех. Вот тебе, Серёга, и рыжая бестия! В натуре, притом. Анаконда, мля: сожрала целиком, не подавилась.

Ну а что, в брюхе у неё очень даже неплохо. Если жаркий секс с рыжей красоткой обломился, так хоть посплю с комфортом, а то забыл, что такое.

Переворачиваюсь, руки закидываю. Тьма надо мной сыто урчит, но нестрашно совсем.

Только прикрываю глаза в блаженном умиротворении, а тут раз – и небо перед глазами. Вернее, серо-зелёная муть. В мути той – ангел. Сияет нестерпимо. Смотреть нельзя, закрываюсь рукой.

Не даёт, лупит огненной плетью, цепляет за шею, грохочет сверху:

– Я тебе что сказал, ушлёпок, рядом!

Злой ангел. Шею жжёт, глаза лезут на лоб, дышать тяжко. А он волочит меня, не особо заботясь, чтоб мне бока не отбить. Швыряет резко и ловко прямо в какой-то шатёр. Лечу кубарем, уже в какой раз за сегодня. Прихожу в себя…

…и тут:

– Выманивай его, олух! – орёт ангел. – Тут не развернуться! Всё расхерачим, если здесь.

Ну, в общем, поворачиваюсь. Не везёт мне последнее время с поворачиванием, обязательно какую-нибудь хрень увижу. Так и теперь. Это существо одновременно похоже на младенца в подгузнике и на юлу. Из-за тоненьких, как у слонов Дали, ножек. Оно заплыло жиром. Тройной подбородок под кукольно-детским лицом, нежные румяные щёки обвисают брылями. А уж живот – просто бездонный. Ухнешь туда, и что жил, то зря. Как только тонюсенькие ноги держат. Глаза закрыты, ресницы длиннющие. От его пупка тянется длинный щуп и упирается в грудь девушки: куколка, волосы розовые по замызганному покрывалу рассыпались. Одета, правда, как бомжиха: чулки в клетку, драные, топ, шорты и берцы. На столь худеньких ножках.

Спит она мёртвенно, как одурманенная. И кожа у неё уже пергаментная, видать, этот толстый из неё силы качает. Тварёныш.

Ангел орёт из своей выси:

– Чего вошкаешься, долба*б?! Переруби эту хрень, которой он девку пьёт. Дорастили, уроды, до смертного!

Кстати, ангел за шатром. Ткань на шатре – плотная. Откуда видит?

Оглядываюсь, замечаю ружьё. Стрелять не умею, да и не надо, вроде. Использую, как дубину. Прикладом прям по щупу. Тот отрывается, бьётся по полу, будто шланг, в который резко ударил напор воды. И тогда пупс-юла просыпается.

– Ой, мама…

Тварь видит, взрыкивает и делает шаг.

Земля дрожит.

Надо драпать, и чем быстрее, тем лучше. Уж бегать-то я умею.

Выскакиваю наружу и пускаюсь во всю мочь.

Откуда у увальня на тонких ножках – такая прыть? Несётся следом, взбивая, как пену, придорожную бурую пыль.

Выскакиваю, наконец, за селение. Едва дышу, сердце колотится сразу везде – в горле, в боку, в пятках. А туша надвигается, вот-вот раздавит.

Но тут огненная плеть – от одного её вида начинает саднить горло – рассекает поверхность между нами. Успеваю юркнуть за валун и высовываюсь: интересно же.

Ангел настиг пупса, и тот притормаживает, сильно накренившись вперёд, – плеть прорезала канаву, едва не угодил в неё.

– Gula8, хренов обжора, тебе здесь не место! – ангел дерзок и смел, потому что парит. Но пупс начинает расти, и вот он уже с гору. Скоро будет тереть муть здешнего неба башкой.

Хохочет.

– Ты ненастоящий ангел. Я раздавлю тебя.

Замахивается, хватает, словно моль в кулак. Тут же взблеск, рёв и рядом со мной ляпаются, обдавая брызгами, обрубленные толстые пальцы пупса.

Кровь из обрубка – Ниагарой! Едва уворачиваюсь. Но вижу, как, закрывая свет, отрастают новые пальцы. Ещё толще и гаже прежних. По два на месте одного.

Головы гидры.

И тогда я понял, та рыжая, сожравшая меня, вечная спутница чревоугодия – Лень. Она – рак, тяпнувший Геракла за ногу. Тогда мне отведена почётная роль Иолая. Осталось только раздобыть огонь9

***

…Эда являлась несколько раз. Зеньки белые навыкате, патлы дыборем, сама синяя, жуть! И так долго тянула: уууу… Видать, хотела тыкнуть: убийца! Но выходило только – ууу! – утробное, протяжно. Я подрывалась каждый раз с таких снов, дёрганой чуть не стала. Ну его нафиг ещё кого привалить! Потом вот так будет к тебе таскаться и укать. Бррр…

Пак и говорил: не спешить! ждать! Так надо для плана.

Мы изучали белых, они изучали нас.

Я у них сразу попала в трудные. Они придут со своими досками, где что-то пишут всё, тут же под нары ныкаюсь и сижу там, зыркаю на них. Они давай выманивать. То ласково, то прям бесились. Смотря кто приходил. Была одна баба, вся такая словно вытянутая, злилась страшно, что не слушаюсь, и била меня – палкой такой, с засечками. Ей мерят ещё. Звонко так, с оттяжкой, по чём достанет била. Её я собиралась убить тоже, хоть и боялась, что в ночи будет приходить и лупасить. Ну, короче, убила бы, если б Пак не нашёл Огород.

Они стали нас выпускать. Мы могли спокойно ходить по коридором: стены наполовину в зелени, потом – белые, и одинаковые двери, коричневые. Цвета я запомнила легко и быстро, а остальное не шло, сколько они мне буквы не показывали.

Мы заходили в некоторые комнаты, а там были штуки, приборы, они гудели, мигали, парили. На них было много круглых ништячков со стрелками и делениями. Эти стрелки метались. Было жутко интересно. Приборы соединяли трубы и провода. Местные, что тут бегали туда-сюда как тараканы, звали это всё «утробой» и «кишками». Гек, один из работников, – рыжий, в синем комбинезоне, добрый и возился с нами, – как-то сказал, что «утроба» питает Огород. И с тех пор Пак как помешался. Всё хотел тот Огород увидеть. Поджучивал нас, чтобы мы помогали всяко, и тогда Гек нам расскажет. И мы стали помогать. Много нам не разрешали. Ну а Пак – недаром умный! – выманил-таки, где тот Огород. И мы полезли.

Вёл он нас коридорами, а потом – мы забрались в какой-то колодец, для проветривания, и ползли там на четвереньках, а потом по лестницам, вверх-вниз, мы с Ультой чуть не гробанулись пару раз, Вер и Пак рыкали на нас: слабачки! девчонки!

Но до Огорода мы долезли, увидели и офигели по полной.

Огород был бесконечен. Не углядишь потолка и пола. И там кругом висели прозрачные пузыри, в них – блестящая жидкость, в которой плаваем мы. Бесконечные версии нас пяти. Много тысяч Эды. Её не убьёшь!

Пак сказал тогда:

– Только теперь понял: там, в яме, тоже были только мы. Версии. Только нам было не до того, чтобы узнавать. Да и грязные все.

– Точно, – поддержал его Вер. Ульта жалась к нему, и глаза у неё – как плошки, перепуганные.

Только я бесилась молча: больше ни у одной меня не было ярких волос. Остальные – бледня бледнёй, не хочу такой быть!

– Это неправильно, – Пак повёл рукой. – Нужно уничтожит это к чертям!

Согласились все. И больше в комнаты не вернулись.

Пак повёл нас, и мы вышли в подземелья. Нас не искали. У них были другие. А мы учились выживать и видеть в темноте. Добывать свет и пищу. Мы росли, менялись, совокуплялись. Делали одежду из шкур зерножорок.

Однажды мы нашли землетварь. Сравнительно мелкую и больную. Она сдыхала без воды. Дали воды – вычухалась. Но уходить не стала. И Пак начал натаскивать её.

Она, поди, чувствовала в нём розу. Потому и льнула. И хоть моя роза была сильнее, самой сильной, ко мне землетварь не шла. Дичила и ненавидела.

Мы не считали ни дни, ни месяцы, ни годы. Просто жили, но землетварь за это время ого-го как вымахала! А ещё – научилась звать своих. Наверное, с Паком переобщалась и стала пипец какой умной, ага. Главной.

В общем, Пак собрал стаю землетварей. Мы залезли на них и ринулись напрямик. Они седьмой чуйкой знали, куда идти, и неслись, загребая. Они сравняли и Огород, перемолов Зародыши, и сами коридоры белых. Белые пытались палить из каких-то пукалок, но землетварям то, что мёртвому – припарка. Только синих, рабочих, было жалко. И ещё приборы с круглыми ништяками. Они взрывались, обдавали землетварей жаром и паром. Те орали, но шли дальше, вперёд. И вынесли нас к солнцу.

Впервые увидели солнце, пусть совсем бледное, но настоящее. Смотрели на него, и зеньки слезились. А может, ревели и нюнились, что солнце – вот оно! настоящее!

А за нами – всё рушилось, обваливалось, но мы ржали, обнимались. Рядом было какое-то здание. Большое, с колонами. А возле него – рельсы. Рельсы шли по равнине далеко-далеко, до самого края неба. А рядом с рельсами стояла жестяная шильда. Там, Пак разглядел, кто-то написал: скорый поезд «Харон» отправляется в полдень …

У нас вышло два варианта: ждать этот самый поезд или идти по рельсам до неба.

Мы не знали, что значит полдень и когда он наступит.

И не знали, на что похож поезд.

У нас были только ноги – землетварей мы отпустили, и они сгинули в руинах – и мы сами. Поэтому мы выбрали идти.

Не знаю, как остальные, а я хотела потрогать его. Оно как раз пряталось за линию, где небо касалось земли. Такое большое, красное и совсем близкое.

Наше первое солнце…

Глава 10. Дожить до рассвета

Когда проснутся спящие – этот мир сгинет. Так пугала Агнесс. Я боялась их пробуждения до чёртиков. Бывало, приснится ночью, как они встают и ступают по земле – огромные, страшные, шаг – чавк! – и кого-то нет. Просыпалась в холодном поту, лежала, скомкав простыню и не осмеливалась пошевелиться. По стенам метались тени, и думалось: они – заглядывают, ищут.

Прям ощущалось, как взгляд скользит по тебе, ощупывает. Холодный, гадкий. И ёжились ещё сильнее, вжимаясь в постель, комкая простыню, боясь дышать.

И не только я, остальные тоже. Это был общий, настоянный, изначальный страх. Ужас перед неизвестным.

Все с нетерпением ждали рассвета, и когда первые, ещё робкие лучи, похожие на травинки, что пробивают почву, выбирались из-за горизонта, мы позволяли себе расслабиться и вздохнуть. Казалось, спящие сильны только ночью и утром уже не страшно.

И вот теперь я видела их пробуждение, и оно великолепно. Они нисходят на землю звёздами и поют.

Игнорирую слепую восторженность Айринн. В песне звёзд мне слышится смерть, а я пока не планирую умирать. И терять тех, кого только что обрела, тоже.

– Инспектор, скорее увозите их отсюда. Вам нужно добраться до Летней губернии как можно скорее, – говорит судья Эйден и указывает вверх. – У вас будет неделя, чтобы активировать сильфиду.

Он строг и величественен, как статуя древнего бога.

Хочется кричать: что всё это значит? Но как всегда, объяснять некогда. Как всегда потом.

Бэзил торопит нас, и как только последняя из моих подопечных вскакивает на подножку омнибуса, взмывает в небо. Но не драконом, а лишь расправив огромные чёрные крылья. Ангел смерти.

Омнибус – самоходный. Впереди, на сидении с рычагами, шофёр, сзади, у котла с трубой, кочегар. Что один, что другой – рыжи, усаты и дородны.

Если высунуться из окна, что тут же и проделывают девочки, и перегнуться, то почти касаешься гигантских задних колёс. Честно сказать, транспорт не особо внушает доверие, но выбирать как-то не приходится.

А вот девочки рады, рассаживаются на сдвоенные, обитые красной кожей и с медными заклёпками, кресла, возбуждённо переговариваются. Каждая хочет к окну, смотреть на звездопад. Весёлые и бесстрашные.

И вот омнибус, махнув столице дымным шлейфом, отправляется в путь.

Всё время ёрзаю, кручусь, оглядываю салон, кусаю губы, – словом, не сидится, потому что на языке пляшут вопросы.

– Почему звёзды? – спрашиваю наконец.

Госпожа Веллингтон вздыхает.

– Спящие – боги, они должны заявить о себе ярко.

Отец по такому поводу говорит: «Понты стоят дорого». В данном случае – цена за чьё-то эффектное появление – целый мир.

Вздыхаю, любуюсь тем, как Зоя засыпает, положив голову на плечо Лэсси. Мысленно даю малышке в руки тряпичную куклу. Нужно будет раздобыть для неё такую. Интересно, тут есть магазины, где можно найти игрушки?

И тут слова «найти» и «отец» выстраиваются в цепочку. И я вспоминаю о своей миссии:

– А как же мне искать тетрадь Другой истории, если мы уезжаем от дома отца?

Но госпожа Веллингтон явно знает, почему не стоит переживать.

– Не волнуйтесь, – спокойно говорит она, – если его светлость и спрятал такую важную вещь, то уж точно не дома, где салигияры обыскали все углы. К тому же, отец Элефантий был его духовником. Так что шелтер вам стоит исследовать досконально.

– Но Бэзил говорил, она там. Закрыта заклинанием.

– Ангелы тоже ошибаются.

Усмехаюсь, смотрю в окно.

Задние колёса амортизируют на ухабах и рытвинах, салон покачивается, звёзды поют, и мне клонит в сон. Госпожа Веллингтон подаёт подушку, и, уютно устроившись на заднем сидении, засыпаю. Сон смывает волной, уносит в своё бездонье.

Падаю, гулко больно ударяюсь коленями о плитку пола. Слышу сверху:

– Неуклюжая!

Насмешливо, но не зло.

Поднимаю глаза, а надо мной склоняется… Бэзил и не Бэзил одновременно, словно его резкие черты кто-то отшлифовал, смягчил. К тому же – гораздо моложе и улыбается. А ещё выше – над ним и мною – стрельчатый свод здания.

Юноша протягивает мне руку и помогает встать:

– Не нужно торопиться в следующий раз, хорошо? – наставительно произносит он.

Киваю, отряхиваю фартук. Осматриваюсь. Деревянные скамьи, треснувший циферблат над входом, билетные кассы. Вокзал! Но пыль, паутинные занавеси, облезлая штукатурка и запах гнили – признаки того, что поезда отсюда не уходят уже давно.

– Видишь, нашла, а говорила: не смогу, не смогу. Всё можешь, если хочешь.

Только хмыкаю:

– Порой, обстоятельства сильнее нас.

– Пыф, – говорит он и засовывает руки в карманы, – эта отговорка лодырей и трусов.

– Тебе легко рассуждать, потому что не приходилось обводить вокруг пальца Агнесс и тётушку, чтобы вырваться.

– Ну я тоже удираю – от наставника, от брата, когда он дома появляется. Брат у меня – инспектор-дракон! Так что тоже рискую ради тебя!

– Ладно, Стивен, ты молодец! А я и правда бываю нытичкой! – умилостивленная, добрею. – Веди, показывай.

И Стивен манит меня за собой.

Мы проходим зал, с трудом открываем тяжёлую дверь и выходим наружу, на платформу.

– Тут только один путь, – говорю я.

– Да, – соглашается Стивен, – потому что тут проходил только один-единственный поезд.

– Но зачем для одного поезда строить целый вокзал?

– Для ожидающих. А их ого-го сколько было.

– А билетные кассы?

– Некоторые сдавали свои билеты, и их потом перераспределяли…

– И что, водились идиоты, которые отказывались от билета на поезд счастья?

– Ага, – он задирает голову, смотрит вверх. Небо у нас в Болотной Пустоши всегда одинаково серое.

– Но почему?

– Поезд уходил прямо в горизонт, а там – вставало и садилось солнце. Вот едешь ты на поезде в такую картину и жуть пробирает: сейчас рухнешь в этот пожар и сгоришь! Барыги этим пользовались. И под таким предлогом скупали билеты на «Харон».

– А ведь и правда, – испугано говорю я.

Рельсы тянутся до самого горизонта, а когда закат или рассвет – пламя разливается по всей линии, где небо касается земли.

Он смеётся – светло и добро:

– Ну и дурёха же ты, Айринн! Это просто оптическая иллюзия.

Я дуюсь, тогда он сгребает меня в охапку и прижимает к себе. Утыкаюсь в его жилет, пахнущий приятно, пряно и терпко, сжимаю красивую ткань и бормочу:

– Забери меня! Увези!

Он наклоняется, целует в макушку и уходит…

Тает…

Тяну руку.

За ним, к нему.

И падаю вновь.

Чтобы проснуться.

Сижу на полу, в пене нижних юбок, растерянная и растрёпанная, и девочки смеются, глядя на меня. И даже госпожа Веллингтон, всегда такая чопорная, фыркает в надушенный платок.

Только мне невесело, в душе воет северный ветер потери.

«Если я буду падать, ты подхватишь?»

«Конечно», – говорил он. Жмурился как сытый кот и не вынимал рук из карманов.

Но я упрямо верила словам. Ведь он говорил, что «Харон» однажды приедет за нами, и мы умчимся до самого солнца и не сгорим…

Её тоска или моя? Чьи это воспоминания? Вряд ли Айринн знала Бэзила. Значит… А значит всё плохо – наши личности сливаются И что будет, если смешаются совсем? Чья жизнь останется в приоритете?

Пока забираюсь обратно на место, отшучиваясь, что вот так нелепо заснула, мысли проносятся в голове со скоростью экспресса. Меня потряхивает, обхватываю себя за плечи и бормочу: всё хорошо. Главное, уверить в этом себя. Мне нужна уверенность.

Больше не засыпаю. Страшусь снов.

Подпираю подборок и смотрю в окно. Звёзды падают реже. За окнами мелькают поля и деревни. Ночь нисходит ласковой кошкой, сворачивается клубком посреди Страны Пяти Лепестков, обвивает хвостом сновидений её губернии. Лучшая смерть – во сне, когда хорошо и не больно. Добрые боги этого мира дарят ему нежную смерть.

Тормозим резко, девочки ойкают и вылетают из кресел. Эти малышки уже привыкли получать тычки от судьбы, поэтому даже не плачут. Лишь Зоя трёт глазёнки кулачком, но тут же, встретившись со мной взглядом, успокаивается и улыбается мне.

Дверь распахивается, и вместе с тьмой и прохладой, в салон врывается резкий низкий голос инспектора-дракона:

– По одной на выход!

Девочки слушаются беспрекословно. А я только собираюсь возмутиться, как замыкающая нашу колонну госпожа Веллингтон толкает меня вперёд. Прямо в зев темноты. Однажды ужк падала в бездну, ощущения были не из приятных.

Сейчас не лучше: меня ловят, обхватывают за талию и ставят рядом, как будто я – безвольная безгласная кукла.

К тому же визави без зазрения совести считывает меня, морщится и говорит холодно, свысока, как… дуре:

– Молчите, Айринн. Это в ваших интересах.

И тут же переключается на девочек:

– Юные леди, сейчас вы в сопровождении вот этих джентльменов, – кивает на шофёра и кочегара, – отправитесь в ночлежный дом. Места здесь неспокойные и особенно опасные для детей и женщин. Поэтому вы, юные леди, держитесь поближе к вашим сопровождающим, а вы, госпожа Веллингтон не отставайте от нас.

Обо мне – ни слова! Только по-хозяйски обнимает за талию и с презрительной ухмылочкой игнорирует мои испепеляющие взгляды, как и попытки сбросить его руку. Лишь сильнее сжимает.

– Не дёргайтесь, – цыкает, наконец. – Не хочу вас наказывать. А придётся, если не подчинитесь.

Мне тоже не хочется по новой испытать очищающий огонь салигияра, поэтому смиряюсь и дальше уже ненавижу молча.

Улицы, по которым мы идём, темны, мрачны и всюду чудятся тени неведомых чудовищ, их дыхание. Взгляды, которые буквально продирают по коже. Обстановка та ещё! Вскоре я уже сама чуть ли не висну на Бэзиле, к вящему удовольствию последнего.

Ночлежный дом насупленным бирюком притулился в конце улицы. И сейчас недобро глядел на нас тусклыми оконцами из-под нависшей крыши. Бэзил пропускает меня и Веллингтон вперёд, входит за нами и прикрывает дверь.

Там уже и наши рыжие водители омнибуса: набычились, девочек прикрывают.

А за столами, что заполняют довольно-таки обширный зал, пялятся на нас и щерятся местные отморозки всех мастей. Буквально раздевают глазами. Юркаю за Бэзила. В ушах бахает сердце, перекрывая остальные звуки.

Но голос его, чёткий, окрепший, будто усиленный, пробивается через этот шум:

– Крон и Трон уводите женщин в комнаты.

– Да, господин инспектор.

И они торопят нас, направляют к лестнице.

А с меня мигом слетают ненависть и спесь, потому что он там остаётся один против оголодавшей разъярённой толпы.

Обернувшись, замечаю, как меж тонких пальцев проскальзывает огненная змея плётки, слышу:

– Luxuria10, грех седьмой, вызываю тебя!

…понимаю, что он выиграет, ведь он прав, но обещаю себе молиться за него.

Нет, к чёрту молитвы! Поцелую! Точно! Решено!

И впервые за всё время в этом мире мне становится хорошо. Потому что любовь и забота о другом всегда приносят свет.

Место боя покидаю спокойно. Буду ждать его наверху, успокаивать девочек, пока он внизу сражается за нас.

Комната больше похожа на дортуар. Наши рыжие стражи остаются у дверей, а девочки, впорхнув, рассаживаются на ближайшие кровати. Мне не сидится, мечусь, как тигр в клетке, сердце не на месте.

А госпожа Веллингтон, приобняв за плечи Лэсси, и устроив у себя на коленях Зою и Тинку, насупленная Кэлл напротив них залезает с ногами, упирается подбородком в колени.

Наставница тихо и немного напевно начинает:

– Пришла Похоть и легла на пороге Лета. Никто в Лето попасть не может, иначе как через Похоть… Чуть тронет – и помутился рассудок, и жажда проснулась – не утолить…

– Сказочки тут рассказываете! – взрываюсь я. Наверное, сейчас мой взгляд мечет молнии. Мне бы хотелось. Госпожа Веллингтон не отводит глаз и по-прежнему спокойна. Гладит девочек по волосам. – Вы что не понимаете, – почти кричу я, – он там один! Когда сражались с Аcedia, там был целый десяток салигияров! И все – в ипостаси дракона! В полной силе! И он разбрасывал их, как… как… тряпки какие-то! А Бэзил – один!

Госпожа Веллингтон лишь пожимает плечами.

– Таков закон, миледи: уныние побеждают все вместе, похоть каждый должен победить сам. Поэтому успокойтесь и присядьте. Вы всё равно ничем не поможете.

Она не понимает! Я не могу сидеть, меня жжёт и душит одежда. А корсет! Настоящее пыточное орудие, впивается так, что вот-вот раздавит мне рёбра. Стаскиваю шляпку, швыряю подальше, распускаю волосы. Так лучше. Но лишь на миг! На столе – графин с водой, пью, прямо из горлышка. Плевать на капли, что текут по подбородку и мочат тонкую блузу.

На лице моей дуэньи – ужас, а вот рыжим – хоть бы хны, другие бы уже слюной капали. А эти застыли, в одну точку уставились, каменные големы, не иначе.

Внизу что-то страшно грохочет. Девочки вскрикивают и жмутся к госпоже Веллингтон. Весь утлый ночлежный дом ходуном ходит, словно, как в древних сказках, под ним заворочался гигантский змей.

– Бэзил!

Он может погибнуть! Нет, глупо сидеть и переживать! Я должна быть с ним!

Кидаюсь к двери, но каменные изваяния охранников оживают и заступают мне путь.

– Что вы делаете? Мне надо вниз! К нему!

– Миледи, вернитесь. У нас приказ. Мы не выпустим, и не вынуждайте нас применять силу!

– Айринн! – строго окликает наставница. – Какой пример вы подаёте детям! Леди следует быть образчиком выдержки!

– Какое счастье, что я – не леди! – упираю руки в бока и полуоборачиваюсь к ней. – Столько преимуществ! Можно делать глупости! – И снова к рыжим истуканам: – Пропустите меня немедленно, а то…

Не договариваю, зерно на шее вдруг словно оживает и пульсирует теперь в бешеном ритме, вот-вот рванёт.

Уж не знаю, что видят на моём лице Крон и Трон, но шарахаются, как от демона. И я свободная, окрылённая, мчусь к нему.

Нужна!

Спасу!

Мой!

Хочу! С протяжным «у» переходящим в мучительный стон.

Поддёргиваю юбку едва ли не до самых бёдер. Так удобнее бегать. Ещё бы каблуки вышвырнуть к чертям. Ну вот, что и следовало доказать: один застряёт между половицами, и я позорно лечу вперёд дельфинчиком, врезаюсь в Бэзила, едва не сбиваю.

Он поднимает меня, встряхивает основательно.

– Вы спятили, Айринн! Немедленно убирайтесь отсюда!

– Нет, Бэзил, – висну на нём, – не прогоняй. Я люблю тебя!

– То не любовь, – холодно и зло отталкивает меня, – просто похоть. Самый отвратительнейший из грехов. Вон, смотри, – и грубо, защемив волосы, разворачивает лицом к ней.

Luxuria омерзительна. Громадная, во все стороны выпирают груди и ягодицы, а кое-где – перевитые в сладострастном соитии куски тел. Явственно слышу шёпот, вскрики, призывы. Картинка мажется и плывёт.

Я хочу его.

Он самый красивый мужчина на земле.

Если он не возьмёт меня прямо сейчас…

– Уймись, блудница!

Пылающая ладонь, а вернее, лапа демона, останавливается в считанных миллиметрах от моего лица.

Немного отрезвляет.

И успеваю заметить атаку у него из-за плеча:

– Бэзил!

Он ловко, – прям Нео из «Матрицы» – уворачивается, и тварь переключается на него.

Оказываюсь права: куда там одному салигияру да ещё и с урезанной силой против такой громады.

Но каждый раз Бэзил упрямо встаёт. И снова бросается на монстра.

Нет, так нельзя, я просто стою и охаю! Так только хуже! Приходится ещё и меня защищать!

И тут…

…словно включается замедленная съёмка …

…тварь выпрастывает щупальце, которое пробивает Бэзила, нанизывает его…

… из-за рта кровь …

… драгоценными каплями на грязный пол …

…бьётся бабочкой, насаженной на иглу. И как бабочке, ему отрывают крыло. Швыряют к моим ногам, перья разлетаются и тают перегоревшей бумагой…

…ору, как в дурацких фильмах:

– Нет!

И тогда зерно взрывается, и, кажется, разрывает мне горло. Хриплю, корчусь. По жилам, выжигая рассудок, растекается зелёная лава. Мои вены начинают фосфоресцировать. А над лопатками, раздирая кожу, распахиваются крылья. Только не такие, как у Бэзила, не ангельские и не драконьи. Нет, мои крылья стеклянны, и перья в них – острее кинжалов. Я – стимфалийская птица. Опасна и несу смерть порождения тьмы.

Взлетаю, начинаю петь, иссекаю тварь ножами-перьями. От моего пения над Похотью вырастает пузырь. Прозрачный, радужно-мыльный. Растёт, растёт, а потом – взрывается…

И от этого мира остаются только хрустальные брызги…

Я тоже богиня. Низвергаюсь сверху, пою и дарую смерть…

…и не дожить до рассвета.

Гудок одиннадцатый

Старое проносится, будто мотают. Аж ртом воздух хватаю, так окунуло. И когда снова тут, в белой комнате, то вижу, как этот, которого спящий приложил фиговиной, скисает, что сдутый пузырь, и растекается в сопли. Зелёные такие, фи!

И кровь, что бежала по полу ручейком, – бурая лужица!

Только и успеваю в сторону сигануть, а то б меня всю засопливило. Смотрю на мужика, спящего, кароч, или проснувшегося, или как он там, тычу в слизня нашего внезапного и говорю:

– Вот же срань!

Гиль так всегда разражается, если хреновина какая случается.

Мужик соглашается со мной:

– Уходить надо, Машенька! – ну лан, пусть Машенька! уже не спорю.

– Верно, валим, – говорю.

А он мне:

– Только батю твоего сейчас заберём. Подсоби, – приседает у нар, – на спину его мне подсади, понесу. Юрка бы меня нёс.

Пыхчу, пособляю. А этот Юрка, мяклый весь и брыкаться горазд: брык только и опять в лёжку, а мне снова пыхти. Ненавижу мужиков-увальней. Наконец проснувшийся мой подцепляет его за руки, ухватывает под колено и, крякнув, встаёт.

– Идём, Машенька, ты биту-то захвати, – и на фиговину, которой соплистого успокоил, кивает.

Беру и говорю:

– Только я вперёд, а ты, дядя, меня во всём слушайся, там ща тоннели и коридоры будут, а я в них как та землетварь – выход нутрянкой чую.

Он топотит сзади, сопит недовольно:

– Где ты всего этого нахваталась? Кажется, Фил, – пых-пых, – на тебя дурно влияет. Вот очнётся Юра, скажу, пусть…

– Тише, дядя, – цыкаю. – Они!

– Кто? – спиной, блин, вижу его круглые зеньки.

– Да соплистые же!

Оборачиваюсь, прикладываю палец к губам. Он сглатывает и, офигев от меня, замирает, притуляет своего Юрку к стене.

А я перехватываю биту поудобнее и вспоминаю всё, чему сначала учил Пак, потом Гиль…

Ща мне кстати будет.

Кароч, они выворачивают из-за угла, и одного хреначу битой по черепушке, и та разлетается брызгами, как перезревшая груша. Другого – ногой с разворота, а третий, потерявшийся от моей крутости, отлетает в сторону и напарывается прямо на кулак проснувшегося. Дядя молодец, вминает соплистому нос, будто у того не рожа, а паренная картошка.

Потом мы даёт друг другу пятюню – меня Фил научил, когда ладонью растопыренной другую такую же хрясаешь – он снова взваливает Юрку на плечи, и мы несёмся вперёд, туда, где чую выход. Соплистые больше не попадаются… Дядя пыхтит:

– Ну ты, Машуля, даешь! Кому расскажу – не поверят. Да что там – Юрка не поверит! Прям Вандам какой-то!

– Дядь, – говорю, а сама не останавливаюсь, – тебе придётся поверить. И я не Маша, а Юдифь, и вообще, я из книги, ненастоящая, просто в Маше. Так Эдик сказал, умник этот, что запер. Поверишь?

– Знаешь, – всхрапывая с натуги, отвечает он, – после того, что видел, во всё поверю, даже в то, что ты Рембо и Человек-паук в одном лице…

И тут мы добегаем до двери, открываем её, а там…

В общем, мне сначала кажется, что это одно существо, только о шести головах. Так рядом их тела, будто слиплись. А вот пасти раззявлены, зубищи ого-го, слюной каплют и заходятся в лае, аж хрипят.

А за ними – чёрные стеной, пушками в нас тычут.

И тут – грохот такой! Всё гнётся, клонится, нас в стену вжимает.

Небесная колесница!

Ну и громада! Страшенная! Оторопь и восторг, офигеть!

Садиться на лужайку, крыльями наверху машет, и из нутра её лезут Фил, дед, Дружок. Бегут ко мне. Я только теперь замечаю, что чёрные – другие, не те, что с Эдиком были. С ними люди какие-то с глазастыми штуковинами у плеча и длинными такими палками, в которое они говорят.

Кароч, такое начинается. Эда вяжут, и банду его. Придётся им отвечать за жуткие эксперименты, которые творились тут. Но мне всё равно, я обнимаю Фила – он герой! всегда спасает! – вешаюсь на деда, треплю за ушком радостного Дружка, и реву. Дурацки, как девчонка. Давно не ревела так…

…трясёт всю, сильнее и сильнее. Башка запрокидываются, глаза крутятся так, будто вылезти хотят. И меня тянет. Тянет из тела. Прозрачную, невесомую.

Вижу, как приходит в себя тот Юрка, кидается ко мне с криком:

– Машенька! Дочка!

Остальные тоже вокруг, суетятся, приводят в себя, к небесной колеснице волокут.

И почему-то рада, что она теперь настоящая, их. Они заслужили свою.

Я тоже вздыхаю, закашливаюсь, прихожу в себя и сразу наталкиваюсь на жёлтый взгляд своего детского кошмара…

Тодор!

Не успела!

***

…автор я, в конце концов, или хрен собачий?

Ответ приходил не утешительный: сколько не пытался, не повелевал, не становился в пафосную позу «к ноге» – мир не шёл, не подчинялся. Жил по своим законам, игнорируя мои.

А ведь я старался с того самого дня, как понял, куда попал.

Но сейчас другое: чую в вибрации земли. Мир льнёт к ногам, как послушный пёс: приказывай, кинусь.

Зажмуриваюсь крепко-крепко, в детстве так делал, отгоняя страх. Вот и теперь, потому что вновь страшно, потому что командовать не привык. Но слова идут сами, вызрели давно, и вот падают теперь в ждущую почву, чтобы прорасти войском из драконьих зубов:

– Уничтожь!

Пусть не надолго – но этот мир мой, а я его бог. Пусть не творец, но полноправный соавтор. И ангел не погибнет нынче и сгинет грех.

Пламенный вихрь охватывает их – гиганта-карапуза и его «игрушку», глупого ангела. Охватывает и пожирает, с шипением, с воем. И через миг только пепел чернильными хлопьями летит вниз. Ляпаются хлопья – и по красной поверхности будто растекаются кляксы. И каждая – дыра. Ступи и ухнешь в межмирье и безвременье. Манят, зовут, не хотят исчезать, не сожрав. Голодные даже теперь.

Но я ещё могу сопротивляться, ещё немного бог. Отвожу взгляд, иду искать ангела. Какой там иду! Ползу на карачках, уворачиваюсь от кляксопада. Свят-свят, если такая дрянь на голову рухнет!

Где этот грёбанный ангел?

И тут меня цапают за ворот и небрежно волокут прочь.

Больше не бог.

Мир хохочет вовсю.

Лечу наземь, под горящие очи и окованные железом берцы Тодора.

– Тебе что, ушлёпок, жить надоело?

Но не зло, а с уважением даже.

– Тебя, мудозвона, искал, – говорю и смотрю без страха. Чего теперь бояться: целый мир подержал на плечах.

Тодор протягивает руку, уже в перчатке:

– Ты молодчага! Не знаю, как сделал, но было круто. А то бы мне ещё чуток и кранты пришли. Не салигияр же, не хрен и пырхаться!

От посёлка мы хрен знает куда забрались, платки те – у горизонта, нечётким карандашным наброском. Ляпнется клякса, из тех, что позади нас, и пиши пропало этому миру.

Сюда примчались на крыльях, назад – пешком в молчании и сопении. И вдвойне тяжко, когда на языке, обжигая, пляшут вопросы. И любопытство – грех ли? грешок? – разъедает кислотой, мешает идти.

Но Тодор умеет выразительно смотреть, как-то всё, что лезло, любопытствовало, проглатывается в момент.

До холщин, как тут называют палатки, добираемся уже к вечеру. Впрочем, свечерело сразу, как мы завалили Гулу. Ошмётья его туши закрыли и без того тусклое солнце. То даже бороться не стало. Нырнуло в фиолетовую жижу, как в ночь. Муть до ушей натянуло: я сплю, мне до вас дела нет! Ворошит небо-одеяло, сбрасывает на землю – грешную, проклятую, горькую – кляксы чёрного снега. Те плюхаются и прожигают дыры до нутра. Вот такой мир: небо с землёй не в ладах, а солнцу всё равно. Но, к счастью, есть люди, или пусть не люди, а чудики-мутанты, и им не по барабану.

…нас встречают, как героев. Были бы хлеб-соль, принесли бы. Но и так смотрят – а в глазах слёзы восторга и умиления. Забыли, как недавно прятались при одном только имени Тодора. У людей память коротка, сердце отходчиво, а глаза – о, они столь лживы! Говорите, человек получает информацию через глаза – бред! Глаза видят то, что хотят, то, что им велит мозг, а не правду. Недаром же истинные провидцы слепы, они полагаются на менее лживые органы чувств.

Вчера глаза этих несчастных видели чудовище и убийцу, потому что мозг приказывал им боятся. Сегодня – сияют счастьем, созерцая героя, ибо мозг сказал им: он спас вас!

Не верь глазам своим! Истинно, говорю вам.

В общем, крики и ликование. Едва не на руки хватают. Такие залюбят, дорого не возьмут. Тащат туда, где холщина, в которой был Гула. Там уже гопотит мальчонка похожий на щенка и та дородная баба с клешнёй и ластами.

– Её теперь спасать!

Не просит, наоборот – строго, по-командирски. Руки в бока упёрла, и всеми четырьмя глазами смотрит. Неча, мол, простаивать, пошевеливайтесь. А давеча чуть ли не ужом возле Тодора вилась. Одно слово – бабы! И имя им – непостоянство.

И тут Тодор к моему удивлению разводит руками:

– Я не знаю как…

– Стойте, вы о ком? – надо же въехать, что здесь происходит без меня.

– О ней. Девушке в холщине. – Тодор машет рукой: мол, там, забыл?

Вспоминаю: тонкие запястья, розовые волосы по подушке, одета обрванкой, но чудо как хороша. Тут я ошибиться не мог.

– Она до сих пор спит? – догадываюсь.

– Угу, – мрачно и хором подтверждают.

– Так разбудите!

– Легко сказать! – тявкает собако-малец. – Её ж сонник укачал, а потом Гула пил. Так просто не поднять.

– Ну и пусть спит, девчонки нам только не хватало, и так проблем до черта! – говорю, но понимаю: но взывать к их благоразумию тщетно. Не слышат.

– Нужно! – твердит ластоногая.

– Верно, – соглашается Тодор, как-то даже быстро и покорно для гада его уровня, – она – Роза.

– Какая ещё роза?

– Та самая. Первая и единственная теперь. Без неё нам не выиграть.

Что? У кого? Мы ж победили!

По их лицам читаю – это ещё разминка перед войной, война впереди. Накатит, поглотит, раздавит. Но разве войны останавливают розами?

– Красота спасёт мир! – Так нелепо в устах мутантки, но с такой уверенностью. – Мы думали, она умерла полтора столетия назад, а она, вон, жива и на нашей стороне!

– Честно, ребята, всё это похоже на бред, но если эта роза вам вправду так нужна, то будите её. За чем дело стало, не пойму?

– Сонник налагает вечный сон, – бесцветно замечает Тодор, – такой не снять.

Ржу: вот же наивные!

– Вы что, впрямь не знаете, как будить спящих красавиц?

– А ты знаешь? – серьёзно так и с надеждой.

Все.

– Знаю. Я не всегда был здесь, а там, откуда пришёл, девиц, что уснули казалось бы на века, пробуждали поцелуем.

– И что правда работало? – это лопоух собакообразный, вон, аж слюна потекла.

– Ещё как!

И он рвёт с места, едва поспеваем за ним.

Она и впрямь – красавица. Кажется, в диснеевской версии ту принцессу звали Авророй. Ей бы подошло – волосы яркие, словно заря разлила по серому горизонту смешанный с облаками пурпур.

Собак наш впрягивает на лежанку и с упоением лижет девушку в губы.

Фу, мерзость-то какая. Если проснётся, поди, пришибёт хвостатого.

Но не срабатывает. И он начинает жалобно скулить и носиться кругами:

– Ты соврал! Соврал! Не проснулась!

И все косятся на меня недобро: правда, не понимают что ли?

– Я сказал – поцелуй! А ты – лизнул её в губы, разница есть?

Вздыхает, опускает голову:

– Угу.

– Ну теперь ты давай, – поворачиваюсь к Тодору.

К своему удивлению замечаю, что он теряется и бледнеет.

– Нет, я не могу.

– Да что ты мнёшься, будто не мужик! Ты что, девок не целовал что ли?

Он мотает головой:

– Нет, у меня не было невесты.

– Что? Ты убиваешь несчастных на потеху своим кашалотам. И, говорят, промышляешь торговлей людьми. И при этом у тебя нет невесты?

– И что? – искренне хлопает глазами этот амбал.

И то, хочется орать мне, ты, придурок, похерил сейчас всё моё представление о злодеях. Такие как ты непременно должны быть насильниками, а не мяться, как целочка, при слове «поцелуй»! Но и это проглатываю. Дикий мир! Нужно выбираться от сюда поскорее, а то чокнусь и начну верить в правильных злодеев.

– Ну что ж, всё бывает в первый раз. Так что – целуй!

– А сам почему? Разве она не нравится тебе? – таким тоном, что сразу врубаюсь: ему-то самому нравится, но тараканы в рай не пускают.

– Я не из этого мира, может не сработать. А ты – ангел вон, спаситель.

– Уже не ангел… давно…

Неуверенно шагает вперёд, присаживается на самый край лежанки и склоняется к её губам.

Мы замираем все, даже мир.

Ждём.

И вот, как в тех сказках от Дисней-стори, трепещут длинные ресницы, распахиваются глаза, что синее самой синевы и с прекрасных уст… слетает отборное ругательство, а потом звучит пощёчина. Тодор подскакивает и вылетает прочь, как ветром сдувает.

А она бормочет:

– Не успела.

И как выясняется, зовут её не Аврора, а Юдифь11.

Истинная роза.

***

…и радостно, и хреново. Вроде тут все они, смотрят, радые. Но Тодор! Он так просто не мог! Всех, наверняка, подмял и служить себе заставил. Ко мне полез, а они смотрели! Смотрели и ничего не сделали ему? Неужели отдали вот так? Почему?

Щаз устрою им раздрай, только бы слезть. Но лишь плюхаюсь вниз, как ляпка какая-нибудь. Безвольная. И тут этот хмырь нарисовывается. Ручку подаёт, весь такой из себя приветливый.

– Сергей, – говорит, когда встаю.

– Юдифь, – отвечаю на автомате, и втыкаю потом, что где-то я про этого Серого слышала. – Какой Сергей? Книжник?

– Можно сказать и так. Писатель, по-нашему.

– А по-нашему – вор! – ору. – Хватай его, баба Кора! Не пускай, Тотошка! Это из-за него вся хрень началась!

– Эй, притормози, раскомандовалась! – баба Кора нависает горой. – Это не он с сонником обниматься полез!

– Сонник милый, жалко! Это вы, злые, их грохаете! – вызверяюсь на неё и получаю.

Лапища у неё – будь здоров! Звонко выходит! С гулом потом, и башка у меня – тюньг-тюньг, как тот мужик на пружинке. У Фила был. Чуть не к стене лечу, только в холщине нет стен. Падаю на натянутую тряпку, чуть не раздираю. Грохаюсь вниз, и тогда только чуток перестаёт звенеть.

– Спасительница! – презрительно говорит она. – Чуть не подставила нас всех! Пришлось к Тодору на поклон ползти!

Так вот откуда он здесь и почему лез, а они не мешали.

– Вы ему меня пообещали, да? За помощь?

– Дура, убью! – взрёвывает баба Кора и прёт на меня. Хорошо, этот хмырь ей дорогу перегораживает.

– Стоять! – цыкает он, ногами топочет. – На сегодня хватит убийств!

Баба Кора ещё жмёт кулаки, Тотошка на коленях её висит, скулит, упрашивает.

Но, чую, остывают. Встретилась родня, блин!

– Она знает кто я, – продолжает Серый. – И к тому же она – Роза. Если тут и правда намечается армагедец, а он – по рожам вижу! – намечается, то её знания нам могут пригодиться.

А я смотрю на своих – и не злятся уже. Баба Кора объятия открывает:

– Ну иди сюда, дура.

Иду, обнимаемся, и обе – в нюни!

– Как ваще подумать могла, окаянная, что я тебя Тодору отдам?! Ууу! – шпыняет в бок, и хоть больно, но лыблюсь. Потому что хорошо всё-таки сильнее.

Сажу их всех, на Серого – грозно зыркаю, (была бы моя воля, связала бы и… Тодору отдала на муки, во!), плюхаюсь сама рядом и не знаю, с чего начать.

– Кароч, я Охранителя видела. Угу, без базару! Честно. Он сказал, что пузырь скоро лопнет, что сонник вырос и что спящие вот-вот очухаются. И да, армагедец (уж больно клёво звучит!) бабахнет так, что никому мало не покажется.

– Нужно срочно собираться и уходить дальше, на Север, в Незнаемые земли.

Баба Кора напугалась нехило так. Лыблюсь ей, бодрю.

– Нет, нам нельзя уходить. Мы, вернее я, должна буду там быть, когда Небесная твердь накренится.

– Тебя ж задавит! – нудит Тотошка, и в глазах – нихадинихадинихади, скороговоркой, как он умеет.

– Возможно, а может мы успеем.

– Успеем что? – баба Кора трясёт за плечо.

– Спасти мир.

– Но как?

– Просто, пока я из его мира, – тычу в Серого, – сюда неслась, Охранитель снова пришёл и сказал: «Найди сильфиду».

– Сильфиду?!

– Найти?

Тотошка с бабой Корой наперебой. И в зеньках почему-то приговором: мы обречены.

«Нет же, нет! – хочу крикнуть им. – Мы выиграем битву! Охранитель обещал»

И тут вдруг поперхаюсь словами, потому что доходит, что, что следовало понять давно: они не верят Охранителю и боятся его.

Глава 11. Многие знания – многие печали

…голос у отца Элефантия мягкий.

Таким увещевают детей или больных. И меня, поскольку я сейчас – и то, и другое. Моя комната тонет в зелени и бирюзе, словно конфетные феи обставляли. Вроде и мансарде, под самой крышей, но уютно. Кровать мягкая, подушки в пёстрых наволочках и рюшках – как цветы.

Пахнет клубникой.

Отец Элефантий сидит рядом на низком стульчике, сияет весь, держит меня за руку, щупает пульс и бормочет, ласково, с уговором:

– Тише-тише, милочка. Вам ещё нельзя так резко.

Это потому, что просыпаюсь и вскакиваю рывком с криком:

– Бэзил!

Вот старик и прибегает: заботливый, беспокоится.

– Жив твой суженный, – он легко переходит с «вы» на «ты», и на этом решает остановиться. – Потрепало его сильно, врать не стану, но салигияры и в худших передрягах бывали. Их так просто не убить, не бойся.

Не могу не бояться, только закрываю глаза – рубинами его кровь на грязном полу ночлежки. Это видение лишает сил, а силы мне нужны. Поэтому натягиваю на губы улыбку и выдаю с трудом, потому что в горле, разорванном недавно в клочья, – сушь:

– А девочки?

Отец Элефантий протягивает мне высокий стакан полный искрящейся прохладной жидкости. Выпиваю залпом – невероятно вкусно, освежает и бодрит. Улыбаться уже выходит естественней.

– Они в порядке, не волнуйся. Как я мог бросить таких милашек! Здесь они будут в безопасности.

– Разве может кто-то где-то теперь быть в безопасности? – говорю, а в ушах – песнь падающих звёзд.

– Пока Небесная твердь не ринется на нас – мир простоит.

– А как узнать, когда ринется?

– Узнать – никак, не допустить – можно.

Голову наклоняет по-птичьи, улыбается вроде хорошо, но лукаво. Мол, не поняла ещё? Тебе не допускать.

Свешиваю ноги с кровати – тюфяков и перин столько, что впору почувствовать себя принцессой на горошине. Я почти она – тоже уход, кажется, щедрый, от души, но с подвохом и притворным раскаянием: а горошинку-то не заметили, ай-я-яй!

Вопрос не задаю, не нужно, он сам знает, что должен сказать:

– Тебе ещё многое нужно узнать об этом мире, о сильфидах, салигиярах. И как можно скорее найти Тетрадь Другой истории. Есть у меня догадка, что отец твой оставил её здесь в последнее своё лето. Как раз на исповедь приезжал. Мы не знаем, когда всё рухнет. Счёт пошёл на минуты. Торопись.

– Вы расскажете мне?

– Всё-всё, с самого начала. Но прежде, тебе стоит позавтракать, прогуляться и повидаться кое с кем. Они тебя уже ждут.

Подходит, подаёт руку и помогает слезть. Маленький, жилистый, упасть не даст.

Пробую стоять, держусь за него и спинку кровати. Одно сделали. Теперь шаг, другой, увереннее, сама. Дохожу до стола, опираюсь обеими руками, дышу тяжело и вся в поту. Слабая, как новорождённый котёнок.

– Сколько я пролежала?

– Три дня, – падает, как камень в пропасть.

Три дня! В мире, где каждая минута на счету!

– Да, видишь, твой организм понял это за тебя, поднял, – добавляет старик, – я позову сестёр. Они помогут тебе привести себя в порядок и спуститься вниз.

– А госпожа Веллингтон?

– Она вернулась в столицу. Бал Совершеннолетия на носу, ей нужно всё подготовить, чтобы ты достойно вошла в свет.

– Ещё и бал! Это же пир во время чумы!

– Вы ещё очень юны, дитя моё, и многого не понимаете, – снова меняет обращение отец Элефантий, теперь он строг, перекатывает в узловатых пальцах чётки и задирает голову. Куда только девался недавний добряк? – Традиции – эта гарантия стабильности, устойчивости общества. Они как столпы. Подпили одну – рухнет всё здание и погребёт нас под грехами и бесчинствами. Именно традиции – то, что мы должны противопоставить разрушению. Так интердикт пятый и гласит: «Делай, что должно, и будь, что будет». А интердикты нельзя нарушать, вам ли не знать, милочка?

И уходит – само достоинство и величие.

Наверное первое, чему учатся люди во всех мирах, это умение показать другому, какое он ничтожество и невежда. Но я не обижаюсь, отнюдь! Ликую и смеюсь. Ведь если просто убегу, откажусь спасать их мир, скажу, что мне всё надоело, – а так и есть! – он ведь будет первым, кто приползёт умолять.

Разумеется, если кое-кто другой прежде не встряхнёт и не заставит. А ведь могу найти эту тетрадь и… вернуться домой. Если я правильно поняла, как она работает, то любое, написанное мной, станет реальностью. И бы сделала так, если бы меня в той ночлежке не повязали кровавым ожерельем с сероглазым ангелом.

Великий Охранитель уже расставил фигурки на доске и бегство пешки в его планы не входит. Да я и не хочу, если честно. Мне самой интересно доиграть по его правилам.

***

Луг залит изумрудной зеленью до самого горизонта. В том месте, где небо целует землю, брошен синевато-бирюзовый шарф тумана. Цветы – желтые, белые, голубые, лиловые, красные – рассыпанная мозаика. А медвяный шлейф тянется далеко и пленяет, зовёт снять обувь и бежать, бежать, пока есть силы. Смеяться и не думать ни о конце света, ни о холодном, будто уничижительном, взгляде и скупом: «Рад вас видеть в добром здравии». И зачем ждал, спрашивается? Только чтобы охладить мой пыл? Не может забыть, как обнимала его там, в битве с Похотью?

Не хочу думать… Устала…

Лэсси нарядили в чистенькое голубое платье и вплели в волосы белые ленты. Она сидит возле большой, устеленной мехом корзины, и возиться с новыми знакомцами. В корзине вальяжно расположилась крупная пёстрая кошка, которую осаждают толстенькие котята. На личике Лэсси – блаженство. Она не видела ничего прекраснее.

– Смотри какие! – берёт двоих и мчится ко мне. Протягивает в руках издалека, котята орут испугано и надсадно, беспокоя кошку. Та мечется, не зная – бросить ли оставшихся, или бежать за этими?

– Лучше верни маме, глянь, как она просит и смотрит на тебя, – приобнимаю Лэсси за плечи, веду к корзине. Она кладёт котят с явной неохотой.

– Отец Элефантий сказал, что когда они подрастут, одного, какого захочу, я смогу взять себе. Но я хочу двоих – чёрненького и вон того, с пятном. Мне можно?

– Можно, – улыбаюсь её, – какого захочешь! А теперь айда плести венки. Умеешь?

Она мотает головой.

– Тогда договоримся так – ты собираешь цветы, самые-самые красивые, поняла? – Лэсси кивает, хотя по восторгу в глазах – красивые для неё все. – И приносишь мне, а я буду плести венки – тебе и девочкам.

– А себе?

Я одета в чёрно-серое, как послушница волосы заплетены в тугие косы и повязаны белой косынкой. Вряд ли к такому наряду подойдёт венок. Но Лэсси смотрит выжидающе.

– Хорошо, и себе, – обещаю.

– А господину Уэнберри? – дети, порой, и не понимают, как жестоки.

– Вряд ли он что-то возьмёт из моих рук… Тем более такую глупость, как венок.

Лэсси топает ножкой.

– Ты должна! Он ведь так любит тебя!

– Любит? О, Лэсси, ты ещё слишком…

– Нет, – и в глазах дрожат слёзы, – я не настолько маленькая, чтобы увидеть любовь. Он же там, весь в крови был, а тебя тащил на руках и отдавал распоряжения, куда доставить и какую помощь оказать. А когда ты болела тут, приходил и сидел у твоей кровати. И так смотрел на тебя! О, как он смотрел! Как та кошка, когда я забираю у неё котёнка. Словно тоже боялся, что тебя у него заберут! Но ты злая, злая и неблагодарная! Даже венка ему не хочешь сделать.

Тяжело дышать, плюхаюсь на траву, мну лиф, желая содрать это строгое, закрытое платье. Потому что правда обрушивается враз, из уст младенца и давит непомерным грузом.

Он любит меня?!

Тогда почему так холоден его взгляд и так колючи слова? Если он любит меня, то почему же мне так больно при одной только мысли о нём? Я читала о бабочках в животе, а у меня – лишь горечь полыни на губах. Разве любовь бывает такой?

Ветер треплет упрямые пряди, не захотевшие лечь в рисунок косы, бросает мне их в лицо и шепчет: бывает…

Я верю ему.

Я верю Лэсси.

Но моё сердце плачет.

– Хорошо, – говорю, когда обретаю возможность дышать, – я сплету венок и ему. Из самых ярких цветов.

– Ты ведь тоже любишь его? Ведь, правда? – и смотрит так, будто нет ничего важнее моего ответа.

Но я не знаю, что сказать. Моё глупое сердце в слезах, так не бывает от любви.

– Не знаю, – пожимаю плечами, – но обещаю тебе: постараюсь полюбить.

Лэсси грозит пальчиком: смотри мне! – и убегает собирать цветы.

***

Я выгляжу глупо с этим венком на голове. И ещё большую глупость совершила, когда поддалась на уговоры девочек – а они потом собрались все и начали хором! Вот теперь стою в гостиной, обставленной в стиле кантри, и пялюсь на затылок Бэзила. Мой суженый, как все твердят, что-то просматривает на клавиатурном экране. Немного инфернальный в голубоватом свечении, как будто активировал свою силу салигияра и охвачен синим огнём.

В раскладе девочек всё просто: побежала, надела на голову и… совет да любовь. А в реале – стоишь и просчитываешь: убьёт сразу или потом.

– Не убью вообще, – говорит он и оборачивается ко мне. – В конце концов, рано или поздно это должно случиться. Так почему не теперь?

– Случиться что? – он идёт на меня, а я пячусь и прячу венок.

– Наше венчание. По законам Летней Губернии если девушка дарит венок мужчине, значит, с этого момента они считаются официально повенчанными. Ну же? Что же вы медлите?

Он даже наклоняет голову, но мне всё равно приходится тянуться. Удивительный диссонанс с его формой. Но красивый, и сам он красивый. И глаза греют и лучатся, как самое доброе солнце.

Таких не бывает, такие приходят лишь в заветных девичьих снах.

Я улыбаюсь ему, наверное, глупо и растеряно. Он – целует мне руку, с почтением, как леди.

Всё ещё сплю? Брежу. Сейчас проснусь, и он исчезнет… И эта комната. И весь мир. Будет только папа, и Машкина палата, и Фил. Неделей раньше я бы обрадовалась, а теперь… совсем не хочу просыпаться.

Бэзил возвращается на своё место, в венке, но бросает мне через спину небрежно:

– Тренировка завтра в шесть. Не пропустите.

– Какая ещё тренировка? – в голове шум, похожий на звон бокалов и колоколов. Репетиция свадьбы, что ли? Мы же вроде обвенчались сейчас?

– Нужно как можно скорее пробудить ваши силы сильфиды и научить вас контролировать их. А то придётся вас уничтожить, как вышедшее из строя оружие…

А это тебе вместо брачной ночи и слов любви. Чтобы губу не раскатывала, ага.

И если на вопрос о любви к нему я ответить не могла, то с ненавистью определилась чётко. Невозможно любить бездушную машину! На что я рассчитывала! Дура!

…отец Элефантий увещевает снова, а у меня – дежа вю. Спасает лишь то, что за окном вечереет.

– Наш разговор затянулся, – он зажигает свечу и подсаживается ближе. Я устраиваюсь на кровати, уставляюсь в стену и обнимаю колени. Меньше всего хочу сейчас что-то слушать, но жалеть себя не дадут.

– Салигияры – воплощённая любовь, но не жди от них той романтики, которую люди привыкли вкладывать в это слово. Они не задумываясь жертвуют собой ради того, кто им дорог. Они прикроют близкого от любой опасности, но они не станут кричать на весь мир о своей любви, писать пылкие письма и осыпать комплиментами. Они не умеют лгать, поэтому их слова могут ранить нежное девичье сердце, которое трепещет от сладостной лжи.

От этого знания – не легче. Но ведь было то «спи, котёнок» в тюрьме, и «я принимаю её грехи на себя». И сегодня, когда я дарила венок, разве в его глазах не растаял лёд? Я вздыхаю – будет непросто полюбить любовь…

Отец Элефантий смотрит туда, за мои глаза, в душу, что полна смятения и боли. Он не подаст руку, не поможет, бурный поток чувств я должна переплыть сама.

– Ты ведь хотела узнать, кто такие сильфиды?

Успокаиваюсь, беру себя в руки и киваю. Очень хочу. Жизненно надо.

– Сильфиды – перволюди. Они были здесь до того, как явились спящие и возникла Небесная твердь.

– Откуда взялись спящие?

– Тексты утрачены, всякие воспоминания о них убраны из коммлинка и памяти людей. Но мне удалось, – он наклоняется близко-близко, обдаёт клубничным дыханием и шепчет: – собрать кое-какие сведения о них. Спящие пришли из тьмы. Когда они явились – небо стало твёрдым и железным. А на землю полетели алмазные звёзды. Те прорастали потом и становились забавными зверьками…

– Сонниками?

– Да.

Говорит и грустнеет, отводит взгляд. Дальше я уже догадываюсь сама: а те вырастали в грехи.

– Сильфиды противились этому. И у спящих не было оружия, способного сдерживать сильфид. Стоило этим легкокрылым созданиям собраться хотя бы втроём и запеть – всё, грехи, которые насылали спящие, гибли сотнями.

– Стоп! – это надо переварить и уложить в голове, но времени у нас, как всегда, нет. – Зачем спящие насылали грехи? Грехи ужасны, они убивают всё живое, чего касаются.

– Грехи – это кары. Люди не признавали спящих за богов. Не боялись их и не поклонялись им. Люди любили сильфид – добрых, заботливых, справедливых, красивых и очень сильных.

– А почему бы их не любить, если они так хороши?

– Потому что они – зло! Соблазн и красота! Они воспитывали в людях гордыню, и те строили огромные, почти до неба, дома. И летали по воздуху в страшных железных птицах. Они писали музыку и стихи без лицензий! Подумать только! Кого же им уважать, если они сами были почти как боги! Вот спящие и разозлились. Они сделали так, что люди повернулись против сильфид.

– Даже так, – подвигаюсь поближе, потому что в воздухе пахнет вселенской подлостью.

– Они показали людям, как жестоки сильфиды. Выпустили целую стаю сонников. Те были милы, играли на полях, фыркали, давались в руки. Люди, особенно дети, охотно брали их и веселились с ними. А потом налетели сильфиды и уничтожили всех до одного. Люди тогда ещё не знали, что сонники вырастают в грехи. Зрелище было ужасным. Я даже видел пару снимков с той трагедии. Они затерялись между ссылок коммлинка. Оторопь до сих пор. И люди отвернулись от сильфид. Стали охотиться на них и сдавать спящим. А если в семье рождалась сильфида, они рождались у обычных людей, как ты у своих родных, такая семья признавалась преступниками и уничтожалась. Впрочем, никто и не прятал сильфид, кроме твоего отца.

В голове гул, а во рту – мерзко, будто разжевала гнилое. Почему я должна спасать этот мир? Мир, который убил то, что было прекрасно? Гадкий, прогнивший, где музыку и стихи может писать любой дилетант, лишь была лицензия.

Но отец Элефантий беспощадно продолжал:

– Потом спящие уснули, а грехи – продолжали жить и плодиться. Появились падшие. Пришлось вырастить Сумрачный лес, изгнать за него падших и создать Эскориал для соблюдения интердиктов Великого Охранителя, ибо только так стало возможным покончить с бедами и войнами. Они разрывали нас. Но Охранитель всем помог, да продлится благость его на века.

Охранитель ваш убил всё живое и настоящее, всё прекрасное и дерзкое. Вымел из мира любовь. Оставил похоть – для простачков, и любовь-служение – для избранных.

Все остальное – непристойно.

Искорёженный, ненастоящий мир.

Фишки на игровой доске глумливого мальчишки.

Отец Элефантий идёт волнами, как сбрендившая голограмма. Качает головой, улыбается горько. А глаза – совсем молодые и синее сини. Белые с золотом волосы струятся по плечам. Он кидает мне розу – алую розу в алой росе (или это кровь?) и шепчет:

– Спаси!..

И исчезает в клубничном флёре.

А я падаю в сон, тревожный, тяжёлый, сон, где убивают красоту, и просыпаю тренировку…

Гудок двенадцатый

… хреново.

Они пялятся на меня, будто чумная какая. Блиииин.

Я сама ж ни фига про этого Охранителя не знаю. Думала, баба Кора поможет, как раньше. А она вон, на дыбошки вся.

А мне – защищай.

– Он же хороший, – говорю. – Для нас хочет всё.

– Для нас?! – чую, готова рвать, аж пышет. – Да из-за него всё! – кричит, – и лес этот Сумрачный, и наше Залесье гнилое, и ангелы в небе!

Ага, блин, во всём Охранитель виноват! Нашли крайнего и довольны! А сами-то хороши тоже.

– Армагедец всем придёт! – ору. – Даже если ни ради него, ради нас же!

А ваще – по хрен! Подыхать не собираюсь – не пожила. И у меня не было ещё этого, как у Данте и Беатриче, как у Фила и Маши, когда крылья за спиной и летишь. А я хочу!

Да пошли вы все, раз не понимаете!

Уйду от вас.

Вот.

Хватаю сумарь свой – ух, как же скучала по нему! – и шурх из холщины. Пусть теперь сами думают. У меня всё! И терпение – тоже. Достало. Надоели. Тут наизнанку почти вывернулась, побывала хрен знает где, инфу принесла, а они в игнор. Пусть! Им же хуже!

Злюсь.

Спускаюсь с холма – и поди ж ты! – его красная шевелюра. Так и знала, что тут найду. Пристроился на моём любимом месте. В тени Дома-до-неба. Пырится вверх, но сегодня безангельно.

Кто бы сказал пару часов назад, что Тодора пойду в союзники звать, – убила бы на месте, ага.

Но жизнь – она такая вот, повёрнутая, и никогда не говорит, за каким поворотом что. Поверни, впечатайся мордой, узнаешь.

Плюхаюсь рядом.

– Кто это тебя так? – щаз только заметила, что покоцанный весь, будто землетварь по нему прошлась. – Уж не я.

От моей пощёчины уже и следа нет, но на свою щёку ему тычу – вон, мол, и мне прилетело.

Он ухмыляется:

– Вот так и помогай.

– Угу, – соглашаюсь и лезу в сумарь за бинтом и мазью. Всегда с собой таскаю. А потому что не знаешь, во что повернёшь и как потом отскребаться будешь. – Так кто?

– Gula, грех.

– Это… он из того сонника вырос. Что я? Да?

Он кивает, и становлюсь виноватой. Спасительница, блин. Чуть не угробила!

– Давай перевяжу, – сажусь ближе и чувствую странное: нас им пугали, мол, вот придёт Тодор и уууууууу! И вот он тут, весь в кровище, герой и дурак тот ещё, и нестрашный ведь.

– Перевяжи, если не противно.

– Пфф! – давлюсь. – Я с покорёженными всю жизнь и ничего как-то. А ты вон правильный. И… красивый.

Теперь он ржёт. И только тут соображаю, что голос у него – хоть глухой и хрипловатый, но приятный. Как бархатный и будто ласкает. И в зеньках – золотые лукавинки.

Побереги, Великий Охранитель, не хватало ещё в Тодора втюхаться!

– Красивый, говоришь? Да мной мамки дитёнок пугают.

– Страшный не значит некрасивый, – деловито мотаю рану на руке, стараюсь не зыркать на него, чтоб ехидных ухмылочек не замечать.

– Круто ты сейчас про притягательность зла, – говорит. – Далеко пойдёшь.

– Ага, – отзываюсь и пыхчу, – пока не остановят. Знаешь, как наши тут гыкают: типа, вперёд, и с песней, и паровоз навстречу. А я под паровоз не хочу. Значит, ходить буду недалеко, без песен и налево.

– Удивительная ты, – говорит и смотрит странно, от чего я, наверное краснею по уши, уж горю – точно. – И где только пропадала сто пятьдесят лет, а, Роза?

– Да вроде здесь была, по Подземельям Шильды шарилась, когда мы Огород смели.

– Я там каждый угол прочесал, когда падшим сделался…

– Постой! Так ты ж ведь не падший сперва был, да?

И хлопаю себе по лбу: ну конечно, кто бы из наших, пока при башке, на грех бы полез? Во я дура!

Он ржёт опять.

– Сперва, как ты говоришь, я был ангелом. Так наших в Залесье зовут. Там, за Сумрачным Лесом, ангелов называют салигиярами. Они следят за исполнением Интердиктов и с грехами воюют. И правильные все, что охренеть.

– Для тебя ведь «правильные» другое, чем для меня?

– Ага, – говорит и снова плюхается спиной на мох, – это которые живут так, как им диктует чип в башке, а не так, как хотят.

– Как машины?

– Вроде того.

– Тогда действительно охренеть.

– Не то слово, это потом из себя долго не вытряхнешь. Даже когда чипа нет. Вот я, например, до сих пор девок целовать не могу. Перепихнуться – пожалуйста. Сколько раз было, не считал. А вот целоваться – только по любви.

– Ко мне ж без любви полез! – с плохо скрываемым расстройством.

– Ну, то ушлёпок заставил. Серёга этот. А потом – ты Роза. Это как реликвию поцеловать, когда присягу приносишь.

– Зашибись! Вот обласкал! Я – реликвия, значит.

– Ну если тебе больше нравится – то ты мутант, выведенный в лаборатории. Так лучше?

– Вот ты козлина! – падаю рядом, небо тут такое синие, глаза режет аж. И почему-то уходит злость, а вместо неё накрывают тишина, там, внутри, и покой. – Скажи, а Дома-до-неба строили ангелы?

– Нет, ангелы ничего не строят. Они только блюдут и карают. Эти дома строили за сотни лет до нас.

– Но кто и зачем?

– Люди. В гордыне своей они хотели уподобиться богам. Люди – бескрылые букашки, вечно тоскующие по вышине. Они люто ненавидят тех, кто может летать.

– Но ведь если люди не могут лететь, а вы, ангелы, можете, значит тоже ненормальные. Тоже мутанты?

– Своего рода. Но мы – мутация, созданная самой природой. Её защитный механизм. Тебе будут рассказывать, что салигияров создали – трёп всё это. Они просто стали рождаться у обычных людей. Как до этого рождались сильфиды. Ответ мира на вторжение.

Ух! Люблю, когда мужики вот так умничают, и, как говорит баба Кора, антимонии разводят. Её бесит, меня штырит.

– А сильфиды – ты сказал: рождались. Их что, больше нет?

– Вроде всех перебили.

– Хреново.

– С чего вдруг. Говорят, они жуткими монстрами были. Жестокими и кровожадными.

– Вот как, – тяну. – А чё ж тогда Охранитель сказал сильфиду найти?

Он подскакивает так, будто его борзошмель жиганул.

– Ты что, – орёт, – Великого Охранителя видела?

– Да, и не хрен орать! – морщусь.

– Почему сразу не сказала?!

Хватает за плечи и трясёт грубо, ни как реликвию, а как дерево какое.

– Та блин, – отбиваюсь, – ты не спрашивал. А им сказала, ты уже не в холщине был.

– А они что твои?

– Баба Кора взвилась чё-т! Не понравилось ей.

– Плевать, что этой рыбине недоваренной не понравилось, рассказывай.

– Да особо нечего. Он мне розу показал, вытащил из меня и назад воткнул, пипец, как больно было. Сказал что-то вроде: «Цвети». Он ваще понтушный такой. Очень правильный, как солнце и небо весь. Потом, уже когда сюда летела, в ухо дунул: «Найди сильфиду». А, а ещё раньше, про пузырь говорил, что лопнет скоро, и про сонника. И всё.

Он вскакивает, меня хватает:

– Пойдёшь со мной.

– Куда? – вырываюсь. – Эй, полегче, бешеный! Синячищи будут!

А он пальцы в рот и как свистнет. Тут-то земля и затряслась, словно армагедец вотпрямщаз пришёл…

***

… конечно же опоздал.

Когда мы прибыли к Разрухам, они уже уносились в мутноватую даль. На землетвари. Юдифь поперёк седла и что-то орёт. В лучших традициях вестернов.

И это притом, что мы рванули сразу, как Кора сказала…

А надо было раньше – прям за Юдифью, но я малёк прифигел от их разговора. Теперь только локти кусать.

Чёрт! Черт… чёрт…

…розововолосая выскочила, а ластоногая в лице переменилась.

– Глупая девчонка, она не понимает!

Я тоже не понимал. От слова «совсем». Но очень хотел, знаете ли.

– Мир не спасти, Великому Охранителю плевать на нас. Но можно спастись самим. Не всем. Но можно.

И Тотошка на неё – с обожанием и надеждой, глаза преданные, собачьи, хоть и человеческие, с ресницами.

– Есть один способ. Нужно её вернуть, пока дров не наломала.

– Я верну, ты только что за способ, скажи. Может, и мне подойдёт?

– А ты вообще откуда, любопытный такой?

– От Карпыча, слыхала про него?

По роже вижу, что да. Недаром же у Карпыча на фотке той – только сейчас дошло! – Юдифь была. Наверняка из-за этой девки и пересекались.

– Слыхала, – бурчит и садится на раскладной табурет, тот жалобно ноет под весом и просит пощады. – Он тебя прислал?

– Да, к Тодору, за билетом.

– На «Харон» что ли?

И щурится недобро всеми четырьмя.

– На него, но Тодор не дал.

– А как ему дать, если билет-то у меня, – и как засмеётся, с рокотом, и всё её могучее, складчатое тело – ходуном, как желе. – Ловкий он парень, чего и следовало ждать.

Прям с восхищением.

– Кароч, так, путешественник, верни мне Юдьку-дуру, а я тебе помогу. Валить отсюда надо побыстрее. Спасать в этом мире уже нечего. По рукам?

На том и сошлись, и я сразу рванул. За собако-парнем.

Он как заорёт:

– Я знаю, я знаю где!

И пулей вперед, только задние лапы впереди передних летят. А я ж не спринтер совсем. Три раза его останавливал, за бок хватался, еле дышал. А на холм этот вообще едва залез, думал, сдохну три раза. Но пронесло. Зато их упустил: как землетварь бегает – знаю, не догнать.

– Значит, по следу пойдём.

Слава богу, тут и следопытом не надо быть – колея, как от БелАЗа.

– Я не пойду, – собак головой мотает, уши по щекам бьют, – мне в Разрухи нельзя, строго-настрого. Ужо задаст!

– А если не пойдешь, задам я!

Нависаю: хоть и хилый, но с мальцом управлюсь.

Он приникает, хвост поджимает и поскуливает:

– Нильзянильзянильзя…

– Так-то ты её любишь?

Он скулит ещё громче, уже с подвыванием, совсем в холм этот влип.

– Знаешь, что такие, как Тодор с девушками делают? Тебе рассказать?

Видимо, знает. Лежит пару минут молча, а затем вскидывается и глядит туда, где оседает пыль от землетвари.

– Идём! За неё я буду рвать! Ты может не веришь, но я умею.

И в глазах такая решимость, что тут не поверить нельзя.

Влюблённые – самая глупая категория. Во всех мирах. Нащупал слабое место, и голыми руками бери.

А я плотно схватил поводок этой псины, теперь не отпущу, пока не приведёт к цели.

Билет будет моим, уже прям чувствую как он сиянием руку жжёт. Но улыбаться не спешу.

Позже, когда получу.

– Вперёд, мой косматый друг. Твою зазнобушку выручать…

И он срывается в галоп.

***

…до солнца мы так и не дошли.

Потому оно кануло, и накрыла ночь. А с зарёй явились ангелы. И нам пришлось улепётывать, лезть в расщелину, назад, под землю, во тьму, где привыкли.

Они совали следом рогатые морды на гибких шеях. Светили зеньками-прожекторами. Полыхали в нас огнём. Но здесь под землёй мы не боялись. Здесь мы были главнее. Мы уходили дальше, а их шеи кончались.

Пак сказал, что надо идти вплоть до Огорода. Вер качал головой: мы же смесили там всё. Мы – я и Ульта – молчали. Давали им решать. Пак сказал, что мы смесили самый верхний слой, где выращивали нас, но ниже – наверняка есть что-то ещё. Он чует задницей. А заднее чутьё его никогда не подводило.

И мы пошли.

Продираться через завалы, матерясь и чертыхаясь. Ну всё-таки дошли до двери с жуком. Такая же тогда и в Огород вела. Жук щерился и грозил нам неведомым и страшным. Но мы смеялись над страхом тогда. Ребята кое-как выломали дверь, а за ней – лестница, вниз, и вниз, и вниз.

Пак оказался прав. В которой раз.

И мы полезли.

Лестница была в середине кольца – по кольцу крутились ободы площадок с перилами. А за ними – видать – комнаты. Не осмотришься тут, когда лезешь задом в жопу мира.

Ниже и ниже.

До самого дна.

Оно оказалось бетонным. Кругом валялись дохлые. Но не такие, как мы. А эти, серые, в намордниках. Я пнула одного, он хлюпнул противно и рыхло, чуть не блеванула, но стало легче.

Пак волок нас дальше. Там мы нашли доску, где блымало много лапочек – красные, синие, зелёные, белые, и кнопки были – разные, круглые, квадратные. А впереди горело голубым и мелькали какие-то картинки.

Пак и Вер внимательно смотрели на них, но мы-то с Ультой, хоть и глупые девчонки, заметили: ни хрена не соображают, только умных корчат. Мне надоело ждать, и я гакнула по кнопке, самой большой и красной. И тут всё затряслось, будто землетварь где-то там рыла.

Стена перед нами ушла, и пока мы, прифигев, лупали зеньками, проявилась колба – громадная, полная мерцающих, словно светожуки, пузырьков. А в ней, свернувшись клубочком, спала она.

Эда!

Вечная, неубиваемая, блин, Эда, только очень красивая. Такая, что мы ахнули. Она аж вся золотилась. И волосы – длиннющие, плавали там, и горели, как то солнце.

Мы стояли, смотрели и почему-то нюнились. Даже парни, хотя раньше подначивали нас за слёзы.

Пак схватил какой-то предмет, красный, похожий на большую личинку землетвари, и хренакнул им той колбе. Она разлетелась в пыль, в нас брызнуло пузырьками – они здорово пахли и были сладкими.

Эда упала на подставку, что была под колбой и проснулась. И тут только мы заметили, что она – не такая. Ни как мы. У неё – крылья. Зеленовато-прозрачные, искрящиеся. Она смотрела на нас и улыбалась. И от улыбки её становилось так светло, что прям щипало в носу, хотелось выть и лезть обниматься.

Она протянула к нам руки, тонкие, как ветки, и совсем белые и сказала – тихо, словно прожурчала:

– Дети мои.

Это она – нам.

Меньше и моложе нас.

Мать!

Она еле стояла, совсем слабая.

Пак нашёл какую-то хламиду и укрыл её, потом взял на руки, и мы стали выбираться. Она указала другой ход, другую лестницу, по которой можно было идти, не держась. И они с Вером менялись, когда Пак уставал. Хотя её наверное и я бы понесла. Пришлось поддержать как-то, не весила почти ничего.

Мы выбрались в пещеру, где по стенам мигали зелёные кристаллы, и только теперь увидели такой же у неё на горле. Здесь она попросила её отпустить, и пошла вдоль стены, трогая камни. И чем дальше шла – тем увереннее становилась, и тем больше росла. На ней появилось платье – дорогое, из тонкой ткани, крылья трепетали уже смело, сильные. На золотых волосах сиял обод. Тоже с камнями – зелёными и переливчатыми. Теперь уже она была даже на голову выше Пака – а он вымахал ого-го! Мы задирали голову, чтобы смотреть.

– Дети мои, – шептала она, и по белым щекам её катились чистые слёзы. – Они мучили вас! Больше не будут, я не разрешу. Мы будем сражаться.

– Но почему, мама?

Пак сжал кулаки, а в глазах – злость.

– Роза внутри вас – это сила. Великая древняя первосила. Они взяли её у меня. Они истребили таких, как я, потому что мы не подчинились им. Но когда я осталась одна, они испугались. Потому что то, что пришло извне, – спящие – было страшнее. Им нужно было оружие, которое могло бы поколебать даже Небесную Твердь. Они не привыкли быть безоружными, они зазнались и уверовали в свою неуязвимость. Они захотели, чтобы спящие боялись их. И тогда решили создать вас. Думали, что через вас они смогут управлять этой мощью. Но где им было удержать!

Она усмехнулась величественно и печально.

– Они слишком малы и грязны для вас, детки. Им не победить. Спящие – чужаки, этот мир наш, и мы будем бороться за него.

Она присела на камень, мы устроились вокруг, и было теплее, чем от костра. Она обняла каждого. Паку и Веру она сказала так:

– Здесь – зёрна, – показала на мерцавшие зелёным стены пещеры. – Пока они живы, люди будут пытаться вновь и вновь засеивать Огород, даже без матери. Не допустите этого.

Ульте она сказала:

– Девочка моя, у тебя очень серьёзная миссия, но я верю, ты справишься. Возьми зерно, последнее, что останется, и иди на поверхность. Ты должна найти человека, мужчину, герцога Дьюилли. Выйти за него замуж и родить дочь…

– Но я люблю…

Мать нежно погладила Ульту по щеке.

– Я не говорю о любви, девочка. Проглоти зерно и беги на север, не оглядываясь. Ты выйдешь прямо в лето. Там тебе будет хорошо. Давай.

Ульта проглотила кристалл. На мгновение её зеньки стали большими-большими. Думала, вылезут. Но они полыхнули зелёным и вернулись в нормальное. Ульта обняла нас всех. Вера – поцеловала в губы. Он пожал ей руку и одними губами сказал: «Люблю».

Ревя, она развернулась и помчалась по коридору, и мы долго слышали её крик – обиды, разрушенных надежд, оторванного с мясом сердца.

И только тогда, когда плач затих вдали, мать обратилась ко мне:

– Теперь ты, милая. Ты – самая сильная, ты сможешь.

– Нет, мама, я слаба. Мне говорили, что моя Роза едва живёт.

– Они лгали, детка. Они лгут всегда.

Она наклонилась и поцеловала меня в лоб. То была неземная ласка – такая желанная, сладкая и болезненная.

Я тут ударилась в рёв.

Она вытерла мои слёзы и сказала:

– Убей меня и прими.

– Мама, нет!

Я упала перед ней на колени. Пака с Вером аж перекосило, стояли прибитые. Молчали.

– Девочка моя, – нежно, как ручей, жур-жур, – убей. Ты ведь убивала уже.

– Ты не Эда!

– Эда, разве нет.

И обратилась этой мерзкой, белоглазой.

– Заберу у тебя его, твоего Пака. Он будет моим!

Сработало. Я и так вся на винтах, а тут ещё эта к Паку лезет! На шею вешается.

Спиной ко мне.

А зря.

Я ж, разъяренная, белого света не вижу. Кароч, пронзила ей спину рукой и выдрала позвоночник.

Она повернулась, улыбнулась уже мамой:

– Умница, девочка.

И рассыпалась в золотую пыль. А у меня в руке – роза. Белая, сияет и в каплях крови.

И рухнуло всё махом.

Больше я их никогда не видела.

А потом меня нашёл этот дед, Карпыч, кажется, вот.

***

…вываливаю всё это пустоте.

С самого начала – как мы с Тотошкой ходили к дому до неба, а потом про сонника, про Фила, Машку, про Огород, маму и ребят, про тех мужиков в другом мире, которые думала, что спящие…

Всё-всё.

Прорывает.

У пустоты Тодоровы уши. И слушает он клёво. Не перебивает, суёт в руки сигарету, подкуривает. Я шмалю одну за другой, таращусь в костёр, где коптит и воняет какая-то дрянь – наш ужин.

Мир Фила научил меня доверять и не лезть в бой самой. С Тодором будет легче, он – сильный. Вон, грех завалил. Хотя, говорит, Серый помог, но не важно уже. Я поверила ему и в него, потому в меня и мне отказались верить.

Только вот перегинать меня через седло было нагло. Ещё припомню ему.

Землетварь ушла под землю, отдыхать. А мы залезли в какой-то дом из этих Разрух, Тодор развёл костёр, а меня прорвало.

На последних словах выдыхаю. Выпускаю кольцо дыма в серый потолок.

И говорю:

– Теперь ты.

Он вздрагивает.

– Что я?

– Рассказывай. Тебе ведь тоже надо. Вижу, давит.

Он хмыкает, заглядывает в лицо.

– А ты готова?

И понимает без слов: выслушать исповедь ангела?

Сегодня – да.

Глава 12. Я дарю тебе крылья…

…сёстры будят тихонько, не то что госпожа Веллингтон. Легко трогают за плечо, шепчут на ухо:

– Миледи, пора. Господин инспектор уже трижды о вас спрашивал.

Встаю шалая и злая – на всех инспекторов вместе взятых. Не хочу никаких тренировок, не хочу иметь ничего общего с этим миром. Но, кажется, меня, как обычно, не спрашивают. Пора привыкнуть уже.

– Мне очень жаль, – говорит младшенькая и самая прелестная из них, – но их светлость просили передать, если вы не встанете сейчас же, они выволокут вас за косу.

Хмыкаю: он может. Это такая любовь, ага.

Но девушки не причём, они милы и обходительны. Они просят прощения, что умываться подают ледяной водой. Что в здешнее, хоть летнее, но все же промозглое утро идти в тонкой полотняной рубахе и штанах, да ещё и босиком.

– Так велено.

Вздох и глазки в пол.

Они в одинаково сером, что раздражает, так как в голову лезет «Обитель лилий». Только тут все куда чище, уважительнее и краше.

Покончив с утренним туалетом, провожают меня до крытой террасы, кланяются и растворяются в предрассветных сумерках.

Услужливые тени.

А меня опять обливают ледяным, на этот раз – презрением, из серых глаз.

– Вы опоздали на четверть часа.

Таким тоном, словно сейчас последует: и за это будете казнены. Ну слава Великому Охранителю, и кого тут ещё благодарят, обходится без радикальных мер.

Бэзил лишь приглашает на площадку, что раскинулась перед террасой, и раскрывает крылья – о, и второе отросло, хотя и выглядит пока ещё не так красиво, как первое, – взлетает, хватает меня поперёк талии и взмывает вверх. Я ору, вырываюсь. Больно, страшно. И вообще: отпусти, придурок, что ты делаешь?

И он отпускает – прямо с высоты. Отсюда земля с овчинку. В ушах воет от скорости.

Нет, я не хочу умирать. За что?! Я же нужна живой. А потом – накрывает пофигизм: разобьюсь, умру здесь и появлюсь там, рядом с папой и Филом. Где всё в порядке, и ангелы – светлы и без драконьих морд.

Но как же страшно, чёрт!

Папочка, папуля. Прости!

Бэзил ловит меня почти у самой площадки. Бетонной, кстати. Приложилась бы об неё дай боже, отскребали бы всем шелтером.

Бэзил опускает бережно и придерживает, когда пытаюсь завалиться набок.

– Нужно как можно скорее активировать силу сильфиды. Поэтому так радикально.

Тихо, виновато и заглядывая в глаза, но дальше – всё-таки строго, чтобы не расслаблялась:

– Я буду повторять это вновь и вновь, пока вы не расправите свои крылья. Поэтому в ваших интересах сделать это быстрее.

Хватаюсь за его форму, зажмуриваюсь и мотаю головой.

– Я не могу.

– Вы сделали однажды, сможете и ещё раз.

– Была экстремальная ситуация. Та тварь чуть не убила вас!

Он почему-то замирает, смотрит вниз и судорожно сглатывает.

И я впервые наблюдаю, как человека трясёт от невысказанной благодарности.

Самой очень нервозно. Бормочу, уткнувшись ему в грудь:

– У меня не выйдет.

– Должно.

Мягко, просяще, но настойчиво. Проводит рукой по спине, успокаивает, подхватывает – и вновь в небо.

Второе, третье, десятое падение.

Страх, крик, ненависть, мольба:

– Пожалуйста, ну пожалуйста. Я не могу.

– Ты и не стараешься, двоедушица.

Куда девалось тепло? Сжимает плечо до хруста, полыхает синем пламенем из глаз, вот-вот испепелит.

– Стараюсь. Очень стараюсь.

Уже колотит, понимаю, что очередного падения не выдержу.

Пусть бы уже не ловил, всё бы кончилось враз.

На пятнадцатый – закрываю глаза и отдаюсь падению. Люди веками хотели летать. А я ведь лечу. Этим надо наслаждаться.

Меня обнимают за талию нежно, но властно. Тянут к себе. И я тону, растворяюсь, гибну в поцелуе.

Таком страстном и трепетном одновременно.

Таком прекрасном.

Моём первом.

И пропускаю тот момент, когда открываются крылья.

И тогда Бэзил обжигает дыханием возле уха:

– Уже не держу.

И распахиваю глаза. Позволяю себе смотреть, чувствую их. И лечу по-настоящему. Уже не вниз. А и в сторону, и вверх, и кувыркаясь. И смеюсь, смеюсь.

Это так чудесно – летать. Он берёт меня за руку, мы парим вместе, катаясь на струях воздуха, выделывая кульбиты, наслаждаясь полётом.

Приземляемся тоже вместе и плавно.

Звёзды уходят из его глаз, улыбка сползает с губ, и нет моего ангела, только хмурый и серьёзный инспектор-дракон.

– Неплохо для первого раза. Завтра постарайтесь не опаздывать.

И уходит, оставляя меня злиться, хватать воздух и метать проклятья в его прямую спину.

***

После лёгкого завтрака – немного общаюсь с девочками. Они пробуют роль сестёр и, кажется, она даётся им лучше роли сирот из «Обители лилий». Да и приличнее.

Дальше – моё второе и не менее важное, чем пробудить сильфиду, задание: найти тетрадь.

Прочёсываю весь шелтер – благо, он небольшой. Всего пять комнат на двух этажах. Одна из которых – дортуар. И была им и во времена лорда Дьюилли. Вряд ли бы он стал прятать что-то в помещении для девочек. Хотя обыскиваю всё равно, но а вдруг.

Есть ещё подвал и чердак. Но в первом – продуктовая кладовая. А на чердаке я и сама живу. Вернее, в мансарде. А тут есть лесенка под самую крышу, и вот туда-то нога моя ещё не ступала. Оставляю на закуску – всегда успею, рядом же.

В общем, пока обхожу всё от подвала до чердака – вечереет. Вооружаюсь фонарём и ступаю на ту самую лестницу. Сердце колотится в горле, мешает дышать. Когда найду тетрадь – что стану делать?

– Тебе помочь?

Это девочки, собрались на площадке, тоже с фонариком и мордашки любопытные. С ними было бы куда веселее, да и им – игра. Но отец Элефантий дал понять: это мой и только мой квест. Мне его проходить.

Приходится отказать, и они гаснут. Бормочут: «Ну ладно» и расходятся. А я поднимаюсь и останавливаюсь у двери с облупившейся зелёной краской. Чувствую себя немного Алисой. Хочу узнать что там и боюсь провалиться на ещё один уровень реальности, где, чтобы вернуться, придётся пережить Бравный день и убить Бармаглота. А я как-то к подвигам совсем не готова. И вернуться хочу побыстрее, а то уже забываю лица родных.

Толкаю дверь, делаю шаг и замираю.

Комнаты под крышей – полны загадок. В них пушисты шорохи, задумчива паутина, игривы лунные зайчики. Здесь хочется ходить на цыпочках и не вытирать пыль. Потому что на ней порой можно прочесть письмена, оставленные чьими-то шустрыми лапками.

В таких комнатах живут сказки.

Но в чудеса не верю с десяти лет, когда погибла мама. Отгоняю сладкий дурман волшебства, игнорирую шепотки ветра со старой занавеской, – я здесь по делу. И начинаю искать: ну и завалы же здесь, попробуй разгреби… И пылище, апчхи! Нужно завтра утром прийти – с метлой и шваброй. Плевать на все следы неведомых зверюшек, мне их всё равно не дешифровать!

И всё-таки с этой комнатой что-то не так.

Вон, какой-то странный свет из-за чего-то, напоминающего зеркало. Сдёргиваю покрывало и… Вроде бы – ничего особенного. Просто картина. Первые две секунды даже не удивляюсь и слегка разочарована.

А потом: картина? Здесь?!

Идиллические амурчики парят над цветущим лугом и спящей юной девушкой в венке. И эта девушка… странно похожа на меня. Такой я, наверное, была вчера, когда дарила венок Бэзилу. Но удивительно даже не это – пыли на картине нет. Её словно нарисовали совсем недавно. Нарисовали, притащили сюда и по-быстрому спрятали. Вон, на покрывале отпечатались краски.

А из-за картины – уже ярче – свет. Тёплый, золотисто-красный. Высвечивает чьё-то преступление. Отодвигаю полотно – новый сюрприз.

Лилия. Мама растила такие. Огромные, красновато-оранжевые. Гладкий стебель, а на нём три-четыре колокольца. В детстве они казались мне похожими на чудесный фонарный столб. А эта – уж и подавно. Она светится! Будто в нее вкрутили лампочку. Но ведь явно неискусственная. Присаживаюсь рядом, трогаю атласные лепестки – звенит, будто смеётся. И я, забыв обо всём, смеюсь вместе с ней.

Самый беспечный цветок на земле.

– Мерцательная лилия, – говорят сзади. Вздрагиваю, вскакиваю, ударяясь головой о наставленные друг на друга стулья. Те падают с шумом, беспомощно задирая вверх ножки. – Редкий цветок. Они вымерли, когда не стало сильфид.

Он выходит из тени – чёрный, как порождение ночи. Руки сложены на груди. Холодом обдаёт.

Лилия куксится и меркнет.

– Видите, вы убиваете её.

Увидела его и снова злюсь. Потому что некстати вспоминается поцелуй и щёки загораются, как недавно лилия.

– Она просто чувствует свою неправильность. Цветы не должны светиться. Это – аномально.

– А тот, кто воплощает любовь, не должен быть таким…

…и под пристальным ехидным взглядом теряюсь, не могу подобрать слов.

– Ну же, дорогая, договаривайте. Какой я?

– Гадкий, циничный, самодовольный…

– Я тоже нарисовал вас, – странно, немного испугано, смотрит на картину, – вот.

Достаёт из внутреннего кармана несколько альбомных страничек и протягивает мне.

И везде я – в венке, в лунном свете, на лугу. В томных позах, полуобнажённая, а то и вовсе нагая.

Краснею до ушей. Слова вязнут в горле. Он умеет обескуражить, выбить почву, лишить равновесия. Особенно, когда понимаю, зачем он сюда пришёл.

– У вас ведь нет лицензии?

– Верно.

– И вы хотели их тут спрятать?

Теперь теряется он.

– Это неправильно. Других я караю за такое. Следовало написать рапорт в Эскориал. Я дважды начинал и не смог. Вчера, когда вы пришли с венком, вроде почти дописал. Но услышал ваши шаги и стёр всё к чертям.

Лупит кулаком по штукатурке. Упирается лбом в стену.

– Салигияры не умеют лгать. Нас в этом с детства уверяют. Что за ложь будет кара – немедленная, жесткая! И где? Небо не упало мне на голову, земля не разверзлась под ногами.

– Потому что вы – не лжёте. Сердце не лжёт вам, хотя вы и пытаетесь его заткнуть.

– Давно вы стали такой прозорливой?

С отчаянной злостью, будто полосуя плетью.

– Недавно, когда почувствовала то же самое.

– Вы меня…

И не даёт договорить, потому что считывает ответ прямо из головы.

Хватает и целует. Жадно, будто пьёт и не может напиться. Обвиваю шею руками и возвращаю ему поцелуи. Все до одного. А потом начинается безумие. Потому что пуговиц и крючков на нашей одежде слишком много, а сама она – слишком плотная. Мешает, давит. А нужно ещё не разрывать поцелуй, потому что тогда перестанем дышать, умрём.

Он сажает меня на старый стол, и тот ходит ходуном, грозя в любой момент развалиться под нами.

– Моё наваждение… моё наслаждение… мой грех…

Слова, перепутанные с безумием ласк, с треском ткани, с дробью отлетающих пуговиц, с моими стонами…

Лилия зацветает опять, горит ярче прежнего, звенит тонко, будто смеются феи.

И мне кажется, я снова крылата.

…мои пальцы в его волосах, его пальцы на моих бёдрах. Губы – горячие, требовательные, – скользят по шее вниз, к ключице… Будто обжигают, оставляют следы.

О да, ты ведь слышишь. Ты ведь знаешь. Только ты. Твоя… Для тебя…

Я спасу этот мир.

Буду послушной, буду твоим оружием.

Направляй меня…

Научи меня…

Люби меня…

Но в правила игры, того, кто расставил нас на шахматной доске, наша любовь не входит.

Мы не успеваем слиться в одно, рухнуть в сладкую бездну. Нас останавливают аплодисменты и смех.

– Бэзил! Не узнаю? Такой пыл! Куда девался правильный поборник догм?!

Я, замерев сначала, тяну шею, выглядываю из-за плеча любимого, и улетаю одна.

Потому что Бэзил двоится.

Техническая остановка один

(Исповедь ангела)

…не заладилось с самых ползунков, бля**

Мать может быть и смирилась бы и приняла – мать всё-таки. Хотя ей, канеш, графской дочке, нах не нужен был ублюдок от нищего железнодорожника. Хотя когда ложилась под батю – не думала. Девки вообще в такие минуты не думают, но ответственность потом на мужиков. Козлина такой-сякой, воспользовался неопытностью! А чё ж позволила, дура?

Ладно, проехали. Кароч, мать бы привыкла, но дед! Тот взвился. Мало что бастард, так ещё и с меткой этой.

И начали потихоньку гнобить. С малых лет. Держали на кухне, со слугами. Вечно тыкали, указывали место.

Но всё равно родных любил – и мать-предательницу и деда-сноба. Дед иногда даже звал к себе поговорить.

В его кабинете – замирал, смотрел, как на бога, каждое слово ловил. Иногда отвечал, если тот спрашивал. И чуть не до потолка сигать начинал, когда дед гладил по голове и называл смышлёным.

Однажды дед сказал, что есть специальная школа. Не просто школа – целая организация, S.A.L.I.G.I.A., где много таких же, с лилией на ладони. Их что там учат летать и драться.

– Летать?! – не поверил даже – И я смогу?

– Конечно, – убедил дед. – Хочешь посмотреть эту школу?

Ещё бы! Так хотел! Вокруг будет полно мальчишек-сверстников и с метками. Это клёво же!

А то вон даже дети слуг врассыпную, как увидят.

Было и другое – ехать с дедом в столицу! Об этом раньше даже и не мечтал.

Мама сама собрала в школу. У мамы – уже другая семья была, её спешно замуж выдали, но деток больше не было, вот она и тянулась к бастарду.

Тогда – даже носом хлюпала. Воротничок белый поправляла, своим мальчиком звала.

Тоже обнимал и в колени тыкался. Мол, что реветь – школа же. Это весело!

Выехали в ночь, всю дорогу проспал, к месту прибыли на заре.

Однако, когда подъехали, здание не понравилось. Оно было хмурым, если так можно сказать о здании. В таких – хоронят счастье. И следом за дедом шёл уже не так уверенно.

Здесь не было шума. Совсем. Тишина до звона в ушах.

Камеры, в которых прозябали какие-то несчастные.

Потянул деда за полу сюртука, кивнул на заключённых:

– Кто это?

– Грешники, – сказал дед. – Своей участи ждут. Худшие из людей.

Хотя крайний – оказался совсем юным, почти ровесник. Он выглядел измученным, но не худшим. Хотел это сказать, уж и рот, было, открыл, но дед цыкнул:

– Не слова больше! – и, широко шагая, повёл дальше.

В комнате с высоким потолком сидел человек в чёрном. На его фуражке щерился дракон. Человек был очень красив, хотя холодный и будто мёртвый. А рядом – гордо выкатывая круглое тулово – поблёскивал робот.

Вглянул на машину ту и забыл обо всём. Тут же полюбил это хмурое здание.

– Инспектор-наставник Эйден Карц, – представил дед. И человек в чёрном встал из-за стола, подошёл ближе и тронул за плечо.

– Ну здравствуй, боец. Добро пожаловать в S.A.L.I.G.I.A.

– У меня тоже будет робот?

– Когда вырастишь, – мягко сказал инспектор-наставник, и голос у него был приятный, спокойный; а потом озорно подмигнул: – и соберёшь такого себе. Хочешь научиться?

– Делать роботов?

– Да.

– Ещё как хочу! И летать!

– Наш человек, берём.

Инспектор-наставник обернулся к деду.

– Нужно уладить кое-какие бумажные мелочи.

Дед кивнул.

Инспектор-наставник вызвал помощника – юношу, тоже в чёрном, – и велел тому проводить в комнату на заселение.

– С Уэнберри его разместите. Из них выйдет замечательный тандем.

Вели через двор, где нагих мальчишек обливали из шланга. А на улице – не лето. Мальчишки дрожали и ныли.

Аж передёрнуло: как-то сразу веселье завяло.

– За что их? – спросил.

– Зарядка, – буднично ответил сопровождающий. – Так – каждый день.

Комната, куда привели, была меньше той, в которой жил в имении деда. А та – считалась каморкой. Тут же только шкаф, две кровати, тумбочки, на стене – что-то странное. Прежде не видел картин. Ещё был стол и пара стульев. Всё.

Мальчишка, с которым предстояло жить, влетел мокрый и взъерошенный. Однако посмотрел холодно, будто окатил, как самого давеча.

– У тебя – красные волосы.

– Это очевидно, – хмыкнул.

– Это неправильно.

Вот и всё, что сказал, достал из шкафа красивую чёрную форму, почти, как на том наставнике была, и начал одеваться.

Сопровождающий поклонился и произнёс почтительно:

– Ваш новый сосед, милорд.

Милорд! Понятно, почему зазнайка. Такими были все, кого называли «милорд».

Сопровождающий ушёл, а тогда только плюхнулся на кровать, наблюдая за этим «милордом».

Тот холодно бросил:

– Одевайся, скоро завтрак.

– Мне не зачем, я сегодня только посмотреть.

– Ты – глупец. Сюда не водят «просто посмотреть». Это не школа.

– Но дедушка сказал…

– Он солгал. Ложь – сущность людей. Её и синим пламенем не выжечь.

– Это не правда! Дед не стал бы врать!

«Милорд» только хмыкнул, стряхнул невидимые пылинки и вышел.

Выскочил следом, но побежал туда, откуда привели – в кабинет к наставнику. Летел через двор, откинул какого-то красного, что попытался остановить, ворвался к Эйдену Карцу.

– Мой дедушка…

Инспектор-наставник нахмурился, весь такой неприступный стал.

– Как ты посмел явиться сюда?! – и брови свёл.

– Мне нужно знать, где дедушка?

Не унимался, сжимал кулаки.

– Он уехал, а ты отвратительно ведёшь себя.

Влетело несколько в красном, уволокли, хоть брыкался и кричал. В то утро впервые высекли и бросили в карцер. Так началась жизнь в S.A.L.I.G.I.A.

А первое предательство потом долго горчило на языке.

Бэзил Уэнберри – так звали соседа – оказался лучшим во всём. Он отлично знал свод правил S.A.L.I.G.I.A., помнил все интердикты, классно дрался любым видом оружия, презирал тех, кто ныл или канючил на тренировках, всегда и во всём поступал правильно.

Ненавидел он «милорда» люто.

А наставник постоянно ставил их в пару на тренировках по боевым искусствам. Уэнберри выносил красноволосого с одного-двух ударов и всегда самодовольно ухмылялся.

– С твоим уровнем тебя точно определят в исполнители. Красная форма пойдёт к твоим волосам.

Зазнайка-«милорд», чтоб его.

Но наставник так не думал.

– У тебя потенциал гораздо выше, чем у Уэнберри. Ты не должен думать, что хуже него. Пока так думаешь, проигрываешь, – сказал после одной драки и протянул платок: – Вытри кровь.

И тогда-то крикнул вслед «милорду»:

– Вернись, давай ещё раз.

– Тебе мало? – Уэнберри выбрал секиру. – Тогда я отрублю тебе руку.

И подавился пафосом, когда эта же секира оказалась у его горла. Он был слишком умен и всегда реально оценивал противника, чтобы предположить, будто тот выиграл случайно. Но победы не радовали.

Зато Уэнберри впервые подал руку и улыбнулся. И оказался вовсе не таким уж и засранцем. А вполне себе нормальным. Однажды даже вместе удрали – очень уж хотелось посмотреть город. Влетело обоим, только «милорду» сильнее – наставник возлагал на него надежды и требовал сильнее.

После того случая Уэнберри стал другим, больше не позволял себе оступаться. Непутёвого соседа, правда, прикрывал. Хоть и злился потом.

Появились друзья среди исполнителей – они куда проще сокурсников оказались. Жалел их – они ведь почти не учились. Лишь бегали с поручениями, делали грязную работу: уборка, обслуга. Исполнители – невезунчики: родились с меткой, но среди бедняков. Кто же станет таких смешивать с салигиярами – светлыми по рождению. Вот чёрные и задирали носы.

Но тот, кто вырос с прислугой, больше ценит человечность, чем происхождение.

Друга-исполнителя звали Мишель. Славный малый, очень скромный, тихий. Его даже свои же гнобили. Пахал с утра до вечера и не жаловался. Он родился в Болотной Пустоши у шлюхи-бродяжки, которая, едва он научился ходить, выгоняла в любую погоду просить милостыню.

Там-то его увидели салигияры и забрали с собой. Эскориал казался Мишелю раем. Здесь тепло и кормят. Дают одежду. А что работать заставляют – так это небольшая плата за блага.

Когда стукнуло двенадцать – случилось две «непрухи»: Эйден Карц, негласный покровитель, стал судьёй; сменил чёрную форму на белую – безупречность, безгрешность, – и в мозги вставили чип.

Бля**, дико больно это. Ставили на живую и прямо. Но не орал. Тех, кто орал, забирали экзекуторы – жуткие твари – и утаскивали куда-то. Больше орунов никто не видел. Никогда.

После чипования – чуть не сдох. Недели две промучился. Наблюдатели говорили: это из-за вольности. Слишком вольный. Не принимает вмешательство. Организм помирился с чипом, когда прорезались крылья. Вот тогда-то и пригодились наблюдатели – вели в первом полёте, а то б расшибся к хренам. Правда, при первых чужих словах у себя в голове, почти оглох. Так громко, будто кто в ухо верещал. Потом всех, особенно простых, читать стал, против своей воли – все молчат, а в голове – хор. И тут пригодился чип – ставить блоки, когда ты не хотел, чтобы слышали тебя, или сам не хотел слышать других. Не освоил блокировку – сбрендел.

Так, кстати, и отбирали элиту салигияров. Которые всё прошли. Правда, то только начало было. Дальше испытания похлеще пошли и что страшно, не всегда понятно, что тебя проверяют.

Или других на тебе.

Как-то Эйден Карц, уже судья, остановил в коридоре и, приложив палец к губам, кивнул в сторону, на едва заметную дверь.

Быстро сообразил и скользнул за бывшим наставником безмолвной тенью. А переступил порог – голос проглотил. Кругом детали всякие, инструменты, бумаги какие-то со странными надписями. Потом узнал: чертежи.

– Помнишь, я говорил тебе, что когда вырастишь, сделаешь себе робота.

Кивнул. На слова – от восторга – ещё не было сил.

– С удовольствием научу! – улыбнулся бывший наставник. – Будет наш секрет.

Даже растаял от его доверия: ведь судья мог за такое белой судейской мантии лишиться.

Первый робот вышел косой, кривой, двигался рывками, но приводил в неописуемый восторг. Эйден Карц недаром слыл лучшим наставником, умел рассмотреть ученика и поверить в него. Роботы стали получаться всё лучше, а ученик – наглеть и спорить. И, конечно же, глупо, по-мальчишески распирало, хотелось рассказать, похвастать. Тайна угнетала. А ещё – делала беспечным. Ходил с дурацкой улыбочкой. Совершенно упустил из виду: улыбка – символ наслаждения, а оно непристойно. А на непристойность обязательно сделает стойку тот, кто блюдёт правила и у кого чуйка на нарушителей…

Уэнберри ворвался прям на испытания очередного робота. Когда роботостроители прибывали в кайфе. Такой всегда накрывает создателей, когда те видят своё творение в деле.

А Уэнберри так и замер.

– Судья Эйден, – выдавил он и глазами похлопал, – вы… это же… у вас нет лицензии…

Эйден Карц однако не испугался ничуть, стоял и ждал, что тот станет делать.

«Милорд» угарно метался. И он, конечно же, сделал так, как от него ждали – доложил в Совет Эскориала. Судью Эйдена лишили белой мантии, крыльев и обрушили на него синее пламя. За нарушение интердикта и вовлечение во грех ребёнка. Красноволосого, правда, тоже наказали – пятью днями Коридора страха: извлекали из сознания самые жуткие страхи и толкали к ним в пасть. Выдержал, но в душе поселилась ненависть. Глубоко спрятанная, клокочущая.

Попытался поговорить с Уэнберри, но тот упёрто настаивал на своей правоте: он руководствовался любовью, спасал сослуживцев от впадения во грех… И не понимал, за что тут обижаться. Он же спасал!

Мишель хотел летать. А исполнителей не учили. Они – пушечное мясо. И тогда-то стал убегать по ночам, чтобы Мишеля поставить на крыло – крылья у исполнителя были.

Летали над ночным городом, забирались вверх так высоко, что могли тронуть звёзды.

Те, алмазные, подмигивали и дразнили.

Уэнберри, скот, подсуетился и тут. Не терпелось ему перед новым начальством выслужиться и в форму инспектора скорее прыгнуть. У него, разумеется, свои резоны имелись. Только вот он их не озвучивал никогда.

Просто пошёл и спалил. Мишеля и его друга.

С нарушителями сюсюкаться не стали, первый же прорыв грехов – и бросили в бой. Необученных, едва державших оружие. Они бились храбро, но где мальчишкам в одиночку убить грех? Мишеля Обжорство, Гула, разорвал пополам. Глаза ещё смотрели, рот открывался, как у рыбы, но маленький исполнитель поднял большой палец вверх – мол, во, ты молодец! Даже умирая, думал о других.

Потом налетели старшие, справились быстро.

Когда вернулся, первым делом нашёл Уэнберри. Бил долго, со смаком, совсем по-простолюдински, кулаками по красивой морде. Тот умывался кровью и не сопротивлялся совсем.

Когда парень устал, «милорд» сплюнул кровь и сказал:

– Нас собрали в зале наблюдений. Чтобы видели кару за непослушание. И когда Мишеля… когда он погиб… они на весь экран показали его лицо… глаза…

Уэнберри вцепился себе в волосы и завыл.

Плюнул на него, ушёл. Затаился надолго. Не было сил воевать.

Однажды увидел Эйдена Карца. Снова в белом и довольного.

– Как? Они же отрезали вам крылья?

Был необычайно рад за учителя, но удивлён.

– Судье крылья не нужны, он может летать без них.

Подмигнул и ушёл, словно сказал: сам поймёшь как-нибудь.

…Терпеть не мог родительский день: никто ведь не приезжал. Поэтому забивался куда-то угол, чтобы не видеть и завидовать. Но как-то раз позвали. В комнате для гостей топтался грязный бродяга.

Посмотрел на него с пренебрежением.

– Чего тебе? За деньгами – к деду.

Бродяга ухмыльнулся невесело.

– Я батя твой.

Не обрадовался – объявился через тринадцать лет!

А тут фотограф с глупой своей клацалкой: давайте на память да давайте на память! О чём? О бате, что приходит раз в тринадцать лет? Но сфоткался и выгнал к чертям. В следующий раз пообещал выбить глаз. Свою фотку порвал.

Первый раз обратился как и все, в пятнадцать. Но когда потенциал зафиксировали – испугались даже. Таких, мол, в наших рядах ещё не было. Уэнберри в кои-то веки стал вторым. Акадею вдвоём завалили.

Грехи так и лезли. Говорили, это из-за каких-то бунтов в Залесье. Мол, там живут одни отбросы, но туда возят продукты. А если возят, значит, есть дыра. В ту дыру и лезут. И принято было Залесье не кормить. Пусть сдыхают. Падшие же, кто жалеть станет.

Но те так просто помирать не хотели, взбунтовались. Аж до столицы докатилось, и там заволновались все.

И тогда юных салигияров бросили туда – гасить бунт и на проверку. И их с Уэнберри тоже.

В Залесье салигияры в обличье дракона могли продержаться только четверть часа. Этого хватало – спускались и жгли поселения. И задыхались – от проклятий и ненависти.

… было двое. Правильные для здешних мест. Девчушка лет пяти, сама ещё кроха, укрывала худеньким тельцем брата.

– Пожалуйста!

В огромных серых глазах плескалась надежда. Она не бежала от чудовища, она молила его, верила в доброту. И тогда притормозил. Обратился, подхватил на руки детей – и до Рубежа бегом. Там начинался мёртвый город, куда не совался никто. Увёл их туда и сказал:

– Бегите так быстро, как сможете.

Но девчушка сначала обернулась, попросила присесть и обняла за шею:

– Когда вырасту, стану твоей женой.

Рассмеялся:

– Смотри, запомню.

Дети убежали, а в голове уже взрывались бомбы – то наблюдатели насылали свой, – хотя говорили, что Великого Охранителя, – гнев.

А взмыл вверх. Уэнберри рванул наперерез.

– С ума сошёл, – прошипело в голове.

– Уйди с дороги!

– Ты в курсе, что эти дети – отвлекали. Когда ты дезертировал, мутанты стали ловить наших в сети. Столько задохнулось. Славных парней.

– Они тоже хотят жить.

– Они – падшие!

Сцепились. «Милорд» не смог остановить – потрёпан и слаб, но считал намерения:

– Ты спятил!

Сжёг в тот день,к хренам, наблюдателей. За то, что посылали сжигать тех, кто просил всего лишь хлеба.

А Уэнберри вернулся с подмогой, пылая праведным гневом.

Дальше банально, по накатанной – оторвали крылья, отрубили карающую длань, запечатали дракона, облили синем пламенем. И, едва живого, швырнули в Залесье: мол, любишь их, живи с ними.

От этого умирают, но, вот, выжил. И сделал себе новые крылья. И правая рука, с той проклятой меткой, вернулась назад, железной.

Годы спустя пришёл старик, духовник. Думал, спасти. Нёс чушь:

– Верить и любить важнее всего.

Распял его на стене, и кашалоты выжрали ему нутро.

А проклятый ангел выжег эти слова на стене театра…

***

– Когда я залез к тебе в башку, там песня звучала, – во, гад, даже не стесняется.

Лежит, в потолок пырится. Будто не вывернулся весь щаз.

– Какая, про молодого бога?

– Нет, – говорит он, – про ангела.

– Ааа! Она всё у Фила играла. Он говорил, что её поёт какой-то корабль.

– А ты напоёшь?

– Пфф, с чего ты взял, что умею петь?

Смотрю, как на чокнутого. Хотя почему «как», он же на всю башку.

– Ты – Роза, родилась из семени сильфиды, сильфиды поют. Хуже корабля точно не будет.

Логика – железо!

– Ну тада сам на себя пеняй, я не пела раньше, вдруг блею.

И начинаю тихо, но уверено, потому что в башке звучит, словно вот, рядом где:

Мне снятся собаки, мне снятся звери.

Мне снится, что твари с глазами как лампы,

Вцепились мне в крылья у самого неба

И я рухнул нелепо, как падший ангел12.

Не замечаю, когда он начинает подпевать, только голос – хриплый, глухой, словно сорванный в бесконечном крике, – идёт этой песне:

… И в открытые рты наметает ветром

То ли белый снег, то ли сладкую манну,

То ли просто перья, летящие следом

За сорвавшимся вниз, словно падший ангел.

Так мы и сидим – я и ангел – и оба сейчас верим: падать, порой, значит, летать…

Гудок тринадцатый

…вот это я называю вставило!

Кто бы мог подумать, что Тодор – бяка-злюка, которым дитёнков стращают – будет сидеть со мной рядом, ржать неведому хрень о шести лапах и подпевать иномирной песне.

Его история – загрузочная и нехило так. Я сразу возненавидела этого милорда. Если бы встретила – морду бы расцарапала. Тодор молодец, выдюжил. А что двинулся крышей, так кто бы не поехал на его месте?

– Тот мир, из которого Фил и песни, – говорит, смачно отгрызая кусок зверя, – он клёвый?

– Да уж покруче нашего будет, – замечаю и откидываюсь на лежанке из мха и старого барахла, что собрала вокруг. – Там таких домов, как этот, – повожу рукой вокруг, поймёт, – полно. Правда, поменьше. Называются «свечки». И в них коробка ездит, вверх-вниз, вжик-вжик, тарахтит, лифт, страшнааая!

– Ты бы хотела там жить?

Ангельская привычка – выпытывать. Хотя уже давно в башке покопался и знает.

– Нет, там всё другое. Долго привыкала бы. Если только родиться.

– Тогда бы хотела?

Смотрит пристально, жрать бросил, повязка слезла – герой!

– Глупо спрашивать. Все хотят там, где родились. Где родился – всегда лучше.

– Ты странная.

Хмыкаю:

– Кто бы говорил! Приволок меня сюда не пойми зачем. Зная твою репутацию, мне стоит за девичью честь опасаться.

– За голову, – ухмыляется он. – У меня аллергия на идиотов. Лечу их отрыванием головы.

Бычусь, злая вся.

– Нафига привёл? Тут уже целых сто пятьдесят лет, наверное, никто не живёт.

– Вот именно – сто пятьдесят.

И рожа такая – многозначительная, важная.

Наклоняется ко мне, зеньками своими жёлтыми сверлит, будто мозги пьёт.

– Что ты помнишь? Что тебе рассказывали по истории Страны Пяти Лепестков?

Ёжусь, по спине дерёт. Умеют ангелы выворачивать.

– Что и всем, – бормочу. – Ну будто Небесная твердь едва на землю не грохнулась. А на Доме-до-неба расцвела роза. И она вроде тоже жахнула, и, кароч, всё остановилось. И пришёл добрый Охранитель, принёс интердикты и всё заверте…

– Так вот, кроме Охранителя с интердиктами, ничего другого не было, – говорит, а сам – отпрянывает, а морда довольная, лыбится. Рад, что меня пригрузило.

– Как это?

– А вот так, – щелкает мне по лбу, невежливо и больно, блин. – Это – будущее. Тебе вложили в башку алгоритм. Пару дней назад звездопад был, скоро начнётся пипец глобальный. Но теперь мы знаем, как быть. Ты – карта и проводник. Найдём сильфиду и жахнем.

– Жахнем что?

– Ясно же что, – лыбится, – Небесную твердь.

– Разве ни она нас?

– Вот потому мы и должны первыми успеть.

– А чем жахать будем?

– Тобой.

И счастливый такой – открытие сделал!

– Постой, – тру лоб, – ты хочешь сказать, что…

– Цыц! – и подбирается весь, как зверь. Прыгать готов. В руке хищно взблёскивает нож, жуткий, зазубренный.

Не успеваю рассмотреть, кого он валит и полосовать готов.

Потом по воплю разбираю – Серый этот. И Тотошка тут, влетает:

– Не трожь! Пусти!

Защитник.

Тодор встаёт, Серого за собой волочёт, встряхивает, к стене припирает и нож к глотке. Тот аж скулит тихонько, любой бы заскулил. Я бы ещё и обгадилась.

Даже Тотошка, вон, испугано жмётся ко мне.

– Ушлёпок! – шипит Тодор. – Ты какого здесь?

– Я за ней пришёл, – тычит в меня, трусится. – Кора прислала, сказала, тогда билет отдаст.

– Слушай сюда, недоделок, – Тодор давит ему ножом на глотку, Серый воет и дёргается сильнее, – тут работают мои правила. Если я оставил тебя там – значит, оставил тебе жизнь. Если ты припёрся сюда – ты сдохнешь.

– Нет, мне нужен только билет. Этот грёбанный билет, а Кора отдаст только, если верну её, – мотает головой на меня.

– Она тут и она может ответить сама! – Тодор отшвыривает, Серый летит к моим ногам, Тотошка с визгом прячется за меня.

– Пойдёшь со мной, назад? – смотрит снизу, глаза, как у Тотошки, когда тот клянчит.

– Нет, – и ногой топаю для пущей убедительности, – только вперёд. И вверх.

Залажу на выступ и вещаю им свой план:

– Если у меня в башке – алгоритм этот, то, значит, ещё те белые в лабораториях, в Подземельях Шильды, знали. Только по-своему нас пользовать хотели. Ну, для себя, зады себе прикрывать нами.

Тотошка смотрит преданно и бьёт хвостом, Тодор ухмыляется и руки на груди сложил: мол, чеши, чеши, а правила – мои! Серый проникся тоже, вроде.

– Поэтому надо по-другому. Надо сражаться. Надо пойти и посмотреть, что там за роза, в конце концов. Вот!

Тодор хлопает.

– Худшая речь, что слышал, но нам сойдёт. Сделаем следующее. Ты, гавкун, – это он Тотошке, тот ощерился аж! – вернёшься к своим долбо**ам-мутантам и скажешь, что если они сами не постоят за свои шкуры, то даже на базаре за их шкуры и ломанного не дадут. А я знаю, как работает базар. Мы завтра туда – затаримся кой-чем и в путь. Дом-до-неба только кажется близким, потому что высокий. До него ещё свистеть и свистеть. Нам кашалоты будут нужны. Ты, ушлёпок, идёшь с нами.

Вот у него речь всяко получше, хотя и хрипит. Но убедителен, гад.

– А теперь дрыхнуть все, и без фокусов. Я по ночам злой.

Смотрю на него и понимаю: сам спать не будет. Про эти места знает больше нашего и кого-то ждет.

***

…непруха пошла.

И действительно: какого попёрся? Знал же, что Тодор так просто не выпустит – я ж игрулька его, а он не доиграл.

Хотя, благородный вон: говорит, опустил, надо было линять, а теперь… Хрен с маком. Отведёт на базар и продаст. Или кашалотом скормит. Псих.

Сон не идёт. Какой тут сон, если где-то неподалёку бродит ночной кошмар с ножом. Да ещё в тонкой куртёнке на каменном полу попробуй засни. Зашибись сны будут, ага.

А эта девка, Розочка-Хренозочка, разметалась вон. Мягко устроилась. И блохастик наш в ногах примостился, верный.

Зофилка, мля.

Или ей этот псих приглянулся?

Смотрю, забинтовала его. Заботилась.

Ну, конечно, будь я таким дылдой, и на меня б девки зарились. Только он лох же полный, не целовался путём.

Ехидно ржу. Ну хоть в чём-то его обскакал. Пусть Лидка меня и послала, но до того у нас всё было. Недолго, правда, но было же!

Хотя не похоже, что Тодор к Розочке клеится.

Говорю же – лох. Девка-то – ого-го! У нас бы такая в кино принцесс играла и по мужикам ходила. Ещё бы – с такими-то ножками от ушей!

Тодор что – дуркак полный? Не в папаню, тот бы не упустил.

Хотя, судя по той фотке с розововолосой девицей, это Карпыч её нашёл и за неё билет получил. Интересно, попробовал ли он эту розочку, а?

Так, если Тодору не нужна, то чего мне ушами хлопать. Неизвестно, что завтра, а я уже запарился дрочить втихую. Бабы давно не было – Лидка, проклятая, как пошептала.

Надо брать, пока лежит. Орать не станет, факт. Она сама внимание Тодора привлекать не захочет.

Вот собак – помеха. Растявкается. Тяпнет ещё.

Встал и оглянулся. Её сумка. Она же чем-то бойца нашего мотала? Значит, то, что надо.

Осторожно подхожу.

Пёс совершенно не сторожевой, без задних лап дрыхнет, подёргивается и скулит во сне. Тащу сумку. Арсенал целый. Вот этот жгут подойдёт. Подлажу к псу. Тихонько чешу за ухом. Млеет весь, лапой ведёт. Перекладываю его морду себе на колени – не просыпается. Заматываю пасть, как аллигатору. Жалею, что не скотч. Лапы передние с задними скручиваю – хорош охранник!

Теперь можно и за дело.

А вот она вскакивает, только рыпаюсь. Но я наваливаюсь, руки хватаю. Брыкается, как сумасшедшая. Можно подумать – девочка ещё, ни за что не поверю.

– Тихо, – рычу, – не хочу тебя уродовать и бить.

– А ты только попробуй! – как мегера, злая, скользкая, как рыбина, рвётся.

Псина её катается, путы рвёт, да не выйдет, я хорошо скрутил.

Её тоже скручиваю, тяну руку – шорты содрать. А тут что-то как за воет, завизжит! Вся шкура дыбом стала.

Тут она и выскользнула. И мне прям в лицо, гадина, ботинком. Свалила и давай мутузить. И ревёт.

Говорю ж, непруха.

***

Вот же мерзкий ублюдок, что удумал! Жалко, его Тодор не прирезал! Поддонок.

Луплю от души. И плевать, что отрубился уже. Развязываю Тотошку, слезливый весь. Лезет:

– Простипростипрости…

– Да уймись! – цыкаю, а саму ещё трясёт всю.

Пинаю Серого ещё раз.

Вот так тебе, кретин. Будешь знать. Я тебе не продажная какая-нибудь!

Обнимаю себя за плечи, колени к бороде.

Блииин, отдохнула. Завтра идти не пойми сколько.

Закрываю глаза, пытаюсь дышать мерно и только тогда чую.

Драку!

Покруче нашей с Серым.

Велю Тотошке сторожить. Он кивает: провинился, теперь не уйдёт. А сама ползу: туда, где обрывается стена. Высовываюсь… и затыкаю себе рот, чтобы не заорать.

Вот почему за Рубеж ходить было запрещено.

Тут промышляли они.

Их называли подземниками и говорили, что жрут людей. В сером свете испуганной луны эти твари кажутся самой тьмой. Тела – будто коряжины. Видела такие, когда ветер деревья перекрутит. Зеньки – нет-нет – да красным полыхнут. Когда попадают в лунный круг – вижу, как с морд каплет слюна. Сами бледные, будто без шкур.

Морды с зубищами.

Прыгают резво, едва успеваю проследить. Шух-шух, как комары, когда тебя жрать летят.

Воют тонко, уши режет.

Тодор валит их молча и пачками. Как только успевает? Его атаки я пропускаю тоже. Вот это скорость!

Этому их в той ангельской школе учат? Тогда ангелы и правда лучше нас. Совершеннее, во!

Но и у него силы уходят. Вижу, уже еле стоит. И если завалят его, возьмутся за нас. А нам и пары секунд против таких не простоять. Не заметим даже.

Шух-шух…

Нужно помочь!

Думай!

Они тьма, вижу, как шарахаются от его огненной лапы. Но этого света мало, а луна скупа. Твари голодны, и Тодору долго их не удержать.

Разбуркиваю Серого, шепучу ему громко, зеньки пучу, чтоб понял – важно!

– Свет!

– Нет, я Сергей.

– Заткнись, юморной. Не до лыбы щаз. Там они, эти…

– Что выли? – испугано-тихо. Слышал, значит.

– Да, они света боятся. Нам бы фонарь. Чтоб полыхнуло.

– Ищите! – говорит он и тычит вверх, где болтается какая-то прозрачная пузатая хрень.

– Что искать?

– Куда от неё провода идут. Может, там и рубильник есть.

Ищем.

Идём вдоль стен – чем дальше, тем сильнее. Серый сказал: ток будет. Ток – течёт.

Мать говорила, что я могу услышать течение любой жизни в этом мире. Руку к стене, глаза закрыть, сосредоточится.

Вот он!

Бегу, не открывая глаз. Следом Серый и Тотошка. Скольжу рукой. Нахожу кнопку.

– Жми! – в два голоса орут шепотом.

А мне страшно, вдруг рванёт. Я видела в мире Фила: кнопку нажал – бах!

Ну что ж – не будет Тодора. Сгинет с ними.

Но почему-то жалко.

Блииин.

Тодора?! Который Арнику продал!

Нажимаю и вспыхивает, будто Роза Эмпирея расцвела. Светлеет сразу. Ток не умер за столько лет.

Опрометью назад, туда, где Тодор бился.

Вон, герой, идиот. Весь в их чёрной кровяке. И помыть негде. Только разве что обжечь.

Серого зову, еле заводим внутрь.

– Ты чего один на них полез?

– Вас что ли звать – девку, собаку и ушлёпка?

Ещё и ехидничает! А сам горит весь.

– Брось, не поможешь ничем… – слова уже у него с трудом идут. – Свет не гасите. Ждём утра.

– А утром куда?

– Если доживу – в Рай!

– Далековато и после смерти вроде.

Это – Серый. Лезет, юморит, кретин, не к месту опять.

Тодор мотает головой.

– Рядом совсем. Только до утра дотянуть.

Никогда ещё я так не ждала солнце…

Глава 13. Обратная сторона

– … она тебе не сказала?

Ехидный голос возвращает в реальность и окунает в воспоминания. Не мои. О поезде, солнце и обещании: «Падай, я подхвачу».

Трясу головой: мой – другой, он не обещает, он подхватывает. Всегда. И целуется так, что шатается небо и горит земля.

Стивена – а его, кажется, так звали в том видении – я оставлю ей.

– Не сказала о чём?

Голос холоден, вкрадчив, шлёт мурашки по спине, и это не возбуждение, а страх, потому что в глазах – замечаю – синие отблески.

И тут только вижу нас всех со стороны: себя, сидящую на столе, с юбкой, задранной так, что видно изящное кружево панталон и разодранным лифом, растрёпу с нацелованными губами. Его – чёрную тень, само возмездие. Стоит – высится над происходящим – руки на груди сложил, безупречный, одежда идеальна, только волосы взъерошены не по форме. И этого третьего – в сером сюртуке. Элегантного. Копию моего ангела.

Он, непрошенный, смотрит на нас, меня, с насмешкой, и я судорожно поправляю лиф и одёргиваю юбку.

– Что мне она поклялась в верности. Скажи же, Айринн?

Мотаю головой.

– Вы снились мне один раз. А раньше и подозревала о вашем существовании, мистер обломщик…

– Кто? – он даже закашливается. А я спрыгиваю со стола и подхожу к Бэзилу.

Задираю голову, распахиваю глаза: читай меня! Твоя! Только твоя!

– Мой брат не лжёт, – прямо в мою разверстую душу. – Поэтому мне тоже хочется знать, когда вы собирались оповестить меня о вашей… связи?

– Не было никакой связи, Бэзил! – он бесит меня. Почему сначала подманит теплом и нежностью, а потом вот так окунает в прорубь презрения.

Стивен смеётся.

– Ты забыла, милая Айринн, как мы целовались на рассвете, и ты обещала выйти за меня замуж? Ах да, братик, прости, забыл тебе сказать, что нашёл её раньше тебя. Но ты сам ограничил наше с тобой братское общение.

Бэзил срывается. Сбивает Стивена с ног, мажет по стене. Тот – не сопротивляется, только смеётся.

– Только и умеешь, что причинять боль близким, – кулак впечатывается в его красивый болтливый рот, и Стивен сплёвывает кровь. – Не зря родители боятся тебя…

Бэзил сдёргивает перчатку, сейчас прижжёт брата.

Не могу допустить. Висну, кричу:

– Не надо! Не трогай! Выслушай меня!

Он отталкивает – грубо и зло. Падаю плашмя, на попу. Он склоняется надо мной. Лицо перекошено, в глазах – нечеловеческих уже – пламя.

– Идиот! Поверил, что продажная девка сможет стать леди. Что она будет верна мне, – слова швыряет резко, каждое – как удар. – Принял похоть за любовь.

Душат слёзы. Как он мог? Почему не увидел?

А он презрительно хмыкает и встаёт. Уходит, не оглядываясь. Лишь в дверях – достаёт из кармана листы с рисунками, швыряет на пол и поджигает их.

И ему, кажется, всё равно, что мы со Стивеном можем сгореть заживо. Он этого хочет.

Стивен вскакивает, шатаясь и отплёвывая кровь, хватает покрывало, что я сдёрнула с картины, и сбивает огонь.

– Выродок! Всегда был им и останется.

Произносит скорее устало, чем зло. Констатирует печальный факт. Поднимает рисунок, стряхивает с него пепел.

– Амбиций сколько! А рисует – хуже меня!

На мой удивлённый взгляд – кивает на портрет, за которым, теперь уже тускло, мерцает лилия. Мол, моя работа.

Ахаю, догадавшись, что Бэзил знал и не выдал. Свои принёс сюда же прятать.

Стивен отправляет обожжённый рисунок карман сюртука и протягивает мне руку.

– Прости меня, Айринн. Правда, хотел оградить тебя от него. Идём.

Помогает спуститься, доводит до комнаты.

– Я – врач. Когда сообщили, в каком состоянии тебя и его сюда привезли, сразу рванул. Лечил обоих. И теперь благодарность брата – на лице.

Усмехается невесело, разбитыми губами. Проводит мне по щеке согнутым пальцем.

– Он не достоин такой девушки.

Обнимаю себя за плечи. Первый порыв – защитить, доказывать, что он хороший. Но вспоминаю его глухоту и молчу.

Стивен открывает дверь, пропускает внутрь и, когда сажусь на кровать, накрывает пледом.

– Распоряжусь, чтобы тебе принесли какао.

Мотаю головой.

– Не уходи.

Он садится рядом, обнимает, позволяет уткнуться в плечо и тихо хныкать. Гладит по волосам.

– Бедный ребёнок! Бросили тебя в пасть дракону. А он сожрёт не подавиться. Потому что машина. Только и может, что жить по заложенной программе. Сам не думает.

Стивен вздыхает горько, я поднимаю глаза и замечаю морщинки в углах губ и на лбу. Слишком ранние свидетельства боли.

– Он убил наших родителей.

Вздрагиваю.

– Как?

– Эх, лучше бы убил взаправду, чем так. Ему было пятнадцать – в этом возрасте он первый раз обратился в дракона. Бэзил отлично сдал экзамены и ехал домой триумфатором. Он всегда хотел доказать нам, что чего-то стоит. Что не зря родился с меткой. А нужно сказать, что у мамы с папой был тайный салон – там играли на музыкальных инструментах, пели, сочиняли и рисовали. Всё без лицензий, разумеется. Потому что лицензионный комитет ограничивает творчество…

– Знаю, – высвобождаюсь из его объятий, залажу на кровать с ногами, – семь сюжетов…

– Вот-вот, – усмехается горько. – А у нас там царило настоящее творчество, как в древности. Когда красота ещё не умерла. Мать всё время боялась, что если Бэзил узнает, будет в ярости. Но и скрывать более не могла. Сложно что-то скрывать от любимого сына. И мать решила устроить концерт в его честь. Испекла вкуснейший пирог, мы все нарядились. А потом – привели Бэзила в зал, где стоял рояль матери и лежала скрипка отца. Они, с серьёзными лицами, поклонились, подмигнули мне, и заиграли. О, что то была за музыка! Она лучилась! Бэзил оборвал их на середине. «Покажите мне лицензию! – орал он. – И не говорите, что вы устроили это безобразие без лицензии!». Мать с отцом пытались его унять, объяснить, как глупы эти лицензии. Он даже не дослушал, как тебя сегодня. Мотнул в окно. А утром следующего дня явились экзекуторы. Родителей пытали, им сломали пальцы, чтобы больше не могли играть. Они выжили, но оба… теперь… Их поместили в приют для больных душой. Тут, неподалёку. Я стал врачом, чтобы быть с ними. Ведь Бэзил навещал их всего дважды…

Стивен роняет голову, закрывает руками лицо, его плечи мелко дрожат. А я шокирована так, что не могу говорить. Меня переполняют жалость и ярость.

– Отвезёшь меня к ним?

Стивен кивает.

– Это зрелище не для слабонервных. Они в ужасном состоянии, напугают тебя.

– Переживу, поедем с утра, хорошо?

Он обещает.

Упадёшь – подхвачу.

– Найду тетрадь и прочь отсюда.

– Верно, – поддерживает Стивен, – я помогу.

Пожимаем руки и расстаёмся друзьями-заговорщиками.

Становится легче.

И ветер решимости уносит пепел моей первой – растоптанной и сгоревшей – любви.

Но едва уходит Стивен, а я успеваю переодеться, как, благоухая клубникой и светясь, будто новый пятак, вплывает отец Элефантий.

Вот уж кого не хотелось бы видеть. Сейчас как-то не до нотаций. Впрочем для них он слишком торжественен. Кажется, что звенит даже от внутренней выспренности.

– Дитя моё, – говорит прерывающимся от волнения голосом, сжимает мои руки, – я принёс тебе воистину благую весть. Завтра вы выходите замуж за лорда Уэнберри.

– Вот как, – вырываюсь и отсаживаюсь подальше. – С чего вдруг такая спешка?

– Милорд сказал, что твоя сила уже пробудилась и теперь… – останавливается, густо краснеет, как девица, – в общем, теперь ему нужен более тесный контакт, чтобы контролировать тебя.

Ах вон оно что! Тесный контакт!

– Милорд заявил, что я – продажная девка. Со мной можно и без свадьбы.

Отец Элефантий закатывает глаза.

– Нельзя! Грех прелюбодеяния! Салигияр сгорит в синем пламени, если возляжет с девой, с которой не венчан.

– Вот как! Что это не остановило его полчаса назад!

Вскакиваю, мечусь по комнате, ставшей тесной и приторной. Все эти занавесочки, рюшечки. Конфетность шебби-шика. Вынести всё и сжечь! Растоптать, порвать.

Ненавижу.

– Что было полчаса назад?

– Ничего не было, но всё могло бы быть!

Отец Элефантий мотает головой:

– Бэзил – и вдруг такое безрассудство. Скажите, между вами до этого не было какого-либо ритуала?

– Нет, – мотаю головой. – Просто венок ему подарила и всё.

– Стало быть, дитя, вы уже повенчаны, завтра лишь состоится оглашение. Признание вашего брака перед людьми, а на небесах он уже свершён.

Так и вижу довольную физиономию Великого Охранителя!

– Значит, по сути, я уже его жена?

– Да, по законам Летней губернии.

Почему же Бэзил до сих пор не заявил свои права на меня? И сегодня вёл себя, как влюблённый, а не как муж, требующий выполнить супружеский долг?

– Бэзил, когда ещё сидел у твоей постели, задумал эту свадьбу, – говорит отец Элефантий. – Выписал тебе наряды из столицы. Девочки тайком готовили гирлянды, сёстры напекли сладостей. Никогда ещё не видел его таким… счастливым.

– Вы словно о другом человеке рассказываете, – отзываюсь. Присаживаюсь на подоконник, позволяю ветру тронуть шею. Его ласки нежны и искусны. Ах, ветер-шалун.

Котёнок.

В ухо, ласково, чуть касаясь плеч. Напоминанием о несбыточном.

– Зачем вся эта показуха?

Отец Элефантий смотрит пристально, буравит.

– Потому что оно важно тебе. Бэзил сказал, ты так привыкла, видела в своём мире. Старался для тебя.

– Не понимаю. Он только что меня растоптал и унизил.

– Эх, девочка, – качает головой старик, – его всю жизнь учили убивать и карать, внушая, что в этом и есть любовь. Дескать, так ты заботишься о душе грешника, очищаешь её…

Но я не готова сочувствовать, ещё слишком свежа история о несчастных родителях.

Отец Элефантий угадывает:

– Брата его видела, да?

– Видела, он показался мне очень славным.

– У вас что-то было раньше?

– Айринн и он обручились.

Отец Элефантий сначала смотрит удивлённо, но, должно быть, скоро вспоминает – двоедушица. И вновь осуждающе качает головой.

– Стивен никогда своего не упускал. Так и искал способ досадить брату. Бэзил у них в семье виноват уже тем, что родился. Мать с детства чуралась его, и когда появился Стивен, всю любовь перелила на него. А отец – вечно недовольный первенцем – дождаться не мог, когда того в S.A.L.I.G.I.A. заберут. Уж поверь, ему очень несладко пришлось.

– Стало быть, тот случай с родителями, – месть? За испорченное детство.

Волна отвращения к будущему супругу накрыла меня.

– Что ты! – восклицает старик и меняется в лице. – То была одна из жутких проверок S.A.L.I.G.I.A. Насколько он готов подчинится. Он пожалел сразу, когда рассказал и получил похвалу от своих наблюдателей, – вздыхает. – Я присутствовал там, и помню, как бедный мальчик побледнел, когда ему сказали, что родителей накажут по всей строгости закона. Помню, дождался меня, своего духовника, бросился в ноги и стал умолять: «Спасите их, пожалуйста!» Отрок, запутавшийся в «хорошо-плохо» взрослых.

Из окна дышит холодом, бросает злое: виновны.

И я ёжусь, внутри – натянутая струна и дрожит. Спрашиваю тихо, едва узнавая свой голос:

– И вы помогли ему?

– Увы, дитя, у меня не было ни таких полномочий, ни должной дерзости. Зато когда их привезли, он сам, глупый мальчишка, кинулся спасать – попробовал устроить побег. Конечно же, его намерения прочли раньше, чем он успел что-то сделать. Его тоже наказали по всей строгости – родителей пытали у него на глазах. Он ползал на коленях перед своими наставниками, целовал им ботинки, лишь бы родных не мучили, но… те ребята – не судья Эйден. Они бросали на грехи необученных мальцов. Их не пронять мольбами. Они довели задуманное до конца. Всё, чем я смог помочь, это устроить грешников, когда их отпустили, сюда, в лучший приют.

– Стивен сказал, что Бэзил навещал маму и папу всего два раза…

– Да, мать не узнаёт его, но само его присутствие вызывает у неё панику и истерику… А отец – прячется в ужасе и шепчет откуда-нибудь из угла: «Не трогай! Не трогай! Я больше не буду играть» и начинает плакать. Бэзил навещал их дважды и дважды потом пытался покончить с собой, что для салигияра – страшное преступление. Никогда себя не простит. Так что, не считай его чудовищем. Вслед за Стивеном. Ему не понять, никому из них не понять.

Старик поднял на меня глаза, голубые и чистые, как омытое дождём небо.

– Так получилось, что все те, кто ему дорог, пострадали от него. Он боится, что это может повторится и с тобой. Пытается защитить, как умеет. От себя в том числе. Знаешь, пусть лучше ненавидит, чем полюбит и будет страдать.

Отлипаю от окна, сажусь рядом, обнимаю и говорю:

– Спасибо, что рассказали. Теперь у меня полная картина в голове…

Старик улыбается и хлопает по руке:

– Ты молодец, дочка. Уж не знаю, какая именно твоя душа, но одна точно мудра не по годам, – наклоняет голову вбок, становится привычно-хитрым: – Кстати, о картинах… Бэзил сам сюда картины Стивена привёз. Упрашивал меня спрятать так, чтобы никто не нашёл. Брата им не выдал.

Значит, всё-таки благодарный, зря Стивен говорил, что нет.

– Постойте… Если Бэзил видел ту картину, на которой я, значит…

– Он просто решил, что это – одна из девушек Стивена. И когда приезжал сюда, всё ходил любоваться.

Вспоминаю чванливое: «А рисует – хуже», и становится неприятно на себя, что приняла помощь Стивена в заговоре против Бэзила. Стыдно, что не рассмотрела за его холодностью страх и неуверенность в себе. Брата всегда считали лучше, наверное, даже он сам…

– Обещаю стать ему хорошей женой, – заверяю старика, но больше – себя.

Он улыбается и треплет по волосам:

– Ты не прогадаешь, девочка.

И я знаю – он прав.

Завтра мои глаза будут кричать о любви, и я буду услышана.

Засыпаю почти счастливой, под нежный шёпот сероглазого ветра.

Котёнок…

Гудок четырнадцатый

…в Раю – девять небес. Если добраться до девятого – увидишь Розу, она раскроется перед тобой. И будет тебе клёво, и ты начнёшь всё постигать. Это – высшее. А ещё там рядом – Небесная Твердь. И о ней не расскажешь, даже Данте не смог. Вон как писал:

Я в тверди был, где свет их восприят

Всего полней; но вел бы речь напрасно

О виденном вернувшийся назад…

Иногда мне кажется, что всё напрасно. Нет никакой Розы. И никогда не забраться на Дом-до-неба. До него идёшь, а он ускользает. Как солнце. Потом я узнала, что до солнца не дойти и за край земли не перевеситься. Не позырить, что там.

Это и есть – высшее. Оно всегда недостижимо.

Кто ж нас пустит таких, падших и с бывшим ангелом, в Рай? И где взять Беатриче, что поведёт?

Тотошка, обычно резвун, притих, поник и лежит у ног. Защитника из него не вышло, грустит. А Серый трёт бока и косится на меня недобро, будешь знать, гад, как к девушке лезть!

Солнце выползает медленно и лениво, невыспавшееся и злое, прям как я.

Зырю на Тодора и становится ещё херовее. У него по всему телу – черные борозды. Следы лап подземников. От борозд – как ручейки, вены чертят: их чёрная кровь побеждает его.

– Эй, – говорю ему, – ты почти дохляк.

Он бьёт ладонью по другой руке у локтя: во, мол, и хрипит:

– Не дождётесь.

Встаёт по стеночке и, когда кидаюсь помочь, обдаёт взглядом: ша, молекула. Гордый, блин.

Выползает на площадку, где бойня шла. Ползём с Тотошкой за ним.

Да, нехило они тут всё покрошили.

Тодор обрыскивает всё и вдруг как свистнет. Мы аж подпрыгиваем в своей подглядывалке. Так недолго и попалиться, и палимся.

– Выползайте, надзиратели.

Голос глухой, говорит – не оглядывается. А тут всё вокруг дрожит и дыбится. Куда вылазить? Землетвари в пасть? Она – тут как тут.

– Малыш, – Тодор её по боку треплет, а та от радости гопотит и хвостом так долбёт, что Разрухи, какие попадаются, окончательно – в пыль.

Мы подходим на полусогнутых. Страшно. Хотя раньше я на таких лихо рассекала. А вот Тотошка, хоть и видел, исскулился весь. Боится.

– Ты, гавкун, – Тодор приваливается лбом к землетвари, и я вижу, как его колотит, и тварь от этого беспокоится, – с моими ребятами, как и говорили вчера, к мутантам пойдёшь. Кашалоты помогут тебе убеждать. Скоро, скажи, всем хамба будет, если за себя рвать не станем. Трусы пусть сразу усвёстывают, а то я вернусь и лично каждого освежую, – достаёт ножище свой, Тотошка аж за меня шурхает, – ты усвоил?

Бедняга из-за меня самый нос высовывает и кивает.

Тодор ухмыляется:

– Герой! За юбку прячешься!

Тотошка, не вылезая, ворчит и скалится.

– Ну ладно, живи, – машет рукой и снова свистит.

На этот раз из всех домов лезут жутики. Рыба вместо головы, плавники, ластами шлёпают.

Так вот вы какие, кашалоты. Не зря ими пугают.

– Саск, – кивает синему, у которого ершится черепок, а сам отстаёт от землетвари и стоит, шатаясь, как та тростинка, – забирай гавкуна, десяток наших, и **здуте Залесье.

Синий трясёт башкой, что-то булькатит.

Тотошка отступает:

– Не пойду, с ними – не пойду.

Хвост втянул, уши жмёт, жалко.

Но не Тодору, скотине.

– Радуйся, собак, что не Гибби. Тот собачатину любит. Притом ещё тёплой, чтоб на зубах дёргалась.

– Не пугай! – сжимаю кулаки.

Достал!

– А вы не тупите. Живо выполнять, – вскрикивает так, что все подпрыгивают.

Саск, этот синий, хватает моего Тотоху, беднягу, за шкварник и волочёт.

– Держись, – ору вслед. – Вот я приду, задницы им надеру!

– Гибби, тащи ушлёпка и мотаем в Рай. Времени нет… почти…

Серого припирают связанного и возмущенного, суют в клетку и вешают перед носом у землетвари.

– Малыш так резвее.

Серый смотрит обречённо и жмётся подальше от радостно бешеного Малыша, который норовит зубом утиснуть.

– Править… можешь…

Сам уже, видно, не в состоянии. Придётся старое вспомнить.

– Не так хорошо, как ты. Я с человеком, – тычу в Серого, – не ездила.

– Так… проще… тварь думает… что гонится… легче править…

– Едем тогда. Говори, где твой Рай?

Он машет рукой вперед, на восток.

Дожидаемся, чтоб землетварь выпустила ложноножки, влазим в седло, я хватаю усики – у неё они чувствительные, губу ей задирают, так и идёт; Тодор мостится сзади, лапает за талию, сопит в спину.

На него не злюсь: дрался, заслужил…

…и всем кильдимом – в Рай. Мы на земетвари, кашалоты на колымагах рядом дребезжат.

Данте и не снилось.

***

…когда в двадцати сантиметрах клацают зубы чудовища, и ты преждевременно направляешься в рай (но ведь хорошо ж, что не в ад?), есть повод подытожить прожитое, познать дзен и придаться философии. Итак, что у нас в сухом остатке.

А печальное: я=лох.

Девка прокатила, псих опять в клетку засунул, билета у меня так и нет, собак, которого держал, как козырь, уплыл.

Всё, Серёга, пустота.

Попал ты.

Как там было в детской присказке: Гагарин долетался, Пушкин дописался… Вот и у меня так.

И обидно даже. Вон какой мир создал. Только он брыкливым вышел, самостоятельным.

И теперь меня пересоздаёт.

Надо было этим подземникам поналезть. Ведь может не начни Тодор подыхать, и меня бы к хавальнику этой тварины не привязал.

Злится, отыгрывается.

Но за него держатся надо. Он и знает тут всё, и в авторитете, и дерётся, как перс из аниме. С ним не пропадёшь.

Он, конечно, долбанутый на всю голову, но свои представления о чести-достоинстве есть. Девку, вон, не тронул.

А ему бы она дала, поди.

Такие куколки любят героических плохишей.

О, тормозим.

Приехали.

Вокруг – всё та же красная пустыня с мелкой пылью, что оседает сейчас вокруг колымаг кашалотов.

Где рай-то? Эй, чувак!

Он буквально сваливается со своего ездового монстра, шатается, как пьяный, делает несколько шагов вперёд – и упирается в воздух.

– Тут… не ошибся…

Щёлкает пальцами, бормочет абрукадабру – должно быть, заклинание, – дно клетки отваливается, и я неэстетично ляпаюсь вниз. Под гогот кашалотов и девки.

– Эй… ушлёпок…

Подхожу, мне сейчас не до препирательств.

– Тронь тут и тут…

Указывает точки на воздухе. Я прикладываю ладонь, и воздух впереди вдруг превращается в прозрачную стену, наподобие сот. Вырисовывается и дверь.

Стучу.

Рай всегда охраняют ангелы с мечом наперевес.

Как вот этот здоровяк, что выходит из ворот и смотрит на нас, как на муравьёв.

– Чего надо?

– … Роза… должна… зацвести…

Тодор выдаёт это с трудом, плюхается на четыре мосла, блюёт чёрной жижей.

– Где Роза?

Девка выходит вперёд, но присаживается возле Тодора, шепчет ему что-то, по плечу стучит тихонько. Жалеет, дура! Встаёт уже полная решимости, с огнём в глазах.

– Я здесь, но если нужна вам, помогите ему, моему другу.

Вот как! Уже друг! Нежданчик!

Но здоровяк не промах.

– Его тронула чёрная смерть, мы не можем пустить его.

– У вас же тут рай! Все ж добрые! Так спасите его! Он пострадал, сражаясь с грехом, который чуть не пожрал меня, Розу.

Здоровяк хмыкает, опускает свой резак – не, это не меч, это что-то страшное! – и грохочет:

– Ждите, – и уже разворачиваясь всей своей питбоссовской тушей, цепляет взглядом меня: – А вот тебе – можно, идём.

Что, выкусили, защитнички!

И нечего меня теперь жёлтым взглядом сверлить. Подыхай тут в блевотине, а я шагаю в рай.

***

…время – на секунды: Тодору всё херовее.

А они тянут!

Он отползает к Малышу, тот уже бешеный, сверенчит, помочь хочет, а не знает как.

Кашалоты на меня косят, булькатят между собой.

Тодор опять харкает чёрным, вытирает губы и кое-как выговаривает:

– До… серд… ца… дой… дёт… – хана… Ты… тогда… на Малы…ша… они…

Его душит кашель, и мне безумно жалко. Ещё и история такая – он всем помогал, а его гнобили. Миг – и иду штурмовать этот грёбанный Рай.

Но тут открывается дверь и выбегает девушка – моих лет или чуть старше, совсем тоненькая, глазища в пол-лица, серые, как залесское небо, в сером платье с белым фартуком, и алый цветок на груди. За ней – несколько ещё белых. Я таким обычно не верю: белые – плохо.

Но эта хлопочет около Тодора, помощники укладывают его нары с ручками и поднимают.

Уже у ворот Тодор очухивается, ошалевший, хватает её за руку так, что я морщусь: щаз хрустнет!

Не хрустит.

– Почему? – хрипит он.

– Вы делаете мне больно, – холодно и строго говорит эта мелкая.

Тодор никнет, отдёргивает руку, прячет даже и зеньки тоже.

Странный.

Больше не говорит.

А она не отвечает.

Ворота распахиваются, Тодора заносят, я шмыгаю следом, кашалоты остаются там.

Впрочем тут же забываю про всё там, потому что меня ослепляет и оглушает Рай.

Глава 14. Обеты и ответы

… мир начал с вопросов.

Без подсказок, звонков другу и помощи зала. И не успела я сориентироваться, как выставили счёт за несоблюдение правил и нарушение табу. Тут всё в логике: «Незнание закона не освобождает от ответственности», но легче от этого знания не становилось. А потом и вовсе заявили: ты должна и точка. Моего желания или готовности никто не спрашивал.

Двигалась вслепую, на ощупь, тыкалась, как котёнок и, конечно, косячила. Можно обнять коленки, разревется, пожалеть себя.

А можно…

…как проснулась, в голове бьётся: {остановиться в шаге от войны}.

Да, нажать красную кнопку всегда просто, но вот жить в ядерной пустыне придётся и тебе тоже.

Нельзя переделать целый мир под себя, можно либо принять его, либо уничтожить.

Так же и с любовью. Нельзя любить, требуя изменений, ломки, переделки. Или ты принимаешь человека целиком, со всеми тараканами, или не любишь.

Но тогда не сетуй, что тебя тоже не принимают и не любят.

Остановиться в шаге от войны, протянуть руку, поверить, что другой искренен с тобой и проявляет свои чувства, как умеет, – всегда сложнее. Потому что нужно будет перешагнуть через обиженно задранные носы – свой и его.

Но когда перешагнул, оказался по другую сторону от кнопки, удержал войну – то легко. Радостно и светло.

Гордыня, Superbia, недаром страшнейший и первый из грехов.

Она невидима, её походка не слышна, речь полна пафоса. Оглянуться не успел, она уже в тебе – завладела, покорила, правит. Воевать с ней бессмысленно, заведомо проиграешь. И вот тут лучше остановиться. Ничто так надёжно не убивает гордыню, как игнор. А начнёшь воевать – раз за разом будешь спотыкаться о разлёгшееся тщеславие.

Всё это думаю, пока меня моют и расчёсывают, убирая к свадьбе. Сёстры счастливы, даже напевают. А уж как счастливы и горды девчонки. Ведь им стоять вдоль прохода в нарядных платьицах и осыпать меня цветами. Что может быть ответственнее.

Сегодня мой главный день.

Жалко, папа не видит. И дядя Юра. А уж как бы Машке подошла роль подружки невесты! Но верю, это был бы как раз тот случай, когда она бы добровольно отдала мне роль самой красивой. И все бы радовались и поздравляли. Не буду грустить, ради них.

Радоваться, веселиться и наслаждаться, самым непристойным образом!

Ах какое платье!

Оно искрится, струится, будто соткано из воды и лунного света.

Сёстры заносят его впятером. Чтобы не примять, бережно расстилают на тахте.

Любуюсь: какая ткань, вышивка, тончайшие кружева!

Меня одевают, и я словно тону в нежных объятиях. За такой наряд можно и простить этот хмурый мир.

Кажется, у него хороший вкус и изящные запросы.

Свадебный шедевр довершают диадема с фатой, прозрачной и невесомой, будто воздух, и туфельки на зависть Золушке.

По волосам – рассыпаны цветы. В них – бриллиантами – роса, специально, лепечут сёстры, законсервированная магией.

И в зеркале – будто не я. Девушка там взрослее, взволнованнее и куда красивее.

И мне, почему-то, становится страшно.

Снова всё слишком сказочно, а сказки тут добром не заканчиваются.

Хочется упасть на кровать и разрыдаться. Но – кровати здесь не было (ради такого события освободили одну из гостевых на втором этаже). Да и в дверь стучат.

Сёстры вежливо раскланиваются и уплывают, а их место занимает судья Эйден с огромных букетом кремовых роз.

Кладёт их на один из столиков и склоняется к моей руке.

– Здравствуйте, миледи, – он обходит меня по кругу, будто я – новогодняя ёлка, – позвольте засвидетельствовать свой восторг. Вы столь прекрасны, что вас даже жалко отдавать этому оболтусу.

В глазах судьи пляшут лукавинки.

– В том мире, откуда я, есть обычай красть невесту. А жениху потом придумывают всякие задания, чтобы он заполучил её обратно.

– Прелестный обычай, – улыбается Эйден, – но боюсь такого Бэзил не простит даже мне.

Смеёмся, и страх отступает.

– Разрешите мне быть вашим посажёным отцом?

– Это – большая честь для меня.

Делаю книксен и мучительно краснею.

Эйден вздыхает.

– Подумать только, у меня ведь и вправду могла быть такая очаровательная дочь. Вот только салигияру я бы её никогда не отдал.

– Каждый имеет право на счастье, – говорю, а сама просто упиваюсь тем спокойствием и умиротворением, что царят в душе, от близости судьи, – и на ошибку то же.

Эйден грустно улыбается мне и протягивает руку:

– Идёмте, вручу сокровище своему непутёвому ученику. Пусть только попробует не оценить…

***

Шелтер затих.

Здесь нет музыкантов с лицензией, поэтому некому сыграть торжественные марши и нежные вальсы.

Мы медленно спускаемся по лестнице. А в конце длинного коридора нас уже ждёт отец Элефантий. Девочки тоже ждут, запустили ладошки в корзинки с цветами. На Бэзила пока не смотрю: рано. На Стивена тоже: стыдно. Хотя он подмигивает и делает мне знаки.

С музыкой – проще. Она отвлекает. А вот тишина давит.

Коридор кажется бесконечным.

Уж не знаю, кто там первый выкрикивает: поздравляем! И дальше – лавиной, всё громче и праздничнее.

Мою дорогу к судьбе устилают цветы.

Судья Эйден пожимает мне пальцы – считывает, что волнуюсь, подбадривает.

Бэзил подбадривать не будет, волнуется сам. Вижу, когда оказываюсь рядом и когда моя ладонь ложится в его.

И вот теперь – смотрю, во все глаза. Пусть видит в них любовь, я не стану надеяться на ответ. Сегодня – дарю, щедро, до конца.

Только твоя.

Он знает и возвращает мне нежность и восхищение.

Только бы прямо тут не прорезались крылья!

Отец Элефантий принимает наши обеты.

Вот, собственно и всё, танцы и пир сценарием не предусмотрены. Хотя отец Элефантий и приглашает нас угоститься ягодным напитком собственного приготовления. Столики накрыты в саду под деревьями. И птичий оркестр – единственная и сама прекрасная музыка этого дня – старается для нас.

Бэзил берёт меня за руку, осторожно, будто у меня хрустальная ладонь и её легко сломать, и ведёт по аллее в сад. Тут небольшая беседка, где мне предлагается присесть.

Опускаюсь на скамью, складываю руки на коленях.

– Нам нужно серьёзно поговорить…

И это – на десятой минуте супружеской жизни.

– Да, – отзываюсь, – давай навестим твоих родителей.

Он цепенеет, желваки так и ходят. Скулы словно кто-то заточил, порезаться можно.

– Ты точно этого хочешь?

– Конечно, ведь они и мои родители теперь.

Это не входило в его планы, а в мои – серьёзные разговоры в день свадьбы.

– Хорошо, – соглашается он. – Пожалуй, тебе рассказали достаточно, чтобы…

– Более, чем достаточно.

Мы выходим, он поднимает меня на руки, легко, как пушинку, расправляет крылья и взмывает в небо.

Вот это уже по-свадебному.

Мы несёмся над уютными, будто сказочными, поселениями Летней губернии. Луга сменяются рощицами. Зеркалами блещут озёра. А с нами наперегонки пускаются стрекозы и бабочки.

Ликующая природа – свадебный подарок от Великого Охранителя. И почти ощущаю его улыбку.

Да сам приют для больных душой напоминает загородный домик – белоснежный, увитый плющом и чайной розой. Чистенькое крылечко выкрашено в зеленый. Тут стоят несколько качалок с брошенным в них пледами. И чашки из-под какао. Ещё недавно здесь отдыхали и проводили время за неспешной беседой.

На пороге нас встречает женщина, одетая как сёстры из шелтера отца Элефантия, пожилая и благообразная.

– Простите, лорд Уэнберри, – говорит она холодно, – но я не могу пропустить вас к ним, сегодня у них день просветления и спокойствия.

– Я не стану… – Бэзил прячет глаза и руки, но и так чувствую, что ему тяжело и не по себе; замечаю, что пальцы дрожат. – Только моя жена.

Отступает и указывает на меня.

Женщина качает головой.

– Бедное дитя! И такая хорошенькая… – берёт меня под локоть: – Идёмте, милочка. Думаю, вы подействуете на них умиротворяюще.

У них – одна комната на двоих. Простая и чистая. Они сидят рядом: женщина, совершенно седая и всклоченная, и мужчина с пустым взглядом.

Но когда я вхожу, оба вздрагивают. Женщина расплывается в улыбке:

– Любимый, смотри, она сошла к нам с Небесной Тверди.

Берёт меня за руку, и я вижу, что все пальцы у неё – корявы, кости срослись неправильно.

– Я не из Небесной Тверди, я Айринн Дьюилли. И сегодня мы с Бэзилом поженились.

Лицо женщины озаряется, словно она вспоминает нечто, давно забытое, и радуется воспоминанию.

– Любимый, представляешь, наш первенец вырос и женился. Только взгляни, какая у него красавица жена.

Взгляд мужчины – наполняется смыслом. В глазах, серых, как у Бэзила, будто зажигается солнце.

– Дитя, мы так рады тебе! Ты же сделаешь нашего мальчика счастливым?

Щиплет глаза, сглатываю ком. Присаживаюсь рядом, обнимаю, но они усиленно тянут головы, выглядывают за меня.

– Ну где же он? Мы так хотим его поздравить!

– Сейчас, минутку…

Мчусь по коридорам, злясь на длинную юбку и бесконечный шлейф, в котором недолго запутаться.

Бэзил – на крыльце. В одном из кресел. Комкает плед.

– Иди, они ждут тебя.

Он вздрагивает от моего голоса.

– Нет, мне нельзя, госпожа директриса права. Только хуже…

– Бэзил, если ты сейчас же не подберёшь сопли и не пойдёшь к родителям, – а они сами позвали тебя! – я с тобой разведусь! Клянусь нимбом Великого Охранителя и клубничными зайцами!

Он улыбается грустно, но слушается.

Ступать старается так, чтобы сильно не греметь подкованными ботинками. У их комнаты – останавливается. Понимаю: мать выходит навстречу.

– Мама? – в голосе страх, сомнение, вина, радость.

– Сынок! Вырос как! – и кидается к нему.

Мне здесь не место. Им слишком много нужно сказать друг другу.

Бэзил находит меня в саду на качели. И, кажется, я уснула. Хорошо, что качели вроде диванчика.

Нежно, осторожно касается губами моего лба. Будит.

Тянусь к нему, к солнцу в его глазах, и получаю поцелуй – жаркий, взволнованный, такой нужный.

Он берёт меня за руку и, склонившись, шепчет на ухо:

– Сегодня никаких правил.

– О да.

– Ты и я. Ни политики, ни серьёзных разговоров.

– Только попробуй.

– Будем творить непристойности и нарушать интердикты!

– Отличная программа на первую брачную ночь.

Меня подхватывают и несут по темнеющему небу, купают в золоте заката, опускают на ковер цветов.

Скорее…

Ненавижу это платье, на нём столько застёжек.

А уж его форма…

Сплошное издевательство.

Так можно задохнуться или сойти с ума. Потому что жизненно необходимо чувствовать его руки на обнажённой коже, выгибаться под поцелуями – откровенным и требовательным. Распахиваться навстречу, принимать, сливаться в одно, познавать боль и счастье…

Мои крики тонут в синем бархате ночи, мои стоны заучивает эхо, мой шепот уносит ветер.

Я – творец, я могу…

Жить…

Умирать…

Лететь…

Остановиться в шаге от войны…

Моё имя – радуга и мир.13

Гудок пятнадцатый

…ждала белый, а тут больше зелёного. Трава у домов – как палас бросили, так и топнет нога. Мягкучая. Дома – меньше, чем в мире Фила, но какие ж чудесные! Все похожи и не похожи. Такие – ууууууууииии! Прям обнимать хочется. Ага, сам дом. Обнять, прижаться к белёному и млеть. В каждом доме – сказка. Всё так чистенько.

Много деревьев и цветов.

Все дороги – ровные, чистые.

Рай и благодать во истину, упал бы здесь и умер.

Высшая радость.

Тодора заносят в один из домов, но длинный, на стене вверх помещается всего два окна. Иду следом. Серого не пустили, да он и не рвался. Ему Рай интересен.

Стены внутри до половины белые, до половины – светло-зелёные. Тут Тодора перекладывают на нары с колёсиками и катят. Бегу рядом. Опять пахнет лабораторией, и я волнуюсь.

Тодор то проваливается, то выныривает вновь, с шалым взглядом. Они завозят его в комнату, тут стоят белые нары – чистенько и пахнет. Даже цветы кто-то притащил. Как мне, когда Машей была.

Хотят снова переложить, но фыркает: сам!

Кое-как добирается.

Та, сероглазая, что выбежала за ворота, говорит мне:

– Я – Кэтрин. Врач, мне нужно оказать ему помощь, а он – чурается.

Ага, я заметила, особенно, когда она подходит. Аж деревенеет весь. Никогда не видела, чтобы мужиков так от девок так корёжило. Всё чёрная кровь, наверное. У Тодора и без того головка бо-бо, а от кровяки этой, проклятущей, наверное совсем укатила.

Говорю Кэтрин:

– Угу. Помогу. Сама недавно лечилась. Ширять его будешь?

– Ширять? – удивляется и, кажись, не догоняет.

– Ну, иглой и хренькой такой прозрачной.

– Укол, – догадывается. – Нет, мы по старинке, мазью. Ты пока его раздень, я приготовлю снадобье.

Киваю и подхожу к Тодору.

Глаза жёлтые, нелюдские, смотрит так, что холодные мурашки табуном несутся по спине.

– Никому… – хрипит он, – …не позволю …раздевать… пока… не скажи…

И закашливается чёрным.

Девушка тут как тут, вытирает ему рот салфеткой, промокает лоб. Не боится злющего взгляда.

– Не помните меня? Семнадцать лет назад вы спасли сестру и брата. Направили их в Старый город.

– Вы… она?

Сам хрипит, но пробует ухмыльнутся.

– Ну не он же! – в тон ему парирует Кэтрин. – Хочу вернуть должок.

– Толь…ко… должок?.. – еле тянет он, позволяя тем не менее снять одежду – плащ поверх куртки, а там ещё тряпьё. Больше, чем на мне. Ему, наверное, больно. Вон, всё тело в тёмных разводах. Как краской залили. Но не пикнет.

Говорят, ангелы не чувствуют боль.

– Врут… – этот урод читает мысли! – мы… не… машин…

Даже щаз умудряется быть грозным! Но я кидаю в угол его шмотьё и помечаю мысленно: сжечь! Рванина же!

– Так что там ещё, кроме долга? – Кэтрин склоняется над ним, порхающими пальчиками наносит мазь, её толстая коса метёт кончиком ему по груди, и от этого Тодор забывает дышать. Но врачица у него строга и ждёт ответ.

– Вы… обещали… замуж…

– Ах вон оно что, – она втирает мазь, опускаясь рукой всё ниже, уже до самой линии брюк, аж сама краснею, что зырю на такое! – Ну так у меня было время обдумать…

Он перехватывает её ладошку, совсем крохотную рядом с его, и отшвыривает, будто ту гнилушку.

– Убирайтесь!.. Не… нужно…

Но она не обижается совсем, трогает двумя пальцами его лоб, шепчет слова, и он выключается, словно завод потерял, как говорит Гиль.

– Ему надо отдохнуть, идёмте. Вам тоже стоит перевести дух, поесть и искупаться.

Кто ж против таких вещей возражать станет!

Аж вприпрыжку двигаю за ней.

– Он тебе правда нравится?

Заглядываю в лицо. Она – не старше меня, а серьёзна, как баба Кора.

Кэтрин вздыхает.

– Тут речь не о чувствах, о долге. Он спас меня и брата, я спасу его. За семнадцать лет много воды утекло, я ведь могу быть и замужем.

– А ты замужем?

– А ты любопытная! – она улыбается грустно. – Я могла бы быть уже, если бы пару недель назад Тодор не прикончил моего жениха. На базаре. Потехи ради. И нет, не нравится. На твой первый вопрос и чтобы больше не спрашивала.

И почти бегом от меня. Поди, реветь. Вот я дура! Залезла! Стыдно и хочется рвануть следом.

Но выползает Серый, кашалоты его сожри, уже вымытый, переодетый и довольный, и тащит куда-то за собой.

– Ты должна это видеть…

А у меня – настрой на нуле. Всё развидеть хочу, особенно себя. Не замечаю ни кустов, через которые меня волочёт Серый, ни обрыва – чуть не ухаю! – ничего вообще.

Отвисаю, как говорил Фил, когда Серый тыкает:

– Вон! – чуть ли не язык проглатываю и соображалку вместе с ним.

Потому что прямо передо мной, вернее, внизу, под обрывом, поблёскивая голубым боком и медью, важный и такой желанный, стоит «Харон» – поезд счастья.

– Ты ведь понимаешь, что это значит! – и чуть не лопается, от того, что понимает. А я – нет.

Так и рублю ему.

Он зырит на меня, блаженно щурится и лыбу за уши завязывает:

– Мы уедим отсюда!

Пополам сгинаюсь, так ржу.

Он недоволен:

– Ты чего?

– Кто тебе даст! Его охраняют, что тех спящих!

– Мне не дадут, тебе дадут! – говорит он и подносит вонючую тряпку к моему лицу. Пытаюсь брыкнуться, задать, но мякну, всё плывёт и коварный ржач Серого впитывает темень.

***

Обычно, если не везёт в смерти, должно начать фортить в любви. А тут – по всем фронтам облом.

Я повозмущался, было, а потом думаю: стоп, Сергей, а лотерейный билет ты разве купил? Вот, так как же выиграть.

Сразу, как Тодор про Рай сказал, я решил: выход!

Из рая – только домой. Запарился тут их проблемы решать! Будут знать, как на нос землетвари вешать.

В общем, героиня наша побежала спасать Тодора, когда того лечить понесли, а я – изучать решил.

Здоровяк, что нас не пускал, по эту сторону ворот совсем мирный. Да и другие – доброжелательные, чистенькие и беспечные, как и полагается тем, кто живёт в раю.

Провожают меня в душ, дают еду и чистую одежду.

Наконец-то!

Поев, искупавшись и переодевшись, иду на разведку.

Тут, похоже, совсем неизвестны слова «предательство», «боль», «унижение». Двери вон в домах – без замков, а кое-где и вовсе нараспашку. Местные собаки – и те «дети цветов»: хвостами бьют, поскуливают, как старого знакомого увидели. С таким охранником хоть весь дом вынеси – не пикнет. Хотя, здесь дома выносить никто не собирается. Все довольны тем, что имеют.

Мне, вон, улыбаются.

Выворачиваю из-за угла очередного коттеджа а-ля Хогсмид, и натыкаюсь на группку людей. Они, похоже, следуют к госпиталю, где девицы воркуют над Тодором.

Увидев меня, старший из группы, невысокий полноватый благообразный мужчина в одежде, напоминающей поповскую рясу, только светло-серой, кланяется.

В тупик загнал – что, мне теперь кланяться тоже?

А он лишь усугубляет, когда говорит:

– Роза должна расцвести.

Что за бред? Первые секунды бешусь, но вовремя вспоминаю: именно это сказал Тодор, после чего нас сюда впустили. То есть, что-то вроде пароля. А какой отзыв? Отзыв, мать вашу, какой?!

Дольше молчать невежливо, поэтому леплю первое, что приходит в голову:

– Воистину.

Но новый знакомец, при молчаливой поддержке своих спутников, продолжает публично бредить:

– Близятся последние дни.

– Все болтают так в последнее время.

Ещё один вангует! Как достали! Я понял уже, мне надо валить, скажите — как?

– Праведники сядут в поезд.

О, а вот это уже интереснее.

– А я сяду?

Он словно выходит из некого райского экстаза, взгляд, наконец, обретает осмысленность и уже блаженной поволоки.

– Следуй за нами, пришлый.

Не очень вежливо, но хоть не вяжут, не сажают в клетку и не вешают перед мордой чудовища.

Иду за ними и потешаюсь про себя: ни дать ни взять наши иеговисты – с блаженной мордой о конце света.

Путь наш лежит мимо зарослей душно пахнущего кустарника и обрывается на своеобразной смотровой площадке – загородки никакой: оступился и ухнул вниз.

Но вниз – так и тянет. Потому что в этом, будто сказано-игрушечном мире, пожалуй, самое сказочное – видение голубого поезда. Стоит себе спокойный, будто дремлет, уверенный в своей силе, но надо будет – рванёт: неотвратимый, как судьба,

– Мудрый Пак, да святится его имя, привёл сюда «Харон» и привёз наших предков, которые и создали Рай. А поезд с той поры – тут, на приколе. Но Пак говорил: пойдёт снова, когда явится Роза. Смотри.

Да, вижу. Тонкий дымок из трубы, будто вздыхает во сне.

– Дивный поезд, – главарь сектантов (а они точно сектанты!) щурится довольно, как сытый кот. – Может, пройти через миры и пространства. Довести куда хочешь, только загадай.

– Но ведь для этого нужно иметь билет?

– Верно, зайцем прокатится не выйдет.

Смеётся мягко, обволакивающе.

– Но Вер, второй мудрый и брат Пака, даст билет тому, кто явит ему Розу. Так сказано в пророчестве!

– Где искать мудрого Вера?

Адепт Розы не спешит отвечать, смотрит, как рентгеном просвечивает: ну-ка, ну-ка! Ага, вот тут на вашей душе тёмные пятна. Но, видимо, признаёт достойным для посвящения в тайну.

– За ними нужно спуститься в Подземелья Шильды.

Из Рая в Ад – стоило предвидеть. Но ставка в игре – моё возвращение.

И у меня нет права проиграть.

Глава 15. Если искать…

То, что просыпаюсь в своей комнате по крышей, не удивляет. Вчерашняя ночь была полна откровений и открытий. Она сотворила меня и научила творить. Я не помнила, как уснула, утомлённая новым. Доверяя абсолютно. Зная, что в безопасности. Ведь кольцо объятий – с крепостью обручального…

Счастливо, по-кошачьи, жмурюсь и смотрю на него из-под полуприкрытых ресниц.

Хорош.

Нравится, как он вскидывает руки и застёгивает запонки на белоснежных манжетах. Нравится лёгкая, едва слышная, походка: думает, что ещё сплю и не хочет пока будить. Нравятся движения – чёткие, исполненные силы и грации.

Мой муж.

Мой ангел.

Мой господин.

Он поднял меня из грязи. Вознёс. Дал крылья. Приблизил к своей чистоте.

Он…

Цыкаю: заткнись! Она смолкает и исчезает. Послушная у меня шиза.

Хихикаю, сладко потягиваюсь и говорю:

– Привет.

Он садится рядом, проминая кровать, притягивает меня и целует. Уже совсем по-хозяйски, но я не возражаю.

И представить не могла, что в его сумеречных глазах однажды взойдёт солнце, будет сиять столь ярко и греть. Этот свет испаряет всякий мрак в душе, оставляя только радуги и улыбку.

– Смешная и всклоченная.

Раньше бы ворчал, сейчас, похоже, доволен. Трусь щекой о грубую ткань его форменной сутаны.

– Уходишь уже?

Он крепче прижимает к себе и выдыхает эхом в волосы:

– Уже.

– Не хочу, чтобы уходил.

Цепляюсь за одежду, прячусь в объятьях.

– Сам не хочу, но надо.

– Когда увидимся теперь?

Отстраняет, смотрит строго, уже без солнца, но я больше не злюсь на внезапные похолодания глаз.

– Будет зависеть от тебя. Чем быстрее найдёшь тетрадь, тем быстрее приедешь ко мне в столицу.

Умеет мотивировать.

– Но мне же всё равно нужно на бал? – пытаюсь поддеть.

Он встаёт, оправляет воротник, стряхивает незримые пылинки. Холодный, неприступный, снова салигияр. Но я включила мир и не скачусь к войне, хотя и подуюсь внутренне немного.

– То, что ты будешь на балу, не значит, что я захочу видеть ту, что провалила важную миссию.

Не выдерживаю, запускаю подушкой.

Ловит ловко, ухмыляется демонически, морда!

– Ты похожа на свирепого котёнка.

Запускает подушку назад, весьма ловко, и когда я, рассерженная, вылезаю из-под пухового снаряда и посылаю на его голову все кары небесные – о, не сомневайся, так и будет, я ведь с Великим Охранителем на короткой ноге – он у двери тихо смеётся. Кутает бархатом голоса и теплом своего чувства.

Говорит уже совсем серьёзно, с грустью:

– Постарайся. Я буду ждать.

И глазами, в которых сейчас – серая бездна разлуки: очень.

Слушаю шаги на лестнице, приглушённые голоса внизу. Слушаю, не шевелясь, не дыша. А когда всё смолкает, колочу подушку и реву. Теперь можно, выревиться за всё: за злость, когда кидал с неба на бетонную площадку, за глухоту, когда мои глаза кричали, за ночь – что подарила счастье и опьянила, за утро – что пришло и заставило проснуться…

Шаги, дыхание, рука на волосах.

Оборачиваюсь, не открывая глаз, бросаюсь на шею. Хнычу на плече.

– Тише-тише…

Голос не тот! Отрезвляет получше холодного душа.

– Стивен?! – отпрыгиваю, юркаю в кровать, тяну одеяло до ушей, наверное, совсем красных, потому что на мне – только тоненькая сорочка. И та – не в лучшем состоянии.

– Ты плакала, я думал, нужна помощь…

Растерянный, строит из себя невинность.

– А стучать вас, сэр, в аристократической семье не учили? – закипаю от ярости и наглости. Да ещё этот взгляд – насмешливый, раздевающий.

– Ну что ты, котёнок, мы же теперь родственники!

Белею от ярости, сейчас полыхнёт, снесёт тут всё к чертям.

– Не смей называть меня котёнком. Для тебя я, в лучшем случае, Айринн. И мы не родственники, но можем стать друзьями, если ты не будешь вести себя, как скотина. Окей?

«Окей» он не понимает, но и не нарывается, что и за то благодарна. Затаскиваю под одеяло пеньюар, наскоро одеваюсь, кое-как прилизываю волосы. Успеваю несколько раз глубоко вздохнуть, чтобы успокоится.

– Мир? – говорю первая.

– Мир, – как-то удивлённо отзывается он.

– Стучи в следующий раз.

– Договорились, – подмигивает он. – Вообще, я ещё проститься зашёл и поблагодарить. За родителей.

Перехватывает дыханье, потому что вспоминаю вчерашнее. Волнение Бэзила. И как мать ждала и выглядывала его. Слов нет, они все убежали, как всегда делают в самый ответственный момент.

Протягиваю руку, он пожимает – тепло, дружески. Больше не злюсь за бестактность.

– Помнишь, до свадьбы, я обещал тебе помочь, – немного мнётся, волнуется. – Так вот, если надо будет, только попроси. Обязательно прибегу. Падай – подхвачу, помнишь?

Улыбается совсем потерянно. То было в другой жизни и не со мной. Я доверяю другому, он подхватит. Стивену – не хочу врать и обнадёживать.

– Я – не твоя Айринн. Не та, какой ты её помнишь. А теперь ещё и жена Бэзила. И намерена оставаться ею. Прости.

Он вздыхает.

– Понимаю, – и уходит слишком поспешно. Как бегут от тех, с кем хотели бы быть до конца.

Прости…

***

Сёстры помогают мне одеться – честно, немного стыдно, но в одиночку справиться с этими конструкциями просто невозможно – наспех перекусываю сыром, молоком и пирожками с клубникой, и иду на воздух. Помещение давит, а нужно столько обдумать.

Сёстры шептались, что Болотная пустошь, Осенняя губерния, уже полностью под властью грехов. Её собираются закрыть и сжечь. Там уже, якобы, никого не спасти. С ужасом представляю, чтобы было, если я ещё оставалась в «Обители лилий». Никто бы не стал спасать порочных сирот. Страна Пяти Лепестков – не Голливуд, здесь не предусмотрены хеппи энды и супермены для всех и каждого.

Вот так – в сравнении – и начинаешь осознавать: то, что случилось с тобой, ещё не самое худшее.

Бреду через сад – он чем дальше, тем запущеннее. Похоже, отец Элефантий и его подопечные блюдут только внешний порядок – для гостей. А в остальном – заметают мусор под ковёр.

Вот и рощица. Я видела её вчера, когда Бэзил нёс меня в приют, к родителям.

Тогда она показалась мне странной, но так и не поняла почему: быстро смазалась другим, перечёркнутая более важным.

Отвожу ветку и понимаю, что с рощей не так: старинное кладбище. Даже тишина здесь воистину мёртвая: ни шороха ветра в ветвях, ни пения птиц. Всё замерло в скорбном молчании. И хрустнувшая под моей ногой ветка – как выстрел.

Вздрагиваю сама.

Надгробья в основном простые: плита с именем и датой. Многие – поросли мхом, надколоты, с истёршимися надписями. С иных – клонят головы печальные ангелы. Их прекрасные лица тоже во мху и сеточке трещин. На парочке – приютились горгульи. Сверлят злыми глазёнками, скалятся в ухмылках. Вот-вот встряхнутся, взмахнут крыльями и нападут. Цапнут когтистой лапой и уволокут в ад.

Ощущение – премерзкое: холодком по позвоночнику, колотящимся сердцем в горле, онемением. Разворачиваюсь и ломлюсь прочь, скорее! Через кусты, раздираю платье, путаюсь в безумном количестве юбок.

Упаду, догонят… в ад…

Бегу без оглядки. Спина под корсажем липкая и холодная, зубы стучат. Ветки цепляют, бьют по лицу, когтят чудовищами.

Даю себе отдохнуть, когда упираюсь лбом в стену какого-то строения. Словно оно – несёт надежду на спасение. Обхожу здание и каменею сама. Дверь – ажурная, будто кружевная, из позеленелой меди. Стены тоже – тронуты зеленью и тленом. По обе стороны двери – крылатые девы. Тянут руки, будто и вправду, хотят обнять, укрыть. Только убежище их – не лучше плена горулей: тоже сулит смерть.

Передо мной – в серо-зелёном величии и умирании – склеп. Явно, фамильный.

Не к месту всплывает процессия с «похорон» жены салигияра. Неужели, действительно, чтобы стать настоящей женой Бэзила, нужно умереть?

Чушь! Предрассудки! Воображение разыгралось.

Я жива.

Закусываю губу и, проигнорировав холодную каплю, скользнувшую по шее, подбираю юбку и решительно шагаю вперёд.

Дверь поддаётся с противным скрипом. Разгребаю заросли паутины – да тут гамак целый! Чихаю от пыли. Кто-то торопливо шарахается подальше от полосы света. Не удивлюсь, если тут водятся боггарты14.

В центре – постамент, а на нём – каменный саркофаг. Сметаю пыль с потрескавшегося мрамора и читаю:

Ульта Дьюилли, жена и мать.

Терпение приносит розы.

А меня – будто пронзает шипом: Дьюилли, мать Айринн! Конечно же, безутешный герцог хотел, чтобы последние пристанищем его любимой жена обрела в Летней Губернии. Недаром же в эпитафии написал про розы!

И при этом – вдалеке от всех, на заброшенном кладбище.

Он знал: дочь, рано или поздно, придёт. И найдёт то, что предназначалось ей.

Терпение приносит розы.

Он не подозревал, что придёт не-дочь. Другая, в её облике. Другая, с нею в душе.

В «Имени розы» мне запомнилась фраза: «Как хорош был бы мир, если б имелось правило хождения по лабиринтам». Но никто никогда не даёт путеводителей. Блуждаешь сам, тычешься в тупики, теряешь надежду. Пока однажды не остановишься, не закроешь глаза и не почувствуешь лабиринт. Его изгибы, повороты, переходы. Пока он не ляжет перед тобой картой – вот и выход.

Если бы я прятала тетрадь Другой истории, то выбрала бы склеп. Разве не идеальное место, чтобы укрыть нечто важное? Что лучше могильных камней, умеет хранить секреты?

Иду вдоль стены и простукиваю камни.

Какой герцог Дьюилли представлял себе Айринн – высокой? Тогда могу не найти схрон. Просто не дотянусь. Низкой, вроде меня? Тогда логичнее искать на уровне глаз. Прячут на виду – истина, знакомая с детства. И, к тому же, верная. Один кирпич оказывается чуть выдвинутым. И на стук – отзывается утробным гулом. За ним примостилась и дремлет пустота.

Ищу палку. Пытаюсь расковырять раствор, чтобы раскачать камень.

Не выходит.

Моё орудие ломается.

Приходится выйти из склепа и отойти довольно далеко, чтобы найти, наконец, кусок железа – небольшую, но прочную, пластину. Подсовываю её, пытаюсь действовать, как рычагом.

Бесполезно. Впору взвыть от отчаяния.

Путеводителя нет.

Никто не поможет.

Ищи нить.

Мысль относит аж в первый разговор с Бэзилом о родителях Айринн. Тогда он вёл себя как гад. Обжог мне руку – даже засаднило, когда вспомнила. Хотела тогда огреть его вазой.

Он съехидничал, что быстрее меня и что его не ранить ни деревом, ни железом…

Ни деревом, ни железом!

Ну конечно, кто же станет запирать могучий артефакт в сейфе, который можно взломать примитивной палкой-копалкой?!

Магия! И, наверняка, сильная.

Я знаю только одну, сильнее неё – нет.

Магия рода и любви.

Слюнявлю палец и пишу на кирпиче: жена, мать… Должно быть третье слово. Столь же короткое и ёмкое.

Терпение приносит розы.

…роза!

Камень отъезжает, и я вижу прореху в стене. Руку просунуть – уже не страшно. Страшное позади.

Бумага шуршит под пальцами и греет.

Вытаскиваю тетрадь наружу.

Ничего особенно, если бы только не светились страницы.

Прямо как та странная лилия на чердаке.

Улыбаюсь, плачу, целую пыльный переплёт.

Нашла.

Из страниц выскальзывает и падает на пол сложенный вдвое листок. Поднимаю, записка.

И почти наверняка знаю её содержание: «Ты добралась, моя девочка».

Да, папа, добралась. Как я могла подумать, что ты оставишь меня в этом мире без путеводителя?

Мир не даёт их.

Их пишут любящие, чтобы любимым – не потеряться.

Прячу тетрадь в карман передника.

Трогаю холодный камень саркофага.

Мамочка.

Глаза щиплет, надо скорее наружу, а то затхлый воздух, кажется, напрочь забил лёгкие и тяжко дышать.

Выхожу, подставляю лицо ветру.

Страхи этого дня уходят, осыпаются вековой пылью. Только ликование и лёгкость.

Мне аплодируют.

– Умница! – говорит он, глаза светятся хищно и недобро. – Не зря тебя сам Великий Охранитель избрал!

– Стивен? Ты же уехал?

Лепечу чушь, но лишь потому, что ошарашена. Умное в голову не идёт.

– А я может быть со скучился по вновь испеченной родственнице, – ухмыляется гадко. – А теперь, сестричка, отдай мне тетрадь!

– Нет!

– Ты же умная девочка.

– Нет, Стивен, эта тетрадь – пропуск в мой мир.

Он хохочет.

– Так и знал, что ты не любишь Бэзила. Притворщица. Хотя тебя можно понять: как его любить? Он же чудовище! Монстр! Оборотень!

Хлещу ему по лицу со всей силы, прямо сложенной тетрадью.

Он – не Бэзил, реакции не те.

И пока очухивается, успеваю развернуться и рвануть прочь. Несусь, не разбирая дороги.

Он дышит мне в спину, а я никогда не была отменной бегуньей. А тут ещё это платье и туфли на каблуках.

Нога ожидаемо подворачивается. И лечу кубарем вниз. Повисаю над пропастью на каком-то корне. Тот опасно трещит.

Стивен склоняется надо мной – и у него оскал каменной горгульи.

– Отдай мне тетрадь, и я помогу тебе выбраться.

Корень трещит сильнее. Зажмуриваюсь, тихо хнычу.

Никто не поможет.

Путеводителя нет.

– Я отправлю тебе в твой мир. Ты только мешаешь, путаешься под ногами. Ну же, соглашайся. Брат не будет столь милосерден. Он кинет тебя в пекло войны.

Голос ласкает, обволакивает. Хочется верить, но нельзя.

Смерть недаром раскрывала мне свои объятия, она предлагала остаться, а я ушла и украла у неё. Никому нельзя красть у смерти.

Корень обрывается.

Мне вслед несутся проклятья.

Бездна раскрывает пасть.

Горгульи хлопают крыльями. Хохочут. Победили.

А у меня – крыльев нет.

Любимый ушёл и унёс их с собой.

Лечу бескрыло, камнем, тушей…

Тьма смыкается над головой.

Ад пожирает меня.

Гудок шестнадцатый

…вот дерьмо!

Вся скручена и вишу. Во рту вонючая ветошь.

Ну, Серый! Точно ушлёпок! И надо же было поверить и пойти да ещё и рот так раззявить, что проворонить, как обдурил!

Но ведь там – Харон! Тот поезд! Мне про него всё в уши турчали – и дед тот, Карпыч, что нашёл, и баба Кора потом. И даже Гиль знал!

Дёргаюсь.

Руки отомрут скоро. Горло дерёт от вони: это – та тряпка во рту.

Серый, мразь, отпусти!

Хоть для него и мычу, но, видать, распознаёт, что ругань. Я щаз только врубаюсь, где вешу на каком-то дереве, прям над тем самым обрывом.

Ну, под которым Харон. Вернее, над площадкой у обрыва.

Серый лыбится и ваще, как важный гусь сам. Видать отыгрывается за тот раз, когда обломала.

А не для тебя, ушлёпок, моя ягодка зрела!

Пырхаюсь. Так бы и харкнула этой хренью ему прямо в рожу, ишь, лыбится.

Говорит:

– Развяжу, если будешь умницей, не станешь орать и дурить. Разговор есть серьёзный.

Эх, если мои зеньки жгли, как у того Тодора, на месте этого переговорщика сейчас бы дымилась кучка пепла!

Но киваю.

Развязывает, вытаскивает кляп, плюхаюсь, тру зад, шарахаю ублюдка по ноге.

Сигает на другой, эту поджал.

– Эй, договаривались не дурить!

– Ой ли! – встаю, трясусь, как Тотошка, если мокрый. – А вязать разве был уговор? И фигню дурманящую в нос пихать?

– Ну прости.

Писец простой какой. Ну лан, размялась, подобрела.

– Говори, что хотел.

– Уехать отсюда хочу на поезде. Харон, который.

– Тебе надо, – соглашаюсь, вспоминаю Фила, деда и Белого. – Там чел один, он, кароч, придумал, как миры призывать и из них всякое вытаскивать. Меня вот вытащил к вам. Хотел из меня розу достать. Говорил, можно всякого нахватать из Призванных миров. А ещё там были спящие, которые совсем не спящие, а папы – Маши, ну той, она – вроде как я, и Иркин ещё. Она улетела.

– Куда?

Он зеньками только лупает, соображает и переваривает на ходу.

– Хэзэ, они и сами не въехали. Но искали, волновались. А ещё, чуть не забыла, тот Белый говорил, что теми всеми штуками из миров он станет круче нашего Охранителя. Вот. Кароч, армагедец у вас там не лучше нашего. Валить тебе надо отсюда.

– Хорошо, что понимаешь.

– Да, там остались хорошие ребята. И Дружок. Я ему обещала.

– Так поможешь мне сесть на этот поезд?

– Угу, только ты это, мне тоже.

– А чего удумала?

– Тебе в своём мире жить, мне – здесь, в Залесье. И как бы хреново не было, жить охота. Мы ушли от Дома-до-неба, а мне туда надо, к Розе. Без Тодора – не дойти. А он без тебя не пойдет.

– Вот скажи, – Серый зырит пристально и печально так, как Тотошка, когда просит, – на фига я ему?

Плечами жму.

– Ты – добыча. А в Залесье у нас раз добычу зубом уцепил – тяни в норку. Там разберёшь: зачем?

– Играется, – вздыхает.

– Ты ведь тоже?

Тут ему не нравится. Фырчит, дуется весь.

– А ты зрячая.

– А то…

И уже залолить хочу, пальцем тыча, как тут – ветер будто:

– Слепая.

Сигаю в сторону и вверх, шкура на загривке – дыборем!

Приведение!

Весь такой прекрасный и золотится – Пак. Лыбится, как там, тогда. За этой лыбой мы, как на верёвке шли. Да что там мы – землетвари!

– Не рада, – а сам шелестит: не разберешь – радостью или стебётся? У него всегда так было.

А у меня зеньки щиплет, в горле – игольники, и, чую, ща разнюнюсь и навешаю ему, хоть и мёртвый.

Потому что радая, аж дрожь берёт!

– Пак! Блииин! И не обнять!

И сдуру вспоминаю наш первый поцелуй, херовеет ещё сильнее. За Серого хватаюсь.

– Ну извини, – виновато разводит руками. – Это ты у нас – вечноживущая Матерь, а мы, увы, померли. Кто раньше, кто позже. Вер, правда, ещё ждёт.

– Чего ждёт? – влазит Серый.

Он совсем не прифигевший, будто каждый день таких вот, светящих видит. Наверно, свыкся у нас.

– Её, – говорит Пак и в меня тычит, – и сильфиду.

– Какую ещё сильфиду? Ты не говорила.

Серый злится, таращится – луполки вот-вот вылезут.

– Ну блин, хотела сказать, он… в общем.. – злюсь тоже, не люблю рассказывать, – её, кароч, нужно найти, чтобы спасти мир. А без неё не выйдет. Так и Охранитель говорил. И мама. Мама тоже сильфидой была. Она зерно Ульте отдала, чтобы та родила ещё сильфиду.

Вот теперь он припудренный становится.

– Кароч, я и хотела сказать: нужно к Дому-до-неба и сильфиду найти. А потом поедешь.

Пак ухмыляется, зырит на нас, знаючи, играет тоже.

– Можно совместить, – и рукой поводит, – я ж всегда за транспорт был. Оно всяко быстрее и сподручнее. А этого, – кивает на Серого, – просто на нужной остановке высадим.

– А билеты как же? – Серёга вон куда за билетом прискакал, и Карпыч говорил, что без билета на «Харон» – ни-ни!

– Билеты у Вера. Он ждёт, ты бы поспешила. Ему за стольник уже. Сколько ещё выдержит?

– А где он ждёт?

– В Подземельях Шильды, конечно.

Ненавижу их. Опять в ту дыру лезть!

– И ангела вам придётся с собой взять. Его здесь оставлять нельзя – насолил много. Они его без вас казнят.

– Да-да, – влезает Серый, головой бултыхает, как болванчик, – и меня мучил! На нос монстра вешал! В клетке!

– Монстра? – переспрашивает Пак, не врубился, бедняга.

– Это он землетварей так, – говорю.

Пак прыскает.

– А этот ангел мне нравится. Я сам вот не догадался.

– Я бы тебе догадалась, – кулаком грожу.

– Но ангел всё равно тебе нужен. Билет – за бескорыстный поступок. Если через гордыню свою шагнёшь.

Ну так бы и сразу сказал, не мурыжить всяким. Хотя Тодора я бы и так взяла. Кэтрин на него зла, а нас он спас. Два раза. И на Доме-до-неба, по ходу, был, раз хотел вести туда и знал, как идти. Да и в Подземелья без него не полезу.

Пак больше не договаривает. Шурхает и нету. Ищи-свищи.

Ногой топаю и рыкаю, тяну Серого за рукав:

– Пошли!

– Куда?

– Ангела поднимать и валить из этого Рая.

– Куда? – опять? Заело что ли? Надо будет Гилю показать. Или Тодору тому же, он же роботов вроде чинил.

– Раскудахтался, – кривлю рожу, – понятно же: в ад! В самую жопень! За билетами на поезд счастья.

***

…ведёт к Тодору.

Вот не хотел я, рассчитывал полюбовно, ну не совсем полюбовно, но бы с ней договорились: она хоть и быркливая, но отходчивая.

Но снова сорвалось. Буквально.

Ещё и призрак. Откуда только выполз?

Нет, не хочет этот мир прогибаться под меня, сколько не старайся.

До Тодора идти не приходится, сам выскакивает на нас из-за угла ближайшей постройки. Злющий, осунувшийся, глаза горят. Такой рожей только непослушных детей пугать!

– Если ты её тронул – урою.

За шиворот меня и к стене. Давит локтем на горло. Хриплю, глаза на лоб лезут.

Хорошо девки помогают – Юдифь, и та, другая, на ангела похожая, что нас сюда и привела.

– Отпусти! – вопят дуэтом, и он отшвыривает. Шарахаюсь спиной, кашляю, плюю, посылаю на его голову все проклятия, какие знаю.

Он дышит шумно, сжимает кулаки, выдерживает строгий взгляд ангелоподобной, сам же – натянут, как струна. Чую между ними долгий и неприятный ему разговор.

– В Раю не место насилию, – строго говорит она.

– Да ну, – взивается Тодор и щурится ехидно и зло. – А вы на её руки посмотрите, – хватает за руку Юдифь, суёт её запястье под нос ангелице, – её явно связывали. И где были ваши непротивленцы? Брюха набивали?

– Трапезничали, – нервно поправляет она и теребит косу.

– Не важно, если бы не я, проворонили бы и прощай Роза.

Тут Юдифь встряёт сама, упрямо мотает головой:

– Серый только сначала помучил немного, а потом мы к тебе шли.

И на том спасибо, защитница.

Поднимаюсь, кряхтя, тру спину.

Но Тодор не унимается:

– Он же тебя подвесил! И всё потому, что эти райские птички не могут держать язык за зубами и п***ят каждому встречному-поперечному про Розу и поезд!

– Не сквернословьте! – ангельская дева возмущена.

Тодор же сжимает кулаки и еле сдерживается:

– Уйдите! И лучше – без возражений, – умудряется сказать спокойно, но так, что девушка подпрыгивает, фыркает и всё-таки уходит.

Юдифь вздыхает и участливо спрашивает:

– Как ты?

Он не отвечает, только хмыкает.

– Не подыхаю и ладно. А то, что поезд здесь, хорошо. На нём и уедем к Дому-До-Неба.

– Не выйдет, – говорит Юдифь, – Серый, – кивает на меня, – тоже хотел, и ему нужнее. У него там тоже армагедец, в том мире. Но был Пак. Он сказал, что нужно найти Вера, иначе не уйдём отсюда. А Вер – в Подземельях Шильды.

Чувствую, что голова кругом, останавливаю и прошу рассказать. Тодор тоже присоединяется, и она быстро, перескакивая с пятого на десятое, выпаливает историю, от которой у меня шевелятся волосы: не, настолько дикую биографию я ей бы точно не придумал. Из всей истории меня больше всего удивляют небесные правители их мира.

– Кто такие эти ваши «спящие»?

– Боги, – грустно отзывается Тодор.

– Странные боги, – говорю я.

– Да уж какие есть, – замечает он и говорит, глядя себе под ноги и ковыряя носом ботинка здешнюю мостовую из жёлтого камня: – Идите, я вас догоню, дело есть.

Исчезает прежде, чем успеваю остановить.

Юдифь тянет меня за рукав, идём к какому-то тоннелю.

– Скорей бы на наше старое место. Там будет река, она парует, тёплая, – и мечтательно закатывает глазки.

– Ты о чём вообще?

– О том, что поплескаться сможем.

О, она ж не успела искупаться.

Мы спускаемся вниз, проходим мимо поезда и ныряем в туннель.

– Ты так уверенно ведёшь, а ведь никогда не была в раю.

– Зато – много лет прожила под землёй и выучила, что вход туда через своды всякие, – и показывает рукой вокруг. – А теперь ищи, должен быть какой-то люк. Иначе не сойти же.

Люк и правда находим и довольно быстро. Только сдвинуть его – пупок сорвёшь.

– Где Тодор, когда он нужен?! – пыхчу, потею, наваливаюсь плечом, что тяжко в позе зю.

– Зеньки им замыливает, чтоб за нами не шли. И потом – ему с Кэтрин надо решить. Она на него зла же, что жениха убил.

Чудны дела твои, Великий Охранитель, а мойры у тебя, похоже, не просыхают и все клубки поперепутали. Или просто веселятся так, пока основные боги спят.

Юдифь помогает и, кое-как, мы сдвигаем этот люк.

А там – бесконечная лестница.

– Я первая, – говорит она.

Не возражаю и точно знаю: туда не полезу – не выношу высоту и лестницы без перил.

***

…снилось небо. С одной стороны, слева, нездорово-белое, покрытое чёрно-серыми воронками, похожими на разодранные гнойники. С другой, справа, – будто кто-то зашивал чёрным, сплошь чёрным, быстро-быстро. И вот уже и просвета нет. Там – тьма, тут – страшная болезненная белизна. И не врубишься, что хуже. Да и кренится ещё. Вот-вот свалится на землю, и будет всем хамба.

И целая армия деревянных куклёнышей с лыбами до ушей – бодро марширует воевать с небом. А над ними – воздушные змеи, их оружие.

Небо затаилось.

Тишина давит на уши. Ему даже не смешно и почти жалко.

Впереди – куклёха с розовыми патлами. Орёт что-то. Грозит немощной ручкой.

А небу ведь только вздохнуть, и не будет никого: ни куклёх, ни змеев их.

Мой первый сон, когда только выбрались к солнцу. И вот теперь – вернулся.

Мы с Серым слезли. И шли, долго шли.

Меня чуйка вела, потому что не помню ни хрена. Я вообще не помню, что делала и где была, пока Вер старел, Ульта искала мужа и рожала сильфиду, а Пак – становился призраком.

Кто залез внутрь меня и стёр там всё. Или закрасил чёрным. Видела у Фила, так делают – замазывают – когда не хотят, чтобы читали. Меня замалевали основательно, только чернота, как право у того неба из сна.

И теперь, когда в воду залезла, прикорнула и накатывает. Руки-ноги сводит, холодеют и немеют, хотя в реке сижу, что парует вовсю.

Сюда, до реки, я чуть не на нюх дошла, убитая совсем.

У воды останавливаемся, Серому тычу:

– Зыришь, вон, завал?

– Угу, – говорит уныло.

Потому что хныкал, как та девчонка, пока вниз лез, и сопел всё, пока сюда шли, и ща ещё невесел.

– Пойдёшь за него, а я тут буду. И попробуй только на меня зырить. Зеньки выдеру и сожрать заставляю, въехал?

– Пфф, – задирает нос, – что я голую девку не видел. Нашла чем удивить.

И уходит за камни.

Зырить будет, потому что балабол и слова не держит, но, надеюсь, не рассмотрит их.

Шрамы, похожие на гнойники, у меня на спине. У нас всех такие были. Пак говорил, что когда-то у нас были шипы, а потом их выдрали с мясом. Хорошо, что в мире Фила на теле Маши – ничего такого. А то бы я не помнила откуда да и хламиду ту красивую, в пол, не одела бы.

Теплая вода морит, плохое вылазит из тебя, утекает, как грязь. Легко так. Песни приходят. Хоть узнала, какие они – песни, а то бы так и прожила с песенной девственностью. Приходит одна, про крылья.

…кстати, где твои крылья,

которые нравились мне?

Мурчу под нос, громко, потому что плевать. Пусть стены слышат. Голос у меня ни к чёрту. Музыку, во всей красе, не даёт.

Усыпаю и сню до раздвоенного неба и марша куклёх.

Очухиваюсь, смываю сон, фырчу по-тотошкински.

И чую – самым копчиком – зырит!

Не Серый, тому слабо, он, придурок, кажется, уплыл там. Вытаскивать надо.

Тодор.

Нашел, значит.

Но не закрываюсь, не ору – зырит сквозь, а может внутрь меня. Его читающий взгляд – жуток и жёлт, даже тут, в полумраке. Одни только светуны и стараются, а то б – выколи глаз.

Ангелы пугали нас и тогда. Не будучи людьми. Мы потом поняли – человек самое страшное. А он щаз и человек, и ангел.

Бырррр!

– Война кукол с небом. Занятно.

Вылажу, он подаёт полотенце, что в сумаре таскаю, обматываюсь и зырю на него снизу – дылда та ещё!

– Думаешь, смогут?

– Куда им деваться… Хоть и куклы, а жить всем охота.

Отворачивается, машет мне рукой из-за спины:

– Пошёл ушлёпка доставать, а то разомлел. Опасно.

Киваю, спешно натягиваю чистое. Старое – комкаю и проч. Вернусь в Залесье, нужно другое добыть, на моём сейчас – одни дыры.

…сидим у костра. Жарим кого-то.

Серого потряхивает, Тодор тих, а я думаю про Вера и остальных. И про сильфиду, про розу. И про Тотошку – как он там? Кашалоты не сожрали? Они могут! А баба Кора, упрямая, как там? А Гиль – услышал ли Тотошку? Понял? Ждёт?

– Дежурить сегодня будешь ты, – отмирает, наконец, Тодор и кивает на Серого.

Тот аж подпрыгивает:

– А чё сразу я? Да и дежурный из меня – хилый.

– Не кочевряжься, – говорю. – Ты сможешь. Я верю.

– Ну, спасибо, верящая! – а сам скулить готов, вон, губёшка затряслась. Боягуз. В Залесье бы его задразнили.

– А некому больше! – нужно его настыдить, всегда пронимает! – Тодор только вычухался. Я – хоть и роза и драться вроде умею, но девчонка. Любая гадость меня быстро того!

– А меня – не того?

Мельтешит, нервный.

– Захлопнулись оба, – цыкает вдруг Тодор, вскакивает, вытягивается в струну и перчатку с правой руки тянет.

Мы на площадке приютились, в стороны от неё – ходы. И вот в одном из ходов – шуршит. Все громче.

Ёжусь.

Влипаю в стену, хочу окаменеть.

Они выходят, приостанавливаются, шепчутся и делают шаг в круг света. Настоящий ангел и …юница. С фотки, что была у Фила. Ирина, вот. Машкина завистница.

Серый присвистывает, хотя в ней, кроме глаз, и зырить не на что. А Тодору – пофиг вообще. Он только на ангела пыриться. Лыбу тянет, в зеньках – безумие.

Перчатку снял и уже вижу механическую лапу. Горит, когтистая.

И говорит ангелу, ласково так, но мурашки из-за этого голоса – табуном:

– Вот и свиделись, милорд.

А потом он прыгает, и реальность загорается синим.

Глава 16. Возвращая полёт

… кстати, где твои крылья,

которые нравились мне?

…бездна то ли окликает, то ли смеётся. Для пущей издёвки – красивым голосом Бутусова в голове.

Падаю больно.

Отшибает способность кричать и думать. Выбивает дыхание и, кажется, мозг, бездна наполняет изнутри тьмой. Словно пустой сосуд.

Перестаю существовать.

Тону.

И где-то в глубине, пульсируя, светится надежда: домой!

Не выходит.

Вот, возвращаюсь, и музыка в голове. Неуместная в кромешной тьме.

А та – ещё и издевается: где твои крылья? Нудит заевшей пластинкой.

Встаю по стене, ощупываю карман передника: тетрадь на месте. Съел, Стивен. Вот и думай, что я плохая и не люблю твоего брата. Проще же судить по себе.

Злорадствовать легче, отвлекает, не так жутко. Ведь мрак вокруг шевелится, вздыхает, шепчет. И если поддаться ему, обовьёт, утянет, проглотит.

Иду, как в вате, настолько плотная тьма.

Наконец, огоньки. Надежда становится ближе и материальнее. Двигаюсь быстрее. Выскочить на свет и в чьи-нибудь объятия – изживать страх.

Почти мчусь.

Скорее, к огням.

И полотно темноты расползается, прикрываясь вуалью полумрака. Уже видны очертания предметов: корявые стены подземелья, сталактиты и сталагмиты, что щерятся хищным зевом, тонкий каменистый мост через зияющую впереди пропасть.

Их замечаю не сразу.

Сначала они ощущаются сгустками мрака, зачем-то выползшими из углов. Только блестящие глаза – мои огоньки – говорят, что это существа.

Лишь потом вижу и клыки, с которых капает и дымится на камнях слюна, и кряжистые лапы, как вывороченные перекрученные коряги, с когтями в ладонь, и тела – бесформенные, студенистые, отливающие синевой.

Твари. Недобрые, голодные, тихо урчащие.

Ступаю медленно, осторожно, а всё вокруг дрожит. И я тоже.

Уже просчитываю, успею ли перебежать до пропасти и рухнуть в неё. Лучше умереть, чем достаться таким вот уродам на корм. Но ни путеводителя, ни подсказок опять.

Один на один с чудищами. И судьба смеётся: где твои крылья? они мне нравились…

Может, и впрямь обратиться в сильфиду и улететь? Но как? Почему у меня не получается без Бэзила?

– Иди сюда, – наконец, заевшую пластинку меняет холодный спокойный голос, вместе с которым приходит уверенность. – Шагни вправо, видишь нишу?

Вижу, ныряю в неё.

И он проносится мимо чёрной тенью. И пространство наполняется воем подыхающих тварей.

Высовываюсь, слежу за битвой – от неё зависит и моя жизнь. Бэзил дерётся красиво, как в фильмах про боевые искусства. Легко, паря, но… ему не хватает сил. Дракона в нём ещё не разблокировали! А этих гадостей – несть конца.

И снова страшно, но уже за него. Сижу, кусаю кулак, чтобы не заорать, комкаю тетрадь: помогай, ну!

Он слабнет, теряет силы, харкает кровью, но вновь кидается в бой. По-другому не умеет. Такова его любовь: всё кому-то, ничего себе.

Не хочу овдоветь на второй день после свадьбы!

Достаю тетрадь, открываю светящиеся страницы. Мне нужно написать, но чем и как? Оглядываюсь вокруг. Сталактит рядом со мной – тонкий и острый, как стилос. И вырос буквально на глазах, когда я спряталась в эту нишу, никакого нароста не было. Отламываю, он тоненько звенит, широкий у основания, заострённый кверху – волшебная или дирижёрская палочка! Взмахнуть и…

Не выходит.

Даже магическим предметам, чтобы заработать, нужна подпитка. И тетрадь шелестит страницами, подсказывая, какая. Прокалываю палец, капаю кровью на лист. Капля растекается, словно дерево тянет во все стороны хрупкие первые ветки. Некоторые из них заворачиваются, другие вытягиваются в тонкие линии, пересекают страницу вдоль. На них – птицами на проводах – рассаживаются ноты.

– Песнь полёта! – всплывает название и повеление к нему: – Звучи!

И ноты вспархивают со страницы, кружат, касаются меня, чувствую их на языке, они пульсируют в крови, а потом – вырываются наружу: крыльями и песней.

Вовремя.

Бэзил падает, и твари сжимают круг.

Но мои перья разят их, как стрелы солнца, тьму. А песнь – разрывает в клочья. Громче, ярче, до белого накала ненависти и кристальности звука. Дальше – только свет. Красота. Сияние.

И ничего уродливого и страшного.

Абсолютная совершенная белизна.

***

– А мне ведь, правда, нравятся твои крылья.

Он сидит на облаке, болтает ногами, пахнет клубникой. Прыгуны толпятся вокруг, словно мохнатые маки брошенные на снег.

– Издеваешься, да?

Наклоняю голову, упираю руки в бока.

Он хихикает тонко, отбрасывает за ухо белокурый локон, в глазах – небесных, младенческих – шалят черти.

– Ты как с богом разговариваешь?

Нестрого совсем, и хлопает тонкой ладонью рядом: садись.

Сажусь и толкаю в плечо кулаком.

– А ты как помогаешь избранной? Одни вопросы, никаких ответов.

– Ты отлично справляешься!

– А ты – паршиво играешь с рубильником!

– Да ну, – картинно удивляется он, – никаких, как говорят в твоём мире, гаджетов. Ловкость рук и только.

Щёлкает пальцами: темнеет, невидно ни зги. Щёлкает – щурюсь на свет.

– Видишь! – довольный, как отличник, который только что решил сложнейшее уравнение.

– Взрослеть собираешься? – собираю всё своё ехидство.

Он хмыкает:

– Я старше, чем ты думаешь, – и вдруг гаснет, тускнеет, и глаза – стареют лет на тысячу за миг. Вздыхает: – Мне дали мир, а я не сберёг его. Хоть и старался! Теперь он погибает, – указывает пальцем ввысь. И там, в безбрежной голубизне, замечаю уродливую трещину. Как та, на картине Дали, где из яйца земного шара вылупляется нечто…

Всегда пугала, вздрагиваю и теперь.

– Смерть – рождение, – продолжает он, – мой мир гибнет. Кормил запретами, вот у него и случилось несварение. Теперь мир хочет очиститься, обновиться. Не мне его судить…

Тоскливо, потерянно смотрит вверх. Голос стихает, и новые слова – едва доносятся, не шёпот, грань слышимости:

– Сильфиды были прекрасны. И розы тоже. Знаешь, раньше повсюду росли розы: белые, красные. Сильфиды смеялись и пели. Гармония, идиллия. Всё сгинуло, пришла серость и уродство. Знаешь, почему я запретил искусства? Помнишь, когда в темноте пещеры в твоей голове зазвучала песня, – киваю, – что ты почувствовала?

– Диссонанс.

– То-то же!

Совсем грустно.

– Люди получают тех творцов, каких заслуживают. Знаешь, когда плохой портяжка пытается что-то, сшитое до него, перекроить по своим лекалам. Кромсает, чикрыжит, а в результате потом – выбрасывает. Негодное потому что. Вот так и они, поначалу только переделывали то немногое, что осталось от древних, извращали вусмерть. И мне стало жалко, запретил. Тем более прежнего осталось-то – нет ничего: один текст, «Божественная комедия», да картина, ты её видела в Эскориале, «Семь смертных грехов и четыре последних добродетели».

– И всё?

– Угу. Потому и нас и призвали. Мир, в котором нет текстов, лёгкий, как мыльный пузырь. И такой же хрупкий. Пфф и нету. И не осталось ничего, только радужная пыль на пару мгновений…

Я вижу её – радужную пыль лопнувших пустых миров. И вдруг осознаю весь слова «бессодержательно».

– Мир хочет родится вновь. Теперь уже – другим. Дай ему голос, сильфида. То, что рождается, должно голосить! Дай ему голос и Слово. Пусть он звучит на миллиарды парсек. Ты ведь слышала, как поют здешние звёзды? Ненастоящие. Злые звезды уничтожения. Их песнь груба и нелепа. Взлети, услышь, как поют миры. Напитайся этой музыкой. И подари песнь миру.

Зарываю глаза, становлюсь лёгкой, парю между жёлтым и синим медитативной розой15. И слышу мелодию: тонкую, дивную, изящную. В ней шелест ветра и крыльев, смех и шёпот, радость и печаль.

Она проходит сквозь меня. Исцеляя, исправляя, делая совершенной.

Улыбаюсь.

Да и Охранитель доволен: ещё бы, поняла! услышала! смогу!

– Подарю песнь – вернусь?

– А ты хочешь?

Лукавый, сам привязал к здешнему.

– Да, там папа, Маша. Ждут.

– А он?

Хитрый, умеет ранить.

– Он ведь будет там?

– Будет, – обещает.

– Смотри мне!

– Угрожаешь?

– Предупреждаю.

Он смеётся, белизна тает, растекается мороженным на солнце, и я возвращаюсь. Пока что – не домой.

***

– … не ушла!

Глаза у него светятся, но будь мы снаружи, сказала б – нездорово блестят. Улыбка кривая, из серии «потому что нужно». Одежда – одни ошмётья, у рваных ран – чёрные края, от которых щупальцами спрута расползается яд тварей, попавший в кровь.

Вид ужасный и трясёт всего.

– Рано ещё да и нельзя.

– Почему? – глухо, слова шершавые, царапают слух. Пытается встать со мной на руках, но сил не хватает, падает на колени, роняет ношу. Больно, но злюсь лишь на отчаянное упрямство, когда доносится еле слышное: – Прости… бесполезный… провалил…

Обнимаю за шею, стараясь не касаться ран, прижимаюсь крепче:

– Глупый! Как я могу уйти? Бросить тебя, бросить всё…

Вымучивает улыбку, с трудом поднимает руки, чтобы обнять.

Что мне делать? Как спасти? Охранитель, ты обещал подсказки!

– Займись со мной любовью…

Не верю, прокашливаюсь даже. А он – тянет к себе, утыкается в волосы, обжигает дыханием шею и применяет запрещённый приём:

– …пожалуйста.

Каменею в объятиях. Как тут реагировать? Что отвечать? Какая тут любовь, когда я только от бога, а он сам – полутруп?

– Сильфиды не только убивают, но и дарят жизнь. Подаришь мне?

– Куда тебя девать…

Возбуждения нет, есть страх, отчаяние, незнание, поцелуи с горчинкой. И, кажется, слёзы, которые он собирает губами. Снимает остатки формы, стелет на пол пещеры.

Я обнажена. Когда сильфида вырывается наружу, вот так, в полную силу, одежда будто сгорает. Так было и там, в ночлежке.

Опускаюсь на чёрное ложе.

Дарить любовь на поле брани, среди трупов чудовищ, неправильно и неромантично. Но меня не спрашивают, на слова нет времени.

– Исцели.

То ли просьба, то ли приказ, вместо признания, перед тем как неаккуратно, без церемоний ворваться в меня. И брать, владеть, вминать в камни, пить крики и слёзы.

И глаза нечеловеческие – жёлтые, звериные, с вертикальными зрачками, пугающие.

Захлёбываюсь от жара и боли, вбираю, отдаю всё, до конца. На грубость – нежностью, не думая о себе. Исцелить, только исцелить…

На пике – не кричать, стиснуть зубы, крепко обвить ногами, запутаться пальцами в волосах и стать единым целым…

… мир умирает, чтобы родиться…

… я – тоже, с ним…

Чёрных ран больше нет, взгляд сияет и полон мною.

– Ты прекрасна.

Теперь сама улыбаюсь через силу.

– Тут недалеко – тёплая река. Приведём себя в порядок и займёмся одеждой. Только учти, я не силён в бытовой магии.

– Переживу, – тыкаюсь носом в плечо. Наслаждаюсь тем, как его пальцы перебирают по позвоночнику, будто флейтист разучивает аппликатуру.

В этот раз он поднимается упруго, без натуги, легко подхватывает меня. Шепчет слова заклинания, и нас обоих окутывают чёрные мягкие плащи. Так лучше.

Можно закрыть глаза и не думать. Но мне надо, потому что важно.

Он шагает размеренно и, кажется, видит, как днём.

– Как ты понял, что мне плохо?

– Нитка натянулась.

– Что ещё за нитка? – не в настроении сейчас угадывать аллюзии, шестерёнки в мозгах вертятся лениво и скрежещут.

– Та, что связывает наши сердца.

Теперь улыбаюсь искренне, вовсю и не могу перестать. Склоняю голову ему на плечо, слушаю песнь сердца…

Своего ли? Бэзила ли? Не важно.

Вот она музыка рождения. Её играет жизнь на струне, натянутой между двумя сердцами.

Она возвращает полёт…

Гудок семнадцатый

… махач крутейший!

Все аж ходуном ходит. Ещё чуток, и рухнет нам на бошки, и станем мы плоскими, как та рыба-тряпка.

Она зырит на ангельский мордобой, как офонаревшая. Зеньками лупает и не знает: ринуться или стоять?

Стоять – а то сметут, не заметят.

Подхожу, тяну ей руку, как Фил учил:

– Привет, чё ли?

– Привет, – голосок нежный, жур-жур, и ручка у неё – мягонькая, как лапа того сонника, последнее говорит вообще тихо, не веря будто: – Маша?!

А я-то думала, избавилась. Стала собой. Поправляю строго:

– Юдифь.

– Ир… – начинает она, но осекается, мнётся, выдаёт не сразу: – Айринн. – И торопливо переводит стрелки: – Не важно, как тебя зовут в этом мире, важно, что ты здесь!

Шагает и цапает меня. Не очень обнимашки люблю, но тут – приятно, ведь не чужие же. В том мире они вообще, как сёстры. И на шее у неё зеленью зерно мамино блестит.

Сильфида! Нашла!

– Тоже рада, – и не вру, главное, – мы с тобой – одной крови.

Она лыбится горько, ранено:

– Верно, всегда думала, что Маша – лучшая часть меня. И вот в книге, о которой рассказала она, нахожу её копию.

– Эй-эй, полегче! – вскидываю руку вверх: ишь, куда понесло! – Для кого книга, для кого – жизнь. И Ульта, сестра моя, отдала себя, чтобы ты была.

– Ты знала Ульту? Мать Айринн?

– Чумная чё ль? Разве Айринн – не ты?

– Я и не я, – грустно произносит она. – Двоедушица. По большей части, Ирина, крёстная сестра Маши, ну с ней тебя сравнила, но иногда проявляется Айринн.

– Шиза, в общем.

– Вроде того.

Как жахнет!

Мы отлетаем к стене, она ударяется головой и на некоторое время отъезжает.

Тереблю, вою. Зырю вокруг, Серый сам ныкается, помогать не спешит, а те двое – так заняты взаимоубиением, что готовы снести мир! Придурки!

Но она слабо пищит, как зерножорка, и всё-таки очухивается. Затискать готова.

Привстаёт, лыбится вновь, в сильную играет.

– Как ты?

– Нормально, – только голос ещё тише стал. – Юдифь, ты сказала про Ульту и что мы с тобой одной крови. Ну, ты и Айринн, вернее. Что значит?

– Проект был, хотели Розу вырастить, но мы от них сбежали, и нашли Мать. Она отдала свою розу мне, а Ульту направила к людям, чтобы она вышла замуж и родила тебя, сильфиду. Она дала Ульте вот это зерно, – указываю на шею, Айринн или Ирина, хватается руками.

Рассказ её пугает, судя по зенькам, которые вот-вот на лоб скаканут.

– Охранитель говорил про розы, что они цвели всюду, – рассеянно бормочет, зырит под ноги и бледная вся.

– Ты знаешь Охранителя?

Офигеть! Сюрпай, прям.

– Да, видела его дважды, – делается мечтательной, – сначала он зайцев давил и сказал мне про тетрадь, а потом – про пузырь и розы.

– Вот же мутильщик! – возмущаюсь. – Не может прямо. Кароч, хорошо, что мы с тобой нашлись. Роза и Сильфида должны спасти мир! Ты тетрадь, кстати, нашла?

– Да, но пока до конца не поняла, как действует.

– Ничего, поймешь. Хотя, канеш, побыстрее надо.

Тут Серый уши строполит. По стеночке к нам ползёт и влазит нагло и беспардонно:

– Здравствуйте, миледи, – и скребёт ногой по земле. Одно слово: ушлёпок! – Вы разве не хотите разнять этих буянов?

И пальцем за спину, зёнькой косит, блымает: мол, зырьте, что творят.

А творят чёрное! Чую, армагедец наступит раньше.

– А у вас есть идеи? – говорит Айринн, и все мы увиливаем от ливня камней и искр, что летят в нас. Ныкаемся за выступ. Не знаю, как у них, а у меня сердце в горле, вот-вот на землю шлёпнется.

Серый усаживается наземь и разводит руками.

– Думал, у вас есть…

– Я не больше вашего знаю о салигиярах, а может и меньше.

Распирает, ибо одна в теме, чё они сцепились.

– Они давно знакомы, – говорю. – Учились вместе.

– Ааа, – тянет Серый, будто въехал. – Так у них встреча выпускников?

– Неа, – мотаю башкой и закрываю её руками, потому что снова летит, – Тодор не выпускался. Бэзил его слил. Того наказали, а ещё судью там какого-то слил, Эйдена, вроде. Тому тоже крылья отрезали…

– Что? – восклицает она.

– Что слышала, – кривлю морду. Не люблю, когда переспрашивают, да ещё с таким выражением. – Сливщик этот чёрный. У нас таких на раз чморят. В Залесье бы не выжил, Тодор чё-т церемонится.

Думала, мы тоже сцепимся, так она зыркнула! И, поди, та ещё волосянка бы вышла, но тут мимо чё-т как метнётся – яркое, по зенькам – вжик! Хоть, ори!

И драчуны – спутанные все – колодой вниз только – шмяк. Ух, как хряпаются! Аж у самой заныло, будто и я.

– Кто осмелился приволочь сюда ангелов?

Дед выходит из тени, старючий, едва стоит. Но сжимает стрелялку, и крутую! Из неё и пальнул.

Эта, похожая на Ирку, что дружит с Машкой, кидается к чёрному, будто дед – тень. Не существует его для неё.

Серый отползает дальше, жмётся в камень, не любит дедов, поди.

Одна я зырю на него во все зеньки и с трудом узнаю:

– Вер! Пак сказал, что ты будешь…

Слова – врассыпную, как тараканы от света. В башке звенит и тоненько воет, лыба сама к уху ползёт, в горле ком и зеньки щиплет. Раскрываю руки, лезу обнимать.

– Дождался, – бормочу.

– Дошла! – и трогает волосы треморной рукой. Щурится, блымает, вот-вот в нюни впадёт. – Не изменилась совсем, – говорит, – сразу мамина сила видна.

Оборачиваюсь, а они все стоят прифигевшие и на нас зырят. Айринн их выпутала, Вер в них какой-то сетью пальнул. Косятся на друг друга, но больше биться не решаются: одно слово – ангелы! Благородные, мля!

– Ангелы – с нами, – говорю.

Вер качает головой.

– Забыла, как они нас гоняли.

– То другие же, – напоминаю, – а эти, позырь, на людей смахивают. Тодор, тот, что с красными волосами, вообще бывший. Ненастоящий.

– Да уж, – тянет Вер, – как всё поменялось-то, пока тут сидел, тебя ждал. Но раз уж они пришли, значит, так надо было. Без предначертания не добрались бы.

– Ещё как с предначертанием! И она, – тычу в Айринн, – и я с Охранителем виделись! Он и свёл!

– С Великим Охранителем? – уточняет.

– Угу, – говорю, – с ним.

– Плохо, он враг.

– Да нет же! – мотаю башкой. – Он меня розой назвал и сказал: цвети! А она вообще сильфида, это её Ульта родила, вон, мамино зерно.

Он не радостен и думает о своём. Потом кивает нам всем: пошли, мол, и, бредёт в дырке в стене.

Ныряем за ним.

Ну, канеш, аппаратная! Помнила про неё, но фиг бы нашла. Вон как замуровал!

Остальные тоже ныряют следом и присвистывают аж!

Тут клёво! Хоть старо, ржаво и покрыто пылью.

Вер манит нас к центровому столу. Помню, Пак там что-то клацал и середина светилась.

Теперь – тоже.

Но Вер не спешит, проверят: готовы ли? Взгляд тонкий, игольчатый, так и нанизывает, не соскользнёшь.

Ирка жмётся к чёрному, Тодор стоит гордый, руки сложил, Серый чё-т юлит и зеньками стреляет: хороша компашка! С такими только мир спасать, ага!

Но Вер, кажется, доволен.

– Слова матери сбываются: Роза встретила Сильфиду. Звёздный дождь обрушился на нас, а скоро падёт и Небесная Твердь.

Ну, блин! Всю радость угробил! Не прощу!

– Мы увидим последние дни и обратим их в первые.

Тишина!

Только его голос – хоть и дребезжит, как старая колымага, но разлетается повсюду, до самого потолка.

– Но прежде, чем вы пойдёте свершать подвиги, вам предстоит увидеть то, что сто пятьдесят лет хранилось в тайне…

Нажимает какие-то рычажки, кнопочки тыкает, и середина стола светится сильнее. Но сначала – приходят слова. Голос – стариковский, важный такой, говорит, как гвозди вколачивает: мол, наслаждение непристойно…

– …голограмму Бога!

И тот является нам.

Техническая остановка два

(Голограмма бога)

…голос старческий, исполненный мудрости и достоинства:

– …грешник никогда не ступит на Небесную Твердь и не войдёт в Сияющие чертоги… Запомнил?

– Да и даже записал! – бойко отвечает юноша, что стоит коленопреклонённым у ног вещавшего старца, и щёлкает кнопкой на гологафе. Почти белая прядь пересекает чистый лоб, а в голубых глазах совсем не по-небесному пляшут бесенята.

Старик треплет юношу по плечу: когда молодой человек поднимается во весь рост, то оказывается на голову выше вещуна.

– Думаете, они поверят? – он возится с приборами, настраивает. Старец перебирается на некое ложе, наподобие стеклянного гроба.

– Ещё как поверят! Заветы и запреты – самое мощное оружие. Мы придумали идеальный вариант управления: заснуть.

Он устраивается поудобнее, юноша подсоединяет к его телу прозрачные проводки.

– Мы спим, а они боятся нас и потому слушают! Это, знаешь, как с родителями. Дети, когда те уходят или ложатся отдохнуть, шалят, но всё время, подспудно, ждут возвращения или пробуждения и кары за шалости. Если они не разумны. Разумные дети стараются не будить, не шалить, выполнять заветы. А можно поступить ещё круче – назначить им няньку, вроде строгую, но добрую. По сути, нянька ничего особенно и сделать-то не может, но она блюдёт, а, значит, тоже внушает страх. Великий Охранитель – око спящих. Так они станут звать тебя.

Юноша улыбается горько.

– Или просто проклинать…

– Не решатся, – старик откидывается на ложемент и прозрачная крышка криокамеры закрывается.

И вот уже юноша один на один с огромным кораблём и почти разрушенным миром. И ему остаётся только следить за агонией. Миру внизу не выжить, но почему-то от этого больно.

Юноша настраивает зрительное окно и смотрит вниз. Над землёй тянется мутный зеленоватый смог, а сама почва под ним красная, как вечная рана. На ней ничего не растёт.

–… когда мы прилетели сюда, всё было по-другому. Помню, меня, карапуза, – рассказывает он молчаливым серебристым панелям, – отец подносил к иллюминатору, и я видел свечение. Нежное, зеленоватое, от него становилось тепло, как от маминой руки на лбу. А ещё слышалась песнь. «Сильфиды, – говорил отец, – самые прекрасные создания во вселенной».

Сильфиды наполнили свой мир красотой и гармонией. Люди под их правлением благоденствовали. Строили города, развивали науку, занимались искусством. И не воевали.

Всем всего хватало. Никто не голодал, не мёрз, а если и заболевал – то к то всегда мог обратиться в лучшие медцентры.

О, а цветы! Сколько их росло! Прежде он никогда не видел цветы и не ощущал их аромат.

Однако он был мал, а взрослые, которые привезли его сюда за миллионы световых лет, пришли убивать.

Они не любили красивое.

Сначала уничтожили всё творчество, лишили мир текстов. А потом – внушили людям, что сильфиды – зло. Они – противники их, богов, несущих благо.

Иногда адепты спрашивали: «Что за благо?». Но новые боги, пришедшие издалека, не терпели вопросов. Они ждали слепой веры и раболепия. Некоторых, самых любопытных, боги приглашали сюда, на корабль. Люди с поверхности звали корабль Небесная твердь, очень удивлялись, как он летает по небу и меж звёзд – в их процветавшем при сильфидах мире такого не существовало.

А мостик – за стеклом и полный сверкающих кнопок – и вовсе завораживал.

«Сияющий Чертог!» – восклицали люди с поверхности.

Оружие пришлых и вовсе лишало их воли.

«Глупые сильфиды, если воюют с богами. И учат глупости нас», – сказали тогда люди и отрекались от прошлого.

Но боги знали, зачем явились сюда: в их галактике шли бесконечные войны, и только тот, кто владел невероятно мощным оружием, мог победить. Они услышали о Розе Эмпирея, что была в этом мире, и явились за ней.

Роза – аппарат, способный уничтожать миры, а не то, что корабли, – действительно имелся на крыше одного из небоскрёбов. Но как он работает, жители поверхности не знали, а сильфиды – говорили загадками: железный цветок распуститься от цветка в сердце. И рассказывали легенду про детей розы. Но они, мол, давно умерли и вместо них появились сильфиды. Сами – не обладающие силой, а получающие её от зерна. Якобы смени той самой первой розы, которая дала жизнь этому миру.

– Наш мир родился из цветка, – шептали сильфиды, умирая, – и вернётся в цветок. Славься, Роза Эмпирея, светоч заблудших.

Металлическая роза молчала, но вокруг неё всё же парили охранники – драконы, которых местные звали «ангелами», ведь те берегли святыню.

Пришлые захотели вырастить «детей розы» искусственно. Открыли лаборатории и стали проводить эксперименты, терпя неудачу за неудачей. Мутантов, что рождались в результате таких опытов, они поселили в красной пустыне. Отгородили трубами, по которым шёл и выплёскивался наружу ядовитый газ. Но мутанты каким-то образом выживали на отравленной выжженной территории. А жители Страны Пяти Лепестков – единственного на планете материкового государства – прозвали те трубы, наставленные густо и компактно, Сумрачным Лесом, а область за ними – Залесьем, страшной, дикой, враждебной землёй чудовищ.

Но чудовища явились позже – из зёрен, всё-таки полученных в лабораториях. Сначала из зерна появлялся довольно милый зверёк с пушистой ярко-малиновой шкуркой. Приближаясь к жертве, он погружал ту в спячку, присасывались к ней, а потом… перерождался в нечто. В монстров, незнавших равных по силе и разрушительности. Словно кара за всё содеянное.

Или…

– …будь наши грехи материальны, они выглядели бы столь же уродливо, – сказал как-то отец юноши.

И грехи стали падать на поверхность и нести мор и ужас. Плодились грехи быстро, и скоро облепили всё дно корабля, как моллюски облепляют всё, что падает в море.

Снизу – блестящие, яркие, – они казались звёздами. Особенными, алмазными. Даже охотники специальные выискались, которые наловчились сбивать эти звезды: одна сбитая звезда – один неродившийся грех. Но тех, что долетали до поверхности и воплощались, уже так просто не убить.

Люди взмолились. Ведь сильфиды больше не защищали их, сильфид почти всех уничтожили. Вот тогда-то и создали S.A.L.I.G.I.A. – подразделение из людей-драконов. Программируемых солдат бессмысленной и бесконечной войны. Они рождались в обычных семьях, у обычных родителей.

В лабораториях вывели вирус, сродни ликантропии. Достаточно было распылить заразу над поверхностью, и в семьях аристократов, а они – по местным поверьям, почти все происходили от детей роз, стали рождаться мальчики, способные, вырастая, превращаться в драконов. Их физические возможности от рождения превосходили человеческие, а достигая зрелости, они и вовсе становились некими сверхсуществами. Даже сами создатели испугались их, хотя только эти ребята могли противостоять грехам. Поэтому и придумали Эскориал – орган контроля, прежде всего, за новоиспечёнными «ангелами» и и всей Пресветлой S.A.L.I.G.I.A. А ещё решили чипировать салигияров.

Да, детей розы, говорили, тоже создали. Но потом – что-то пошло не так, и они исчезли.

Роза Эмпирея осталась ржаветь – никому ненужная и неуправляемая.

Пришлые не умели справляться с проблемами, только создавать их, поэтому и не придумали ничего лучше, чем заснуть.

… мне вверили погибающий мир. Сначала – наполнив его хаосом и раздором. Убив всё красивое. Запретив наслаждение. И посадили наблюдать за агонией.

А я успел полюбить его.

Сумел вырастить розу, а та – дала жизнь сильфиде.

И пришла надежда. Пробилась хрупким ростком через коросту тлена. Собирается благоухать.

Мы поможем, правда, прыгун?

Так хочу снова ощутить её аромат…

Глава 17. Обогнать время

—…с чего ты взял, что враг? – начинает Юдифь, после того, как фигуры на столе гаснут. – Вишь, любит, жалеет. С чего бы ему врать? Зато теперь мы знаем, кто такие Розы и зачем. И сильфида здесь… Всё, как он говорил.

Старик, что пригласил нас сюда, потирает подбородок:

– Он – один из них. И ещё вчера, когда я ждал тебя, этой концовки не было. Он как-то внедрился и изменил.

Но ей куда интереснее другое:

– Ты знал про меня и когда буду? – Юдифь хлопает глазами.

– Да, но только про тебя, а вот про всех остальных… И доверил им великую тайну!

– Вот я болванка! – Юдифь лупит себя себя по лбу. – Должна же была назвать их, но так умилилась тебе. Вот, про неё уже говорила, сильфида, Айринн, – хватает меня за руку и тащит к старику.

Тот оглядывает с недоверием: мол, такая пигалица, от горшка два вершка, и сильфида?

От пристального взгляда хочется оправдываться, и я бормочу:

– У меня тетрадь есть и обращалась уже.

Тогда он дружелюбно улыбается и отправляет назад к Бэзилу (тот сразу сгребает в охапку) и даёт понять, что не отдаст.

Старик говорит:

– Я – Вер, один из детей розы. Нас – меня, Юдифь, Пака, Ульту, Эдду создали здесь, в лаборатории. Впрочем, вы и сами видели и всё поняли. Они не боги нам, а враги. Великий Охранитель – их ставленник. Здесь и сейчас мы должны принять решение: убить спящих. Только это спасёт наш мир.

– Ждёшь от нас предательства Регент-Королевы и государства? – Бэзил оставляет меня, выступает вперёд и тянется к перчатке.

– Эй, полегче, – Юдифь бросается между и расставляет руки. – Не будь олухом, чёрный. Тебе же всё показали – я и то поняла!

Рядом со мной хмыкает красноволосый, (кажется, Юдифь называла его Тодором?) и морщится Сергей.

Их забавляет ситуация.

– Да как ты смеешь, падшая…

– Бла-бла-бла, – дерзко перебивает нашего вершителя правосудия Юдифь, – я тебе не падшая, а Роза. Меня сам Охранитель благословил, во!

Вижу, как у Бэзила ходят желваки, кулаки сжал едва не до хруста.

Старик кладёт ладонь на плечо Юдифь, чуть склоняет голову:

– Ты ошибся, ангел. Я не жду от людей – если ты человек? – того, что чуждо или противно их природе. Мы знали свой путь и чего хотим от этой жизни, потому выжили. Иди, ты ведь свободен. Можешь привести сюда армию и зачистить нас.

– Так и сделаю. Вы – парочка беглых преступников, пришелец, – указывает на Сергея, – и салигияр-отступник. Вас следует уничтожить, как мусор, как отребье. И всё это место. Идём, Айринн, мы и так задержались.

Мотаю головой:

– Идти сказали тебе. Уйти или остаться – выбор каждого из нас. Я остаюсь.

Вскидываю голову, встречаю огненный, прожигающий взгляд и выдерживаю его.

– Ты – моя жена, ты должна…

– Жена, но не игрушка и не собственность. И ничего тебе не должна, милый. Твоей стала потому, что захотела, но сейчас – уволь! Мои друзья и мой долг – тут!

– А как же спасение мира? Миссия от самого Великого Охранителя?

– Вот и буду спасать. Ты разве не понял? Они здесь за этим!

За нами наблюдают с ехидством и сочувствием, Бэзил бесится. Кожей чувствую, как раздражен. Знаю, что могу потерять навсегда, но по-другому нельзя.

– Хорошо, – холодно и зло кидает он, – раз твой выбор таков, я приму его.

Разворачивается и уходит.

Слышу, как отъезжает в сторону панель, что отделила эту комнату от пещер. И когда гулкие шаги затихают, падаю на колени и реву.

Юдифь бросается, гладит по спине, утешает. Совсем, как Маша.

– Не убивайся так, юница, – говорит Вер, – ангелу надо подумать.

Утыкаюсь Юдифи в плечо, тяну воздух сквозь зубы, успокаиваюсь.

– Сейчас бы какао и плед… – раздаётся над ухом. Это Сергей. Судя по имени – мой соотечественник, да ещё и знает, как утешать.

Тодор снимает свой алый плащ и кидает мне на плечи – как тогда на казни Бэзил кинул форму. Красная ткань стекает тяжёлыми волнами, будто загустевшая кровь.

– Пледа нет, – он разводит руками. Одна – в чёрной перчатке. Салигияр-отступник. Такие бывают? Голос у него хриплый, придушенный.

– И какао – тоже, – ободряюще улыбается Сергей. Помогает мне подняться. И замечаю Вера со стаканом золотисто-зелёной искрящейся жидкости.

– Есть кое-что получше, вот, выпейте, миледи, – передаёт напиток. Пить не спешу, страшно. Но, зажмурившись, решаюсь: глоток, другой и уже до дна! Вкусно и бодрит.

– Пак изобрёл, – улыбается старик, – он тот ещё придумщик у нас был.

– Почему был? – встряёт Юдифь, она уже разделалась со своей миссией «жилетки для слёз» и, кажется, тоже пригубила бодрящую смесь. – Он есть ещё, видела в Раю. Поезд стережёт.

– Какой ещё поезд?

Накрывает воспоминанием о встрече на перроне, и снова – несбыточно и тоскливо доносится: падай – подхвачу!

– Тот самый, – отвечает Тодор, – Харон.

– Он ходит на небо?

– Ходил, раньше, – говорит Вер. – Считалось, увозил праведников в Небесную твердь. А на самом деле – видели? – материал им поставлял на эксперименты. А бедняги так радовались и ждали.

– Обманутые иллюзии, всегда так, – говорю грустно, – но ведь если этот поезд где-то есть, стало быть, до Небесной Тверди можно добраться? Снова?

Ставлю стакан на стол и по лицам читаю: поняли, о чём я.

– Разумеется, – поддерживает Вер, – Пак затем и отправил искать меня. Так же, Юдифь?

– Ага, так, – энергично кивает.

Я продолжаю:

– По чьему бы замыслу нас здесь не собрали – это неслучайно, —чувствую себя лидером, и они все с эти соглашаются. – Давайте попробуем выложить все, что имеем, карты на стол и соберём, наконец, картинку. Начнём с вас, Сергей. Вы не против?

Все пододвигаются ближе, рассаживаются вокруг стола. Прямо, Камелот. А я сменила Алису на Артура.

Сергей опускает взгляд, разводит руками: мол, выбора нет, раз начальник назначил.

Оцениваю его – всё-таки предстоит в команду брать. О таких говорят: пройдёшь мимо – не заметишь, невзрачный, тщедушный, взгляд бегающий, на лице прыщи. Глаза прозрачные, как чуть подкрашенная дождевая вода. Неприятный тип, и Юдифь вон на него недоверчиво смотрит, а она, пока что, мне единственная тут близка.

– Сергей, у меня есть подозрение, что мы с вами из одного мира, – улыбаюсь, – я из России двадцать первого столетия.

– О! Ещё и земляки! Удивительно просто! – вскидывает счастливые глаза. Так смотрят на дорого друга после долгой разлуки. Даже щемить начинало и хочется броситься на шею.

Но Юдифь обладает удивительной способностью спускать с небес на землю:

– Я тоже у вас была. И Фила знаю. И отца твоего. И Юрку, вот!

Бросает в холодный пот.

Почти забыла их, лица проступают, как через залитое дождём стекло. Но папа упрямо улыбается. Он всегда говорил: свет улыбки, как свет звезды, доходит даже через пространства и миры.

Смаргиваю неуместную сейчас влагу, сжимаю ладошку Юдифь. Молодец, что вернула, а то ангел похитил мою душу и сунул себе в карман.

Но сейчас важнее Сергей.

– Как вы здесь очутились?

Расцветает: ждал этот вопрос, а никто не удосужился спросить.

Очень понимаю.

Начинает сбивчиво, торопится – вдруг не выслушают, перебьют:

– Ну, я вообще-то книгу писать начал, там, у себя… у нас… – многозначительно машет куда-то за спину, – даже выложил несколько глав. «Битва за розу». Пара дней – и она в топах, рейтинги зашкаливают. Все пиратки сразу слили. И, что называется, проснулся знаменитым… Весь инет гудел.

Да уж, я помню, с каким восторгом Маша рассказывала об этой книге!

– Но тут произошло странное. Текст понёс, как лошадь, – и сам торопится, брызжет слюной, хотя все замерли и не будут перебивать. – У меня вырвало вожжи, и на лихом вираже захода в очередной топ, меня выбросило сюда. Куда, правда, не сразу сообразил.

– То есть, вас затянуло в свою же книгу?

– Я думал, что мою. А потом увидел, что всё другое. Не я придумал этот мир, он был всегда.

– Вот! – зло вскрикивает Юдифь. – Подслушал и ещё и вывернул перед всеми!

– Откуда же мне было знать, что ты есть? – виновато разводит руками, но сожалений нет, лишь любопытство творца, то самое, что начинается с: «а что будет, если…» Ведь порой приходится взорвать сто миров, чтобы к сто первому, наконец, разобраться в алгоритме создания. Но как же хорошо, что он не успел взорвать этот.

Тодор молчавший до сих пор и сидевший, сложив на груди руки, презрительно хмыкнул:

– Что, ушлёпок, всерьёз думал, что сочинишь меня?

– Ты-то как раз вышел очень похожим моего главгада, – возвращает ему ухмылку Сергей, – а вот с твоим батей – сложнее. Он как тот герой, которого совсем не ждёшь, но он нагло влазит в текст и оттяпывает себе самые лучшие сцены.

Теперь Тодор уже ухмыляется довольно, как сытый кот, и жёлтые глаза также по-кошачьи лукаво поблёскивают:

– Батя у меня огонь!

– Вот да, – вклинивается в разговор Юдифь, – и меня спас.

– До сих пор твою фотку хранит!

– Да ну! Вот же дед!

Вер кашляет в кулак, Юдифь хохочет:

– Не ревнуй!

Они напоминают родных, и мне становится теплее. Теперь уже чёрной кляксой расплывается Бэзил.

– О нашем писательстве, – говорю, – Великий Охранитель отозвался нелестно. Сказал, мы только призываем миры и подслушиваем то, что в них происходит. А если нам не нравится, переписываем на свой лад, и это губит мир. Выбивает его основы.

– Страшно, – ёжится Сергей. – Представляешь, какая ответственность.

– Да, а в вашем мире ещё и эти, что из Призванных миров всё тянут, – добавляет Юдифь.

– Ого! А есть такие? – чувствую, как по позвоночнику пробегает холодок. Она кивает. – Это уже опаснее! Сергей, нам нужно возвращаться скорее!

– Я ж не против, но на «Харон» никак не попасть без билета, а билетов нынче не достать.

– Билеты будут.

Старик сканирует нас, взгляд острый, будто мясо с кости снимает. Тяжело опирается на стол, нависая над ним.

– Но вы ведь знаете правила. Билет на «Харон» получает только тот, кто совершил бескорыстное доброе дело…

Юдифь сводит брови:

– Я собираюсь убивать спящих…

– Да и у меня напряг с добрыми делами, старикан, – хрипит Тодор.

– И я замечен не был, а то б уже давно чухнул отсюда, – суёт руки в карманы Сергей, встаёт и, полуотвернувшись, перекатывается с пятки на носок.

Вер смеётся, тепло и мягко, как Дед Мороз на новогоднем утреннике.

– Вы молодцы. Вы привыкли делать добро, не замечая, не взвешивая. Потому что оно – в вашей сути. Каждый из вас уже помногу раз, – так ведь? – подставлял другому плечо, спасал. Так что не волнуйтесь, у каждого из вас уже накопилось добрых дел – на билет хватит.

– Здорово! Неужели получится?! – хлопает в ладоши Юдифь.

– Не спешите радоваться… Впереди много всего. Вам предстоит ещё добраться до Розы и заставить её работать. А тебе, сильфида, – старик оборачивается ко мне и пристально смотрит, – поднять восстание ангелов.

Когда доходит о чём он, мотаю головой, потому что охватывает ужас: кто я против Эскориала?

– Да меня сметут, как мошку!

– Ставь на Эйдена, – подсказывает Тодор, беззастенчиво прочитывая мои мысли, – думаю, за эти годы он клёво подкрутил своих роботов. Пригодится.

– Разве Эйден станет сражаться? – что сомнительно, не похож он на бойца и смутьяна, что идёт против системы. – Он сам учил: остановиться в шаге от войны…

– Война войне рознь, ты поймёшь.

Надеюсь, что пойму и не останусь одна.

– И Уэнберри, он любит тебя, – заканчивает уже совсем тихо, серьёзно и грустно, – а любимых мы защищаем до конца, вопреки здравому смыслу…

– Позволь ему это доказать, – подмигивает Юдифь, – а мы тут все будем верить в тебя…

– Не все, – говорит Вер, – мне пора. Спасибо, что была в моей жизни, Роза, спасибо, что дошла…

Больше слов нет, они растворяются в тишине, мгновенно наполняющей комнату, когда на наших глазах старик рассыпается золотыми искрами. Лишь тонкая рука Юдифь напрасно пытается ухватить иллюзию.

Да четыре билета, блестящие и совсем новенькие, листопадным вальсом опускаются к ногам…

Поднимаю один, надо же – именной, и я угадала!

Смотрю на дату – её нет. Написано другое: поезд отправляется ровно в полдень со станции Зимней. Просьба не опаздывать.

– Так а полдень какого дня? – возмущается Юдифь.

Она уже перестала ловить искры Вера и тоже изучила свой билет.

– Кажется, я знаю, – робко вставляет Сергей.

– Ты? Откуда?

Тодор недоверчиво щурится, и чую, кому-то не поздоровиться, если соврёт.

– Когда я у твоего бати в сторожке билет искал, наткнулся на деньги, старые такие, лет им сто, наверное. И там в углу были цифры – 03 03 3999. Подумал, какой-то код и запомнил на всякий случай… А теперь понимаю, не код…

– … дата, день отправки, – заканчивает за него побледневший Тодор, – послезавтра…

И я слышу, как стрелка на внутреннем моём циферблате дёргается и начинает идти против солнца. Включает обратный отсчёт.

Теперь мы словно в блокбастере, где то и дело показывают бегущие секунды на часах, и нужно успеть перерезать верный провод, пока не случился бадабум…

Гудок восемьнадцатый

…когда ускользает и сыпется – трудно дышать. Как что-то грохнулось, стеклянное такое, брызнуло осколками, повпивалось в самое сердце!

Вер тает. Последний!

Предатель…

Одна… теперь… одна.

И колотун такой становится, слёзы примерзают, замораживаются внутри зенок. Нюнится не могу, тяну руку, как дура, хватаю воздух.

Вер…

Так и не сказала, что тогда было хорошо. У тебя аж комплекс начался, помню. Но я просто дразнилась, честно. Ты был лучшим. Я просто завидовала Ульте!

Но только блестяшки вниз, вихрем.

Их хватают, смотрят…

Обрывки его души так сверкают!..

Вер…

Слова с трудом долбят мой заледенелый мозг, да и работает тот со скрипом. Но доходит всё ж: билеты! афигеть!

В этом весь Вер. Рассыпаться в лоскуты, лишь бы другим помочь.

Слышу и понимаю:

– … послезавтра!

– Засада, камрады! – говорю и встаю с колен. Не помню, как бухнулась, во Вер подкосил. Ещё и воздух хватала, уууууууу… лоханулась! – У нас же времени в обрез. Надо скорее бежать, Розу запускать. А то армагедец…

… начинается.

По стенам – хыщ-хыщ – трещины. Трясётся всё, летят куски.

– Валим! – орёт Тодор, цапает Айринн под мышку и за шкварник Серого, и мы несёмся. Быстрее, со всех ног, как Тотошка по весне.

Успеваем тютелька в тютельку, как всё жахает и сёрбается внутрь. Дырище – писец!

А у Тодора зеньки посинели! Зрачки туда-сюда.

– Вторжение за вторжением. Все грехи. По несколько сотен каждого.

И задыхается, будто не только мчался, но и небо на горбяку взвалил!

… Дом-До-Неба – отсюда – как коробка. Кроха. Такой раздавишь.

– Нам не успеть, даже на крыльях, – это Айринн, грустно.

Вокруг нас колбасит мир – мама не горюй! Как тогда в комнате со спящими, что на самом деле были отцами.

– Быстрее! – орёт Тодор. – Что ты тупишь, сильфида! У тебя тетрадь есть.

Айринн вытягивает руку вперёд и бормочет.

Тетрадь является – блестящая такая, как те кусочки, билеты. Видать, из одного и того же состоят – из чьей-то души.

– Так и не поняла, чем писать. Всё думала, тетрадь есть, а перо и чернило.

Тодор нажимает на груди какую-то кнопку и расправляет крылья (ого, какие! и звенят, как железяки в мастерской у Гиля) и вырывает одно:

– Держи!

– А чернила?

– Ты дура или притворяешься? – смотрит зло и ехидно.

И даже Серый лыбится, будто понял.

– Думаю наш друг, миледи, имеет в виду, что самые искреннее желания нужно записывать кровью.

И весь такой умильный, шаркает опять.

Айринн прокалывает себе палец, макает перо в кровь и водит им по блестящим страничкам.

Грохот и раскалбас утихают, а мы – вжух! – в Доме-До-Неба. Стоим возле коробки, наподобие той, что меня Фил возил.

– Проржавел давно, не поедет, – машет рукой Серый, оглядев коробку. – Да и опасно, – тычет вверх пальцем, – слишком высоко подниматься, заклинит, а он заклинит, и всё, пиши пропало.

– На твоей морде напишу, – хрипит Тодор, – согласен?

И ухмыляется, с такой рожей шкуру сдирают и пироги раздают. Достаёт из-за пояса хреньку (вот почему Кэтрин за руку цапнул, когда до штанов дошла!), а в ней – штуковины. Такими только ноздри раздирать. Он и собирается драть и вертеть, но железки. С Гилем бы спелся, точно.

Цепляю Серого за рукав и волоку прочь. По Гилю знаю: такие не любят, чтоб зырили, когда что-то ковыряешь по делу. Нужно делом занять.

Ходить тут надо осторожно, только и знай под ноги зырь. А то гакнешься, костей не соберёшь – пол трухляв, хоть и каменный вроде.

Уходим подальше, а ругань и грохот железок всё равно слышны. Тут есть фигня какая-то, из стены торчит, может опора, но пофиг, главное, на ней сидеть можно…

Садимся, и Серый хватает Айринн за руку, вылупляется на неё так, будто ща проглотит. А я – как прозрачная, ага. Никому и дела нет!

– Ирина! – её передёргивает, когда он говорит. Вкрадчиво так, забирается к ней, точно! – Вы производите впечатление вполне разумной девушки. Поэтому я предлагаю вам сделку.

– Сделку? – попугайничает она. – Это даже интересно. Что же вы мне предложите?

– Власть и славу, – заявляет он. – Не здесь. Там.

И мордой косит куда-то за плечо себе.

– Почему вы решили, что если я захочу получить те блага, о которых вы говорите, то возьму в сообщники вас, а не Юдифь, допустим?

Хочется заорать: эй, ребзя, я ваще-т тут! Вскочить, мельтешить начать. Но что скажет Серый ща важнее. Посему мысленно прилепляю зад к сидухе и затаиваюсь: ну, ну же, ушлёпок, жги!

И он жжот!

– Потому что настоящие только мы с вами, а они – буквы на странице.

Ещё никогда раньше так ярко не желалось убить. Той Тодоровой хренью для выдирания носов.

Но Айринн хохочет ему в лицо, и жгун наш сникает.

А тут Тодор влазит:

– Пошлите, починил.

И тут же забываю Серого, потому что пойманной пичугой колотится в горле.

На крышу Доме-До-Неба!

К Розе!

К самому небу!

Я не тронула тогда солнце, но щаз вволю пожамкаю облака!

***

… не могу перестать думать про ту тетрадь у Ирины. Она куда круче билетов, поездов и вообще той фиготени, за которой мы тут бегаем. И надо же – девчонке! Глупой девчонке, которая даже не понимает, что за сила у неё в руках! Реально дура!

Нах ей этот нарисованный мир? Можно же создать другие, сотни! С радугами, феями и единорогами!

О, будь у меня такая тетрадка, я бы стал повелителем тысяч вселенных. Создавал бы их, прекрасные, и взрывал бы одну за другой. Ну а что? Ещё ж насоздаю. А вселенные взрываются красиво.

Тетрадь бы подчинилась мне, уверен. Подчинился же мир, а тут – кусок бумаги, пусть и блестящей.

Только человек из моего мира сможет понять: каково мечтать о волшебной палочке, чтобы махнул, и случилось всё, о чём думалось.

О!

Нет, я бы конечно не стал отдавать всё лишь на откуп тетради.

Если записать все приключения, что случились со мной здесь – крутейшая книга выйдет. Потому что если не фэнтези, то не поверит никто, а в фэнтези поверят. И моя книга будет самой лучшей! Все станут её читать! Я буду знаменит!

И тот текст уже не завладеет мной, только я стану господином и повелителем букв.

Поговорю с ней, Ирина должна понять.

Но увы!

Упрямая девчонка.

Ну как знаешь, как знаешь!

Нас зовёт Тодор, сумасшедший, толкает к лифту, который, без преувеличения не работал сто лет.

– Дамы вперед, – говорю и придерживаю Тодора: мол, чувак, разговор есть.

Он же мысли читает, поэтому понимает без слов.

– Мы должны заполучить Тетрадь Другой истории!

– Мы?

Он склоняет голову набок, глаза жёлтые, драконьи, взгляд по-змеиному гипнотический.

– Да, ты и я. Помнишь, ту драку с Гулой? Тогда мир подчинился мне, я почувствовал. Девчонка, Айринн, она не знает истинной силы слова. Но я… О, мы с тобой станем повелителями миров.

Трясёт так, что стучат зубы, но все же делаю шаг и приобнимаю за плечи. Он ершится, чуть не шарахается, но вытерпливает.

Интересно ему.

– Что ты видел за свою жизнь? Мутантов? Красную пустыню? Землетварей и кашалотов? А я подар…

– Я – салигияр. И видел небо. И землю с высоты полёта. Ты знаешь, как она хороша?

И лыбится так ехидно, но мечтательно при этом.

– Хорошо, но сейчас? Вот – ты служил им верой и правдой, а они – выперли тебя! Назвали отступником, я слышал. Вместо благодарности за заслуги. А в моём мире у тебя будет всё: лучшие колымаги – о, ты не видел, какие у нас красивые! – лучшие девчонки! Девчонки любят сильных и властных. На дорогих колымагах, повелителей жизни.

– Тех, что любят за деньги, и здесь полно. И это – мой мир. Я и так в нём повелитель.

– Актёр ты погорелого театра! – злюсь, а он ржёт, сумасшедше, громко, сотрясая хлипкий небоскрёб.

– А ты – писателишка-неудачник. Тебя собственная книга сожрала. Му-ха-ха. Ещё рассказывать мне будешь! Иди уже и радуйся, что не бросаю здесь, повелитель хренов.

Цапает за ворот и волочёт, как куклу. Рвусь, выворачиваюсь, но хватка железная. Прям, как у моей судьбы.

Она, сучка, знает мои слабые места и всегда бьёт под дых.

***

…коробка грохотит вся.

Держусь за Айринн, прям вцепливаюсь, зеньки заплющиваю плотно-плотно. Не хочу зырить, как сдохнем все.

А мы непременно сдохнем. Потому что висим, чую, на тонком шнурике, он вот-вот перетрётся и как ухнем.

И клочков не останется.

Грохот аж внутри меня. Будто кровища вся пожелезнела и теперь, клетки стукаются, звенят.

Страшно – не то слово, пятки ледяные, пальцы коченеют.

Коробка вздрагивает и останавливается.

Приехали.

– Дальше – пешком, – сообщает Тодор и растягивает, как пасть землетвари, створки двери.

Выходим.

Ободранный коридор. В нём скрипит, капает, воняет. Столько лет мечтать о Доме-до-неба и что в итоге? Такой жути и в Залесье полно!

Айринн чихает, разносится эхом.

Тодор тянет перчатку, пугает своей горящей механической лапой.

– Идём, где-то должна быть лестница.

И срывается вперед.

Спешим за ним.

Лестница и впрямь есть. С вывороченными перилами, кое-где отсутствуют куски, придётся прыгать. И наверняка будет осыпаться под ногой.

Айринн мотает головой.

– Дальше не пойду. У меня детский страх – сломанная лестница.

– Так напиши нам нормальную! – язвит Серый. – Ты ж владычица тетради!

Дичит, не простил, что на сделку не пошла.

– Не могу, тетрадь проявляется только в экстремальных ситуациях. Сейчас не получится её призвать.

– О, значит, ты не носишь её с собой постоянно? А зовёшь, как собачку.

– Как хре…

– Заткнулись оба, – Тодор рявкает на них, а я на измене на всякий случай, – сделаем так.

И расправл