Диана Акерман - Всеобщая история любви

Всеобщая история любви [A Natural History of Love ru] 2M, 394 с. (пер. Щелокова)   (скачать) - Диана Акерман

Диана Акерман
Всеобщая история любви

Diane Ackerman

A NATURAL HISTORY OF LOVE


© Diane Ackerman, 1994

© Щелокова О. Р., перевод на русский язык, 2017

© Photoshot/Vostoсk Photo, фото автора

© Дизайн обложки: Susan Mitchell

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2018

КоЛибри®

* * *

Джорджу, с его светлым, как летнее солнце, сердцем


…На вопрос «Что такое любовь?» давались весьма оригинальные ответы. Некоторые думали, что любовь – это стремительное бегство от самого себя, своего рода бередящая, будоражащая пагубная привычка. Некоторые клялись, что любовь – это приобретенная ранимость. Кое-кто утверждал, что любовь – это всего лишь самообман и фантазия. Кто-то считал любовь нарциссическим приключением, в процессе которого люди, чувствуя себя неполноценными, используют других, чтобы совершенствоваться самим… Одни проводили различие между слепой страстью и «настоящей» любовью. Другие задавались целью выяснить, она – поведение или отношение? Третьи составляли перечень разновидностей и стадий любви. Четвертые отличали пыл юношеской влюбленности от более продолжительной и доверительной «любви-дружбы», которую испытывают супруги в долгом браке. Любовь рассматривалась с такого множества точек зрения, была так разнообразно оценена, что уже можно было бы составить атлас или рельефную карту, где представлены ее берега и горные цепи, границы и внутренние районы. Однако те, кто изучает любовь, все еще стоят у границы, а для тех, кто по ней путешествует, – это все еще только что открытая земля.

Диана Акерман

Язык Акерман настолько богат, что ее текст физически ощутим, словно ткань… Насколько же живым и трепетным оказалось повествование, собранное из исторических фактов!

The Columbus Dispatch

В этом путеводителе по таинственным уголкам человеческого сердца Диана Акерман изучает свои объекты с усердием Шерлока Холмса, рассматривая ту или иную тему в аспектах философии, мифологии, истории, физиологии и даже эротики, чтобы во всей полноте истолковать это самое благородное из человеческих чувств.

USA Today

Акерман, как алхимик, превращает свинец информации в золото литературы. Ее книга – пленительное посвящение самому возвышенному из чувств, вдохновенное прославление чувственных наслаждений и ода романтической привязанности.

Hartford Courant

Дерзновенно блистательное и завораживающее путешествие по миру любви.

Washington Post Book World


Предисловие


Словарь любви

Любовь – это великое непостижимое. В страшных снах, одержимые одними чувствами, мы создаем чудовищ. Ненависть крадется по улицам, с ее клыков капает кровь, страх парит над узкими улочками на крыльях нетопыря, и ревность гонит по небу липкую паутину. В дневных грезах мы можем сохранять самообладание, отражать нападки противника, одерживая победы на полях славы под восхищенные крики толпы, стремительно бросаясь в самое пекло. Любовь – это сон, мечта, греза, но какая? Безумная и безмятежная, неусыпная и спокойная, мучительная и крепкая, взрывная и уравновешенная – любовь командует огромной армией настроений. Надеясь на победу, прихрамывая после последней схватки, влюбленные выходят на арену снова и снова. Мы затихаем, но мы бесстрашны, как гладиаторы.

Я подношу стеклянную призму к окну. Сквозь нее проникает солнечный свет и падает на пол, переливаясь всеми цветами радуги. То, что мы называем белым, – это целый спектр разноцветных лучей, заключенных в тесном пространстве. И призма их освобождает. Любовь – это белый цвет чувств. Она включает в себя множество ощущений, которые, из лени или по ошибке, мы вмещаем в одно слово. Искусство – это призма, которая их освобождает, а эти ощущения потом образуют разные сочетания. Когда искусство распутывает плотный клубок чувств, любовь обнажает их суть. Но их нельзя ни измерить, ни систематизировать. Все соглашаются с тем, что любовь – это нечто восхитительное, что без нее невозможно, но все думают о ней по-разному. Однажды я услышала, как спортивный комментатор сказал о баскетболисте: «Ему подвластно непостижимое. Только полюбуйтесь на его танец». Каким бы возвышенным ни было представление о любви, для ее объяснения пригодился бы и самый приземленный образ, если он точно ухватывает ее суть. Несколько лет назад у меня был роман с одним мужчиной, и этот роман был для меня и спортом, и развлечением. Но в конце он некрасиво остановил мяч в игре моей жизни. Однако в целом любви подвластно все непостижимое. Она позволяет нам исполнять наш самый прекрасный танец.

Любовь. Какое короткое слово используем мы для идеи столь огромной и мощной, что она изменила течение истории, усмирила чудовищ, вдохновила на создание произведений искусства, ободрила одиноких, умягчила суровых, утешила порабощенных, прославила униженных, довела сильных женщин до безумия, а целые государства – до позора, вызвала крах воротил преступного мира и уничтожила королей! Как можно уместить это безмерное понятие – любовь – в тесные границы одного маленького слова? Попытавшись выяснить происхождение этого слова, мы обнаружим смутную и запутанную историю, уходящую вглубь веков, к санскритскому слову любхяти («он желает»). Я уверена, что это слово появилось гораздо раньше. Любовь – это древнее исступление, желание, которое старше цивилизации, явление, мощные корни которого уходят в темные и таинственные глубины тысячелетий.

Слово «любовь» мы используем так небрежно, что оно или почти полностью теряет смысл, или, наоборот, значит абсолютно все. «Любить» – amare – это первый глагол, который учатся спрягать по-латыни студенты. Каждый знает, что любовь может быть мотивом преступления. «Ах да, он же был влюблен, – вздыхаем мы. – Это все объясняет». И действительно: в некоторых европейских и южноамериканских странах простительно даже убийство, если оно объясняется как «преступление на почве страсти». Любовь, как и правда, – неопровержимая защита. Тот безвестный француз, который первым сказал, что «любовь заставляет планету вращаться», вероятно, думал не о небесной механике, а о том, как любовь приводит в движение механизм жизни, благодаря которому сменяется поколение за поколением. Мы думаем о любви как о позитивной силе, которая так или иначе облагораживает того, кто ею наделен. Когда друг признается, что он влюбился, мы его поздравляем.

В легендах ни о чем не подозревающие юноши и девушки выпивают любовный напиток – и тут же теряют голову. Как и алкогольные напитки, любовный напиток может выглядеть по-разному и иметь разную крепость. У него сложный букет из различных пикантных ингредиентов. Вкус человека в любви тесно связан с его культурой, воспитанием, поколением, эпохой, полом и так далее. Ирония судьбы в том, что, хотя иногда мы и думаем о любви как о предельном Единстве, она не монотонна и не однообразна. Любовь – это ткань, подобная батику, ее создает множество эмоций и их оттенков. Ее образцы бывают разными, а яркость меняется. Какие образы приходят в голову моей крестнице, когда ее мать говорит: «Я люблю мороженое “Черри Гарсия”», «Я по-настоящему любила моего парня в университете», «Разве ты не любишь этот свитер?», «Этим летом я бы съездила на неделю на озеро, я его люблю», «Мамочка тебя любит»? А поскольку в нашем распоряжении всего одно слово, мы говорим о любви или преувеличенно, или несуразно. «А как ты меня любишь?» – спрашивает ребенок. И родитель не может ответить: «Я (далее должен стоять глагол, обозначающий безусловную родительскую любовь) тебя»; вместо этого мать широко разводит руки и пальцы, словно приветствуя солнце и небо и все сотворенное, и говорит: «Вот так!» Или: «Представь себе что-то самое большое, что только можешь себе вообразить, потом его удвой. А я тебя люблю в сто раз больше!»

Когда Элизабет Барретт Браунинг написала свой знаменитый сонет «Как я люблю тебя?», она стала «считать способы» не потому, что у нее был арифметический склад ума, а потому, что английские поэты всегда искали личные приметы своей любви. Нас, то есть общество, смущает любовь. Мы относимся к ней так, словно это что-то непристойное. Мы принимаем ее неохотно. Даже само слово «любовь» мы произносим запинаясь и краснея. Но почему же мы стыдимся такого красивого и естественного чувства? Обучая студентов литературному мастерству, я иногда давала им задание – написать стихотворение о любви. «Будьте точными, сохраняйте индивидуальность, умейте описывать. Но только не используйте штампов, – предупреждала я их. – И никаких скабрезностей». Это задание я даю отчасти потому, что оно помогает им понять, как мы зажаты, когда речь идет о любви. Любовь – это самое важное в нашей жизни, страсть, ради которой мы сражаемся не на жизнь, а на смерть, – и все-таки чувствуем себя неловко, боимся назвать ее своим именем. У нас нет гибкого словаря, чтобы говорить или думать о ней напрямую. Существует множество колоритных глаголов со значением «воровать», десятки слов для описания тончайших оттенков ненависти, и при этом – ничтожно мало синонимов для обозначения любви. Наш любовный лексикон столь скуден, что поэту приходится выбирать между штампами, вульгаризмами и эвфемизмами. К счастью, это подстегивает фантазию и приводит к созданию произведений искусства, насыщенных богатой образностью. Вдохновенные поэты создают собственные словари. Миссис Браунинг послала своему мужу поэтический абак любви, иносказательно выразивший «сумму» ее чувств. Другие влюбленные пытались определять степень своей страсти столь же изобретательно. В стихотворении «Блоха» Джон Донн смотрит на блоху, напившуюся крови из его руки и из руки его любимой, и радуется, что их общая кровь объединилась в брачном союзе в желудке блохи.

Да, влюбленные чаще всего довольствуются сравнениями и количественными обозначениями. «Ты любишь меня больше, чем ее?» – спрашиваем мы. «А ты будешь любить меня меньше, если я сделаю не так, как ты хочешь?» Мы боимся встретить любовь с открытым забралом. Мы думаем о ней как о своего рода несчастном случае, дорожной аварии, приключившейся с сердцем. Это чувство, которое пугает нас больше, чем жестокость, насилие, ненависть. Нас сбивает с толку и приводит в замешательство неопределенность этого слова. В конце концов, любовь предполагает крайнюю уязвимость. Мы вооружаем человека остро заточенным ножом, раздеваемся догола, а потом просим его подойти поближе. Что может быть ужасней?

Если бы жительница Древнего Египта каким-то чудом оказалась на автозаводе в Детройте, то она, разумеется, была бы сбита с толку. Для нее все выглядело бы непривычно – например, то, что от одного прикосновения к стене помещение озаряется светом, от другого – наполняется теплым, «летним» ветром или потоками холодного, «зимнего» воздуха. Ее поразили бы телефоны, компьютеры, мода, язык и обычаи. Но, увидев, как мужчина и женщина украдкой целуются в тихом уголке, она понимающе улыбнется. Представители любых эпох и жители любых континентов понимают, что такое любовь. Точно так же они интуитивно чувствуют притягательность для них той или иной музыки, даже когда не могут в точности объяснить, что именно она выражает или почему им нравится музыка одного композитора, а не другого. Наша египтянка, предпочитающая подобное птичьему щебету звяканье систра, и современник XX века, любитель напоминающего клацанье челюстей тяжелого рока, разделяют страсть к музыке, понятную им обоим. Так и с любовью. От древности к современности менялись ценности, обычаи, правила этикета, но не величие самой любви. Да, все мы отличаемся друг от друга походкой, жестами, манерой одеваться, но ведь и деловой костюм, и саронг – все это одежда. Любовь тоже любит одеваться как можно разнообразнее: одни ее наряды причудливы и (на наш вкус) шокируют, другие – более привычны, но все они – часть гигантской фантасмагории. Наше сердце – как танзанийский природный парк Серенгети с его разнообразием ландшафтов и животного мира, где стираются различия между эпохами и народностями. Здесь все костры пылают одинаково.

Помните, с каким чувством вы прощаетесь с любимым? Разлука – это больше чем сладостная грусть; расставаться – значит рвать себя на части, если вы с любимым составляете одно целое. Это ощущение сродни мукам голода, и поэтому в обоих случаях мы говорим о боли. Вот почему Амура изображают с колчаном, полным стрел, – потому что иногда любовь пронзает сердце болью. Любовь – благотворная жестокость. Обыденная, как роды, любовь тем не менее – редкость: она всегда застает врасплох, и ей невозможно научить. Каждый подросток открывает ее заново, каждая пара определяет ее по-своему, каждый родитель изобретает ее сам. Люди ищут любовь, как если бы она была городом, погребенным под песками пустыни, – городом, где удовольствие – это закон, где улицы вымощены парчовыми подушками, а солнце никогда не заходит.

Если это так очевидно и широко известно, тогда что такое любовь? Приступив к созданию этой книги, я занялась изысканиями потому, что у меня было много вопросов, и еще не знала, какие ответы на них смогу найти. Как и большинство людей, я верила тому, о чем мне рассказали: что понятие любви было изобретено древними греками, а романтическая любовь началась в Средние века. Но теперь я знаю, насколько недостоверной оказалась эта молва. Романтическую любовь можно обнаружить и в самых ранних рукописных источниках, созданных человечеством. И большинство слов любви, и образы, которыми пользуются влюбленные, не менялись тысячелетиями. Но почему же на ум приходят одни и те же образы, когда люди описывают свои романтические чувства? Меняются обычаи, культура и вкусы, но не сама любовь, не сущность самого чувства.

«Животное притяжение», как мы иногда ее называем. После страстного свидания женщина может назвать мужчину, с которым она переспала, «настоящим животным», подразумевая, что это – похвала его сексуальности. Если она скажет это ему сама, да еще и в шутку зарычит – утехи можно продолжать. И правда: разъяснение множества наших любовных обычаев можно найти в животном мире. Здесь много параллелей. Самцы животных часто дарят своим избранницам нечто подобное обручальным кольцам; самки проверяют благосостояние самцов, а «скромность», в том числе напускная, – такая же козырная карта для самок птиц, насекомых или пресмыкающихся, как и для наших женщин. В этой книге я иногда упоминаю о брачном поведении других живых существ – хотя и не очень пространно, потому что уже подробно писала на эту тему в других моих книгах. Думаю, повторяться будет лишним. (Я сделаю только одно исключение, когда расскажу, что думаю о поцелуях.)

В историческом разделе этой книги я буду рассматривать ближневосточную культуру (Египет), в которой обнаружены самые ранние письменные упоминания о любви, а затем покажу, как менялась природа любви в древнем и современном западном мире, так что, насколько это возможно, я буду придерживаться единой сюжетной нити.

Однако, когда речь заходит об истории любви, надо помнить, что мы больше знаем о любовной жизни представителей высших социальных слоев, чем о любовной жизни простонародья – людей, у которых было мало свободного времени и которые жили в стесненных условиях, деля свой кров и постель с другими бедняками; конечно, их любовная жизнь заметно отличалась от жизни тех счастливчиков, у которых была возможность сибаритствовать и уединяться. К счастью, любви подвластны все, от крестьянина до короля, и в хижинах она цветет так же, как и во дворцах.

Было бы заманчиво думать о любви как о прогрессе, как о движении от невежества к утонченному свету разума, но это не так. Любовь – это не лестница, по которой мы поднимаемся со ступеньки на ступеньку, оставляя пройденное внизу. Человеческая история – не путешествие по местности, в ходе которого мы, приближаясь к новому, оставляем прежнее позади. Мы кочевники, мы все время в пути и везем с собой все, что у нас есть, – от семян и гвоздей до воспоминаний. Мы храним в памяти трудности, которые преодолевали везде, где только ни жили, мы носим с собой верования наших предков. Наш груз тяжел, но сбросить его мы не можем, и именно это когда-то сделало нас людьми. То, как мы любим в XX веке, – это и совокупность чувств прошлого, и реакция на современную жизнь.

Начиная собирать материалы для этой книги, я пыталась разыскать в библиотеках авторитетные исследования о любви, однако обнаружила, что их совсем мало. Например, в собрании микрофильмов Ареальной картотеки человеческих отношений база данных по антропологии представляет свыше трехсот мировых культур и включает в себя информацию по всем темам – от развода до украшений для носа. Но отдельной базовой категории или шифра для любви нет. Почему же так мало исследований любви? Явно не потому, что любовь представляется субъективной сферой с недоказуемыми предположениями, слишком эмоциональной для того, чтобы социологи отнеслись к ней серьезно (и получили соответствующее финансирование). В конце концов, существуют бесчисленные исследования, посвященные войне, ненависти, преступности, предрассудкам и так далее. Социологи предпочитают изучать негативное поведение и негативные эмоции. Может быть, они не чувствуют себя столь же уютно, изучая любовь саму по себе, в чистом виде. Я добавляю «в чистом виде», потому что любовь-то они изучают – они часто исследуют то, что происходит, когда любви не хватает, когда ей мешают, когда она исковеркана или когда ее нет.

Как возникает любовь? Как ее можно понять в контексте эволюции? В чем состоит психология любви? Эротическая и неэротическая любовь – по сути одно ли и то же? Кто по своей природе любит больше – мужчина или женщина? Что такое материнская любовь? Как любовь влияет на наше здоровье? Можно ли сказать, что у мужчин и женщин – разные сексуальные программы? Как связаны между собой отсутствие любви и преступность? Что такое химия любви? Моногамны ли мы по природе или рождены, чтобы обманывать? Как менялось представление о любви от эпохи к эпохе? Действительно ли существуют афродизиаки? Испытывают ли любовь животные? Каковы обычаи и причуды любви?

Нам очень повезло, что мы живем на планете, изобилующей человеческими существами, растениями и животными, и часто меня изумляет, какие странные задачи ставит перед ними эволюция. Но из всей жизненной круговерти, из всех тайн, которые нас зачаровывают, я предпочитаю любовь.


Долгое желание. История любви


Египет


Возлюбленная истории, коварная царица

Клеопатра. Это имя вызывает в воображении Восток, исполненный тайн и романтических историй. После смерти царицы прошли тысячелетия, но она все еще властвует фантазиями мужчин и вызывает зависть женщин. Мы можем вздыхать по Елене Троянской как по воплощению женской красоты, но завидуем мы Клеопатре – столь естественно, сокрушительно обаятельной, что она могла ворваться в жизнь любого мужчины и завладеть его сердцем. Мы представляем ее себе одушевленным афродизиаком – женщиной, от которой исходил аромат чувственности. В той мере, в какой мы еще остаемся детьми, тайно верящими в колдовство, мы хотим думать, что своей властью, как волшебной палочкой, она могла околдовывать одного Цезаря за другим. Легенда о Клеопатре больше говорит нам о наших собственных фантазиях и желаниях, чем о ней самой.

Клеопатра родилась в Египте в 69 году до н. э. и была дочерью царя Птолемея XII, потомка одного из полководцев Александра Македонского. Хотя неизвестно, кем была ее мать, но царские браки между братом и сестрой были тогда в порядке вещей, так что Клеопатра могла быть преимущественно гречанкой. Однако исключительно кровосмесительные браки привели бы к появлению на свет болезненных и слабоумных детей, тогда как всего одной внебрачной связи было бы достаточно для обновления генофонда: это обеспечило бы определенное генетическое разнообразие и здоровое потомство. По всей вероятности, женщины царского рода иногда беременели от посторонних, так что можно с полной уверенностью утверждать, что у Клеопатры в основном греческие корни, но она могла иметь и разных других предков.

Писатели и художники времен Клеопатры изображали ее весьма детально, но эти свидетельства были утрачены. Сохранилась лишь ее биография, написанная Плутархом два века спустя и основанная на воспоминаниях людей, которые ее видели. Они сообщали, что Клеопатра не была красавицей, но была бесконечно обаятельной, обладала яркой индивидуальностью и певучим голосом. Ее портрет на египетских монетах, отчеканенных в годы ее правления, не мог не быть льстивым: ни один художник не осмелился бы оскорбить царицу. Да и она сама не захотела бы, чтобы ее подданные, пользуясь этими монетами, носили при себе такие изображения, на которых она выглядела бы без прикрас. На монетах изображен рельефный профиль женщины: длинный нос с горбинкой, резкое, угловатое лицо, вздернутый подбородок, большие глаза и довольно узкий лоб. В давние времена и в дальних странах спорная красота не доводила до обморока.

А вот чего у нее не отнять – это стиль. Эффектная и впечатляющая, Клеопатра была героиней театра одного актера – ее самой. Шелка и благоухания, покрывала и драгоценные камни, экзотический макияж и замысловатые прически, раболепные слуги и мускулистые танцоры – все это было частью ее репертуара и ее свиты. Когда Клеопатра хотела впечатлить соотечественников или приезжих римлян, она проводила великолепные, тщательно продуманные действа на суше и на море, носила роскошные одежды и прекрасно знала, какую разыграть сцену. А могла, наоборот, писать прочувствованные речи. В самом деле: ей приписывали авторство нескольких книг, но большинство ее подданных были неграмотными. Поэтому ей нужно было находить простые и понятные слова (или средства), не требующие пространных пояснений. Она предпочла эффектную, яркую, визуальную символику тела, в которой многое было понятно без слов. Плутарх сообщает, что, когда Клеопатра отправилась встретить Антония в Тарс, она приплыла на благоухающем ароматами корабле с вызолоченной кормой и пурпурными парусами, в наряде Афродиты (греческой богини чувственной любви), где мальчики, переодетые купидонами, обмахивали ее опахалами:

Ее гребцы нежно касались воды серебряными веслами, погружая их в море в такт музыки флейты в сопровождении свирелей и лютней… Вместо моряков на корабле прислуживали самые красивые из ее служанок, наряженные нереидами и грациями. Некоторые из них стояли у рулей, другие следили за парусами, в то время как неописуемо прекрасный аромат, распространяемый бесчисленными курильницами, несся от корабля к берегам реки.

Афродиту (иногда отождествляя ее с Исидой, богиней-покровительницей Египта) особо почитали в Тарсе. Религиозная история этого города свидетельствовала о союзе Афродиты с восточным богом. Можно представить, насколько потрясающим было это зрелище, когда жители Тарса увидели свою богиню, прибывающую в клубах благоуханий. Они толпами стекались на пристань, чтобы приветствовать ее и поклоняться ей. Неплохой выход на сцену! Наверняка Антоний был впечатлен величием и великолепием, которым обладала Клеопатра, и воспринял это как знак того, что их союз предначертан свыше.

Мы не помним, какой она была для египтян – могущественной и талантливой царицей, которую подданные уважали и даже боготворили. Вместо этого у нас остался образ, созданный Римом, – представление о Клеопатре как о порочной соблазнительнице, виновной в погибели великих людей. Но это не должно нас удивлять. Рим был ее врагом, и в его интересах было порочить ее во время войны. Если не изображать ее как прекрасную, распутную, страстную чародейку, то как объяснить, что римские полководцы объединили с ней силы?

Но была ли она порочной? По всей видимости, Клеопатра, чтобы стать царицей, вполне могла замыслить убийство брата и сестры. Много ли любовников у нее было? Рассказывали, что с некоторых мужчин она брала огромные деньги за одну только ночь с собой и иногда после совокупления их убивала. И если она была богиней, то всякий любовник становился в ее объятиях полубогом. Возможно, избавляясь от некоторых опасных и привлекательных мужчин, она не ощущала вины и вообще прекрасно себя чувствовала, зная, что им суждена вечная жизнь. Клеопатра была правительницей обширного и беспокойного царства, и у нее явно не было лишнего времени для праздности, хотя я сомневаюсь, чтобы она, как утверждают некоторые ученые, годами воздерживалась от плотских удовольствий. Клеопатра, судя по всему, была пылкой и дерзкой, приземленной и одухотворенной.

Если она представляется нам нереальной сейчас, то надо помнить, что даже при жизни она казалась почти сказочным существом. Римские враги Клеопатры мифологизировали ее как злую волшебницу, а она себя – как богиню-благодетельницу. Верила ли она собственной легенде о своей божественности? Перед народом она являлась исключительно в образе богини, и у нас не осталось сведений о том, какой она была в частной жизни. О Клеопатре мы знаем очень мало – только то, что она была умной, эрудированной, образованной и очаровывала людей, чтобы снискать их расположение. Она говорила на нескольких языках, включая демотический египетский – язык простонародья. И это – наряду с тем, что она почитала скорее египетских богов, чем греческих, – вызывало у народа уважение к ней. Ее авторству приписывали трактаты о косметических средствах, гинекологии, весах и мерах, а также об алхимии. Аль-Масуди, историк X века, сообщал, что она была «весьма сведущей в науках, склонной к изучению философии, а среди ее близких друзей были ученые. Она написала труды по медицине, колдовству и другим естественным наукам. Эти книги носят ее имя и хорошо известны тем, кто преуспел в искусстве и медицине».

Но была ли она и впрямь соблазнительницей, которая завлекала и обманывала? Главным неотразимым очарованием Клеопатры был Египет, богатейшее средиземноморское царство, и любой римлянин, стремившийся овладеть миром, нуждался в его мощи, в его флоте, в его сокровищах. Союз с Египтом имел огромное военное значение. Цезарь и Антоний жаждали власти, а не любви, даже если Клеопатра и была невероятно привлекательной (а она вполне могла ею быть). Антоний и Клеопатра прожили вместе шесть лет, иногда разлучаясь (он часто отправлялся в военные походы), и за это время она родила ему двух сыновей и дочь. Когда Октавиан нанес Антонию и Клеопатре поражение при Акциуме, они совершили самоубийство, потому что потеряли все: империю, власть, богатство, почет. Романтическая версия их двойного самоубийства строится на том, что они не могли жить друг без друга. Могло быть и так, но они знали и об обычае римлян проводить побежденных врагов по улицам, подвергая их бесконечным унижениям и выставляя их мучения напоказ. А Клеопатра, несмотря ни на что, считала себя бессмертной, воплощением Исиды – богоподобной женщиной, которая должна была обеспечить себе достойное место в загробной жизни. Несмотря на страх или уныние, которые могли одолевать ее в последние минуты жизни, Клеопатра тщательно подготовила свою эффектную смерть: она надела на себя роскошный наряд Исиды и убедилась, что ее обнаружат на ложе из чистого золота.

Мне кажется, что Клеопатра и Марк Антоний безмерно любили и уважали друг друга, одновременно ощущая себя вершителями божественной миссии. Была ли Клеопатра неотразимой? Она была изобретательной, блистательно манипулировала людьми, отлично разбиралась в мужской психологии и могла обладать глубокой, как море, чувственностью, действовавшей гипнотически.

Каждая культура заново изобретает свою Клеопатру, в зависимости от состояния общества и нравственных устоев своего времени. Наше представление о ней перешло к нам от ее прославленного врага, Рима. Октавиан так гордился тем, что сокрушил Клеопатру и заявил свои права на Египет, чтобы подчинить его Риму, что в 27 году до н. э. объявил себя «Цезарем Августом». Он решил назвать в свою честь один из месяцев года, когда победил своего самого упорного врага, Клеопатру – возлюбленную истории, коварную царицу. В ироническом преломлении сюжета «возлюби врага своего» именно падение Клеопатры и стало источником ее будущей блистательной славы.


Искусство в Древнем Египте

История – это вымысел, который мы согласились принять. Даже во время правления Клеопатры летописцы не видели ее без косметики и царских регалий и не были посвящены в главные события ее жизни. Они могли неверно толковать некоторые из ее действий или быть слишком тенденциозными. Близкие к ней люди – родные, любовники, жрицы – могли и не пользоваться ее полным доверием. А если они им и пользовались, то могли и не иметь склонности описывать события. Но даже если эти люди о чем-то и писали, то такие документы не сохранились, а те, которые сохранились, могли содержать преувеличения или скрывать политические мотивы. Так что в лучшем случае мы можем только предполагать. А предположение – это вечная неопределенность.

Ничто не свидетельствует о внутренней жизни народа лучше, чем его искусство. А искусства в Древнем Египте процветали. Приезжие часто отмечали, как много здесь музыкантов, танцоров, сказителей и певцов. Они были поражены размерами и изысканностью статуй, великолепием картин, разнообразием танцев и изящной словесности. В начале XIX века европейские композиторы создавали произведения в жанре симфонической поэмы, средствами музыки рождая такие образы, как пасторальный пейзаж, полет жаворонка или полуденный отдых фавна. А в Древнем Египте танцоры становились движением ветра, простором неба, жаром солнца. Лирическая поэзия (то есть пение в сопровождении игры на лире) процветала, сказители рассказывали истории, сочиняли морализирующие басни и даже повести о приключениях мореплавателей – скорее всего, именно они и послужили источником вдохновения для Одиссеи Гомера. Выступая на пирах, религиозных церемониях и случайных собраниях, музыканты играли на арфах, лирах, бубнах, систрах, барабанах, лютнях, кимвалах и на флейтах. Когда греческий правитель посетил царский пир в Мемфисе, его ублажали своей игрой музыканты, а потом «среди толпы прошли двое танцоров, мужчина и женщина, отбивая ритм, а потом каждый из них исполнил свой собственный танец с покрывалом. Затем они танцевали вместе, встречаясь и расходясь, а после снова сходясь в последовательных гармоничных движениях. И выражение лица молодого танцора, и его движения красноречиво свидетельствовали о том, как он желает эту девушку, которая постоянно пыталась от него ускользнуть, отвергая его любовные домогательства. Все это действо было изумительно гармоничным, согласованным – живым, грациозным и во всех отношениях приятным».

С помощью искусства египтяне не только чествовали своих богов и фараонов, но и восхваляли Нил, наслаждались диковинной красотой садов и вспоминали городские улицы и сельских жителей. Они видели красоту людей и красоту природы и воспевали ее. Но у египетского искусства была и другая особенность, делавшая его первостепенно значимым, а иногда – и вопросом жизни и смерти.

Египтяне считали: вообразить что-то – значит сделать его реальным. Статуя осла, помещенная в гробницу, согласно верованиям, должна была ожить, чтобы осел послужил покойному в загробном мире. Искусство обладало силой. Оно могло преобразовать материю, покорить время, помочь избежать смерти. У него была магическая цель. И действительно: искусство, которое мы относим к египетскому, в значительной степени было разновидностью фетиша. Прекрасное искусство было в то же время и практическим: мастера подразумевали, что глина станет плотью, нарисованные снопы пшеницы действительно заколосятся, а сияние драгоценного камня обеспечит покровительство божества.

На рисунках мужчин изображали по пояс голыми, стройными и сильными, широкоплечими и с узкой талией – такими, как охотник на изображении созвездия Ориона. Женщины были высокими, с пышной грудью. Они зачастую броско одевались, густо подводили глаза, тщательно заплетали длинные черные волосы и умащивали себя благовониями. Египетские женщины не участвовали в управлении (за редкими исключениями женщин-фараонов), но свободно путешествовали; во многом у них были такие же занятия и досуг, как у мужчин, и они пользовались бо́льшим уважением, чем женщины в других странах.

Иероглиф, обозначающий любовь (и как состояние, и как действие), состоит из изображений мотыги, рта и человека, подносящего руку к губам. Разумеется, египтяне, говоря о любви, не особенно задумывались об этимологии этого слова. Но так же и мы, говоря о мышцах, не думаем о мышке, притаившейся у нас под кожей[1]. Иероглиф буквально означал «хотеть, выбирать или желать», но он мог включать в себя и представление о длительности, о давнем желании, или, как бы мы сказали, о любви. Большинство египтологов относились к изображениям рта и мотыги не как к символам, но скорее как к звукам – так, как мы воспринимали бы звуки «л» и «б» в слове «любовь». Мне хотелось бы думать, что эти звуки были подобны шелесту ветра среди песка – как если бы человек, сложив губы, как в поцелуе, собирался произнести заветное слово. Но мы не имеем представления, как звучал древнеегипетский язык, – так же как и греческий язык той эпохи. Поднося руку к губам, мы часто сопровождаем этим жестом слова, имеющие отношение к еде, питью, речи, мышлению – к тому, что связано с функциями рта или сердца. (Считалось, что чувства обитают в мозгу.)

Интересно посмотреть, что значит слово, которым египтяне обозначали любовь. Фрейдист может увидеть в нем сексуальный эвфемизм: длинная, жесткая мотыга символизирует пенис, рот – влагалище, а человек, подносящий руку к губам, – совокупление. Если интерпретировать этот иероглиф именно так, то эта интерпретация подчеркивает, насколько мы одержимы оральным. Однако это слово может иметь и чисто земледельческий смысл: влюбленные возделывают землю своих отношений, выращивают плоды любви, которыми они питают друг друга. Или, может, оно имеет хозяйственное значение. Брак – это главным образом экономический институт, соединяющий кланы, создающий союзы между семьями, объединяющий собственность. На этом изображении нет женщины, присутствует разве что ее символ – рот, или поцелуй, отделенный от конкретного воплощения. Видимо, это объясняется тем, что иероглиф представляет любовь с точки зрения мужчины, дни которого заполнены трудами, а ночи – поцелуями.

Излюбленным местом действия любовных сцен в Египте был сад, и в поэзии часто описывались его виды, воспевались его ароматы. В древние времена в мире пустынь мало что освежало душу лучше, чем представление об оазисе, и образ потаенного сада среди пустынной сухости жизни вскоре стал метафорой любви. В библейской Песни песней (ей предшествовали аналогичные песни в Древнем Египте и в Шумере) царь Соломон говорит своей суженой, что ее девственность подобна ароматному саду, в который он войдет. А потом упоминает один за другим все плоды, которые он сорвет; все благовония, которые он будет вдыхать. Обычно мы забываем, что многочисленные браки царя Соломона были частью языческого ритуала плодородия. У него было семьсот жен и триста наложниц. И если всего нескольких из них он желал столь увлеченно и поэтично, то можно только пожалеть о тех его многочисленных сочинениях, которые были утрачены. А где же любовная лирика Клеопатры? Если принять во внимание ее молодость, ее склонности и долгие разлуки с Антонием, то можно предположить, что она доверяла свои чувства бумаге.


Иероглифическая любовная лирика

Египтологи нашли пятьдесят пять анонимных любовных стихотворений, записанных на папирусах[2] и сосудах около 1300 года до н. э. Разумеется, любовную лирику писали и раньше, но папирусы и сосуды очень непрочны. Хотя имена авторов этих стихов нам не известны, их, скорее всего, сочиняли и мужчины, и женщины. Некоторые из стихов написаны в виде чередующихся реплик, которыми обмениваются влюбленные. В любовных историях, рассказанных сначала с одной точки зрения, а потом с другой, перед нами предстают души, истерзанные неопределенностью, пылающие жаром сердца. Вот фрагмент типичного любовного стихотворения, написанного иероглифами, – «Любовные беседы». В нем мужчина описывает свою любимую так:

Она прекраснее всех остальных женщин,
светозарная, совершенная,
новогодняя звезда, восходящая над горизонтом,
предвещающая хороший год.
С изумительным цветом кожи,
чарующая в мгновение ока.
Ее губы околдовывают,
ее шея безупречна,
ее груди – чудо.
Ее черные волосы сияют, как лазурит,
ее руки блистательней золота,
ее пальцы напоминают мне лепестки,
подобные лотосу.
Ее бедра – само совершенство,
ее ноги несравненны, прекрасны.
Ее поступь благородна[3].
Мое сердце станет ее рабом, если она обнимет меня.

В другом стихотворении, «Мелодичные песни возлюбленной, встречающей тебя в полях», перед нами предстает женщина, ловящая птиц:

Мой дорогой – мой любимый, – чья любовь дает мне силы,
послушай, что я тебе скажу:
я вышла в поле, где собираются птицы.
В одной руке у меня силок, в другой – сеть и дротик.
Я видела множество птиц, летевших из земли Пунт,
несущих в клювах сладостные благоухания для земель Египта.
Первая птица выхватила приманку из моей руки.
От нее исходил прекрасный аромат, в ее когтях был фимиам.
Но ради тебя, дорогой, любимый, я ее отпущу,
потому что мне хотелось бы, чтобы ты вдалеке
услышал бы пение птицы,
пахнущей миррой.
Как прекрасно выйти в поля, когда твое сердце
сгорает от любви!
Гусь кричит – гусь, который схватил приманку
и попался в силки.
Твоя любовь смутила меня, и я не могу ее сдержать.
Я сложу сети, но что мне сказать матери,
если я каждый день возвращаюсь без птиц?
Я скажу, что мне не удалось расставить мои сети,
потому что я попала в сети твоей любви.

Эти стихи, написанные больше трех тысяч лет тому назад, включают в себя большинство тех же самых тем, тревог и радостей, которые мы находим в современной любовной поэзии. Вот что волновало египетских влюбленных и продолжает волновать нас; вот некоторые из их главных тем.

1. Алхимия любви, или Способность преображать. Как это ни печально, но люди всегда были недовольны собой. Даже самые миловидные из нас чувствуют себя так, словно они – вечные гадкие утята, мечтающие превратиться в лебедей. Эволюция сослужила нам дурную службу, развив наши умственные способности настолько, что мы можем вообразить себе недостижимое совершенство. Когда Платон написал, что у всего земного есть идеальный прообраз на небесах, многие восприняли его слова буквально. Однако для меня те идеальные формы, о которых говорил Платон, значимы не их истинностью, но нашим стремлением к безупречному. Никто не может достичь совершенства, и большинство из нас не часто ждут его от других. Однако мы сами к себе очень требовательны. В Древнем Египте влюбленные, чувствуя себя преображенными любовью, исходили из подсознательной веры в магию. В мире, полном опасностей и неожиданностей, ее могла объяснить только вера, а управлять ею могла только магия.

Другая особенность алхимии любви – идея усовершенствования. Почему мы так одержимы мыслью усовершенствовать все, что нас окружает: газон, отделку дома, нашу судьбу, самих себя? Безотносительно к нашим способностям, мировоззрению или состоятельности мы чувствуем, что с нами что-то не так, и нуждаемся в каком-то внешнем влиянии – вдохновении, порыве, который сделал бы нас энергичными или, наоборот, успокоил. Наверное, так происходит потому, что во многом наш жизненный опыт складывается из размышлений, внутренних монологов и мечтаний. Язык помогает нам выразить чувства, но многие ощущения и настроения невыразимы. А память заставляет нас вспоминать наши многочисленные промахи. И уже не важно, что это были ошибки молодости либо тех времен, когда мы нуждались, были напуганы или не так умудрены жизнью. Мы все равно чувствуем себя обманщиками. Сохраняя наши оплошности в тайне, мы предполагаем, что в мире нет таких же неврастеников, как и мы, и что наши недостатки уникальны. Мы думаем, что у потрясающе красивого человека, к которому нас влечет, просто не может быть изъянов. Он излучает добродетели. Если мы его любим, то восхваляем его, подчеркивая все хорошие качества. Благодаря нашей любви он и сам видит себя в новом свете. Благодаря любви тот, кого любят, начинает ощущать себя привлекательным.

2. Идеализация любимого с помощью образов, взятых из природы. Почему человеку приятно, когда его сравнивают со звездами, драгоценными камнями, цветами или благоуханиями? Почему мы не сравниваем друг друга с небоскребами, персидскими коврами, филигранным чугунным литьем, крытыми мостами или дымящимся асфальтом? Нет, иногда мы прибегаем и к таким сравнениям, особенно в современной поэзии, но в основном влюбленные, красноречиво восхваляя друг друга, сравнивают тело любимого или части его тела с солнцем и луной, растениями и холмами. В самом деле: давая рационалистическое объяснение своему плотскому обожанию, влюбленный говорит себе так: «Ее карие глаза темнее ночного сумрака, ее уста свежи как утренняя роса». Или, как описывал свою возлюбленную автор древнеегипетского любовного стихотворения: «Ее черные волосы сияют, как лазурит, ее руки – из чистого золота, как у кумира». Любовь мыслит абсолютами, но единственные известные нам абсолюты – это творения природы или сами боги.

3. Любовь как рабство. Иногда я думаю, что все в нашей жизни можно описать или как борьбу за сохранение собственной свободы, или стремление ее у кого-то отнять. Мы так похожи, что можно подумать, будто от лица всех нас может говорить кто-то один. Но если позволить появиться тирану – в стране или в семье, – то в конце концов против него поднимают восстание. Свобода стоит того, чтобы за нее убивали. На протяжении жизни мы ощущаем свою зависимость от семьи, от общества, от возраста, от половой принадлежности, от работы. И еще – от многого неосязаемого: от традиции, от религиозных предписаний, от наших собственных ожиданий и от того, чего ждут от нас другие. Мы содрогаемся при мысли о том, что можем стать рабами болезни или увечья. Быть роботом – это не по-человечески, и мы ценим те странные особенности, которые свидетельствуют о нашей человечности. Подчиняться приказам – значит стоять у самого подножия тотемного столба, а мы, прямоходящие человекообразные, всегда карабкаемся на вершину.

Однако в любви мы становимся добровольными пленниками. Если идею любимого заменить идеей тирана, но сохранить такую же одержимость, такое же раболепие, такую же жертвенность и такую же неопределенность, утратив свободу, что мы получим тогда? Полицейское государство. В банановой республике сердца маленькие тиранчики могут прийти за тобой ночью и забрать для нежных пыток. Любовь придает тирании респектабельности. Она не только порабощает, но дает указания и директивы, объявляет приказы[4]. В стихах влюбленные часто говорят: «Любовь приказала мне идти, и я подчинился». Любовь часто описывают как состояние одержимости, принадлежности. Только нашим правителям и богам мы позволяем владеть нами полностью, душой и телом, как если бы мы были всего лишь куклами чревовещателей, которые приказывают нам действовать и определяют нашу судьбу. Мы воздвигаем храмы и святилища любви, куда входим как просители, и любовь для нас – настоящее священнодействие, религия, располагающая своим личным спасителем, своими служителями и обрядами. Как еще объяснить безрассудство, с которым мы полностью отдаемся любви, если не считать ее проявлением деспотизма или силой природы, сметающим нас божественным торнадо?

4. Бессилие. Отсюда, как это ни парадоксально, следует, что любовь – это одновременно и укрепляющее, и выводящее из строя чувство. Влюбленные живут как во сне, томятся, фантазируют, думая друг о друге. Они не могут сосредоточиться на работе, бросают свои привычные занятия. Мы думаем только о любимом, твердим его имя, как заклинание, все наши мысли сосредоточены исключительно на нем; кроме него, никого не существует. Все остальное только отвлекает. Влюбившись, мы существуем в полуобморочном состоянии. Характеризуя таких влюбленных, мы говорим, что они опьянены или околдованы. Никто не находит особенно странным, что время от времени люди ведут себя как ненормальные, теряют способность ясно мыслить, страдают от болей в животе, не могут по-настоящему спать и грезят часами напролет. Это состояние по всем признакам похоже на болезнь, и, как нам об этом напоминает египетская лирика, любовь всегда описывали как болезнь.

5. Любовь необходимо хранить в тайне от родителей. Никто не хочет говорить своим родителям о том, что влюбился. Но почему это надо скрывать? Ведь родители тоже флиртовали, влюблялись, испытывали влечение. Однако влюбленные стесняются сумасбродства своей одержимости, пытаются скрыть свои чувства и не хотят, чтобы родственники о них узнали. С этими чувствами связано ощущение греховности или чего-то постыдного. Это, подозреваю, потому, что люди воспринимают свою влюбленность как предательство, как измену, которая отдалит их от семьи. Любовь к родителям будет вытеснена любовью к супругу и детям. Они перебегут в другое племя и поклянутся в преданности посторонним.

6. Усиление чувств. «Ее пальцы напоминают мне лепестки, подобные лотосу», – писал древнеегипетский поэт. Любовь обостряет все чувства, вызывает синестезию – соощущение цвета и звука. Все обычные категории меркнут, и человек воспринимает мир свежо, по-новому, как водопад ощущений. Часто мы позволяем себе банальности, когда говорим, что любовь «снова делает нас молодыми» или «делает нас детьми». Но на это можно посмотреть и с противоположной точки зрения. Глядя на играющих зверят, мы понимаем, что они невольно учатся всем основным ритуалам ухаживания. Любовь возвращает нас в то время, когда рядом было меньше тех, о ком надо заботиться, когда мы сильно зависели от родителей, которые давали нам все – еду, тепло, внимание, любовь, нежность.


«Сестра моя, моя невеста»

Обычай древних египтян, почти всех нас шокирующий, – это инцест. Часто влюбленные в стихах нежно называли друг друга братом или сестрой. Однако и для нас, и для людей всех стран мира и всех возрастов инцест – это табу, нечто такое, что страшно и представить, нечто противоестественное и предосудительное. Инцест родителя и его ребенка представляется наиболее омерзительным, потому что основан на силе, подчинении и эксплуатации. Считается, что при этом старший член семьи истязает младшего, невинного и беззащитного. В греческой трагедии Эдип был обречен на слепоту и скитания, потому что он спал со своей матерью, хотя и не знал об этом. Есть что-то особенно оскорбительное в представлении о том, что он вошел частью своего тела в то место, из которого родился. Через несколько веков Фрейда будут высмеивать в кругах психиатров, потешаясь над его гипотезой о том, что мальчики испытывают эдиповы желания – ревнуя к отцу и желая вступить в связь с матерью. Коллеги Фрейда не просто не верили в его теорию; они были в ужасе.

Еще одно основание для решительного табу на инцест, существующее и среди других млекопитающих, состоит в том, что инцест – это крайняя форма инбридинга, то есть близкородственного разведения. Если заключать брачные союзы только внутри небольшой семейной группы, то всему потомству перейдут одни и те же гены. Однако окружающая среда меняется, возникают новые болезни, случаются неурожаи, скот вымирает, появляются новые хищники. В изменчивом мире выживают только изобретательные. Эволюция развивается благодаря смешению родов – таким образом, чтобы всегда было много особей, которые бы могли приспособиться к изменениям. Разнообразие не просто придает жизни пикантность; оно – главный ингредиент эволюции. Генетическое разнообразие необходимо нам для того, чтобы приспосабливаться к изменению окружающей среды и к тем многочисленным опасностям, с которыми мы сталкиваемся на протяжении жизни. А инбридинг всего за двадцать поколений создаст однородность.

Пример того, что может произойти, если не обуздывать инцест, можно наблюдать теперь в мире животных. Речь идет о тяжелом положении гепарда. Поскольку гепарды находятся под большой угрозой вымирания, и в дикой природе этих бесценных животных осталось совсем немного, какое-то время они рождались от близкородственных особей. Вид их молекулы ДНК под микроскопом вызывает тревогу. По сути, все они – клоны друг друга. Они выглядят одинаково, болеют одними и теми же болезнями, никаких новых черт или качеств своим потомкам не передают. Вирус, который может убить одного гепарда, может убить и любого другого. Во всем животном мире гибриды крепче, приносят больше потомства и живут дольше. Несомненно, что у табу на инцест – биологическая основа, но существует и немало социологических, психоаналитических и антропологических теорий, а самая убедительная аргументация сочетает в себе генетические и социальные факторы.

Единственное, что мы знаем наверняка, – это то, что в далеком прошлом людей было меньше. Миллион лет назад во всем мире жило лишь около полумиллиона человек, что эквивалентно населению города наподобие Осло. Тогда для выживания видов инцест был жизненно необходим. Детская смертность была высокой. Однако по мере того, как племен становилось все больше, больше становилось и возможностей для генетического смешения. И для любви – тоже. Подходящими женщинами обменивались для того, чтобы создавать политические союзы. Как напоминает нам Рэй Тэннэхилл в своей книге «Секс в истории», «“любовь с первого взгляда” возможна только между чужаками». Библия часто сообщает о кровосмесительных браках и относится к ним снисходительно: в ветхозаветные времена браки между родственниками поощрялись. В Древнем Египте обычно вступали в браки с людьми из других семей, но браки между братом и сестрой тоже были в порядке вещей, если это представлялось выгодным. Это не означало, что их союз был полноценным, что дело доходило до совокупления или что они сохраняли верность друг другу, рожая общих детей. Инцест у египтян был практическим способом оставить царскую собственность в семье, поскольку женщины могли ее наследовать. Речь шла об обычае, основанном на экономических, а не на семейных отношениях. Но даже при этом имеются сведения о браках между братьями и сестрами, а не между родителями и детьми. Семья подобна городу-государству, в котором каждому отведена важная роль, в зависимости от взаимоотношений. Вот к какой путанице может привести перемена ролей в результате брака между отцом и дочерью:

Родившийся сын будет единокровным братом своей матери, пасынком своей бабушки, единокровным братом брата своей матери и не только ребенком своего отца, но и его внуком! Отсюда возникают проблемы идентичности и авторитета: будет ли он относиться к своей матери как сын или как единокровный брат; будут ли к дяде относиться как к дяде или как к единокровному брату?.. Если брат и сестра поженятся, а потом разведутся, то смогут ли они без труда вернуться к своим изначальным отношениям?

В таком случае невозможно будет сохранить не только целостность семьи; повседневная жизнь тоже станет совершенно запутанной. Во всяком случае, брак был полезен для установления родственных связей и распределения ролей в обществе. Инцест не давал развернуться любви и сплачивал семью.


Долгое желание

На первый взгляд, древние египтяне кажутся экзотическими, совершенно не похожими на нас существами, и в некотором смысле так оно и есть – но только не в вопросе любви. Наше поведение в любви столь же древнее, как и пирамиды. В любви египтяне были и сентиментальными, и романтичными. Слово, которым они пользовались для обозначения любви, означало что-то вроде «долгого желания». Их любовная лирика со множеством метафор свободна и от чувства вины, и от самоунижения, и от гремучей смеси любви и ненависти, которая так характерна для современности. До нас не дошло египетских текстов о гомосексуальной любви, но древнеегипетская Книга мертвых включает в себя эпизод, где умерший клянется, что он не вступал в связь с мальчиком. Гомосексуальность, похоже, была распространена: у мужчин часто возникало искушение совращать мальчиков, иначе бы не издавались соответствующие запреты. Мы встречаем упоминания о фетишизме, мазохизме и других крайностях. Кроме того, уже тогда заботились о предохранении от беременности: женщины использовали маточное кольцо из слоновьей кожи или помет крокодила. Иногда любовь считали сладостной западней, а иногда – болезнью, о которой мечтают. Ни один бог либо богиня не управляли поступками влюбленных, не мешали их усилиям и не подвергали испытаниям чувства. И хотя влюбленных порой жестоко трепали вихри страстей, они не жаловались на муки любви и не винили высшие силы. Поэзия донесла до нас живые чувства людей, сохранила биение их сердец, и благодаря египетским поэтам мы знаем, что любовь в древности процветала. Любовь – чувство, у которого мало общего с прозой и обыденностью брака, – оказалась вне времени. Египтяне испытывали те же самые сладостные страдания, что и современные влюбленные.


Греция


Мир царственного гражданина

Думая о конце шестидесятых, я вспоминаю, как страстно, с каким пылом пытались тогда переделать общество. Поколение хиппи, галлюциногенов и вьетнамской войны, мы жили в состоянии постоянного смятения. Мы были одновременно и циниками, и идеалистами. Истины, доставшиеся нам в наследство, уже не годились, и мы чувствовали, что изменить их – это и наша привилегия, и наш долг. Наша жизнь напоминала американские горки с их сумасшедшими виражами и вылетами из колеи. Веселиться – значило позволять себе безумные выходки в публичных местах. Рок-н-ролл пьянил нас лозунгами и высокими децибелами. «Война» маячила за всем и всеми. Мы боролись за объединение. Мы протестовали. Нас арестовывали. Мы записывались в армию. Нас в нее забирали. Мы уклонялись или убегали. Мы устраивали сидячие забастовки. Мы занимались свободной любовью. Мы пробовали наркотики и выходили за пределы обыденного сознания. Как и каждое поколение, мы жили с нравственными дилеммами. В университетах мы спорили о политике до, после и даже во время лекций, переписывая их учебные планы.

Эта атмосфера переворота, социальных перемен и надежд вспоминается мне сейчас, когда я описываю Афины V века до н. э. Война и политика привели к появлению радикальной идеи неуемной демократии, при которой граждане могли излагать свои взгляды, какими бы новаторскими они ни были, и предлагать свои мнения государственному собранию. На общественную должность можно было избрать любого гражданина старше тридцати лет. Ежедневные интриги этого энергичного самоуправления становились предметом судебных разбирательств и лили воду на мельницу слухов. В Афинах жили лишь около тридцати тысяч человек – немногим больше, чем в городке северной части штата Нью-Йорк, где я живу. И тем не менее Афины породили целую когорту блистательных мыслителей и созидателей, идеи которых легли в основу западной цивилизации. Многие из них наверняка дружили, их пути постоянно пересекались; по крайней мере, они знали друг друга в лицо. Это был компактный город, где все было пронизано состязательностью: греки обожали устраивать соревнования, физические и интеллектуальные. Быть гражданином Афин значило обладать статусом, престижем, экономическими возможностями (владеть недвижимостью могли только граждане) и ощущением знатности (оба родителя должны были быть афинянами; в IV веке афиняне даже не имели права вступать в брак с неафинянами). В Афинах все вращалось вокруг прав граждан – эти права были священны. Это ощущение гордо объяснял Перикл, и позже эти положения будут приняты колониальной Америкой почти дословно:

Называется этот строй демократическим, потому что он зиждется не на меньшинстве, а на большинстве (демоса). По отношению к частным интересам законы наши предоставляют равноправие для всех; что же касается политического значения, то у нас в государственной жизни каждый им пользуется предпочтительно перед другим не в силу того, что его поддерживает та или иная политическая партия, но в зависимости от его доблести, стяжающей ему добрую славу в том или другом деле; равным образом, скромность звания не служит бедняку препятствием к деятельности, если только он может оказать какую-либо услугу государству[5].

При таких идеалах, при интеллектуальной открытости для всех политика стала для Афин тонизирующим средством, однако пользоваться им могли только мужчины. Женщинам не позволялось быть гражданами: политика могла сделать их чересчур энергичными – ведь всем известно, что женщины по природе неразумны, истеричны, прожорливы, склонны к пьянству и одержимы склонностью к плотским удовольствиям. Считалось, что их разум и воля недостаточно сильны, чтобы взять на себя столь жизненно важную ответственность, как самоуправление. Неспособны они и вести оживленные беседы. Жена не ела за одним столом с мужем, а если он приводил гостя, то все женщины дома должны были удалиться на женскую половину. Любую женщину, которая присутствовала среди мужчин, – даже если она участвовала исключительно в разговорах, – считали проституткой. Но это не значит, что к женщинам относились плохо. В греческой литературе о женщинах нередко говорилось с нежностью, а домашние сцены любовно изображали на вазах. Судебные речи часто включали в себя чувствительное упоминание о матери, сестре, жене или дочери одного из участников процесса, и содержался призыв учитывать их интересы. Мужчины не прибегали бы к таким уловкам, если бы они не думали, что эти хитрости подействуют. Однако семья могла быть уверена в чистоте своего рода только при условии, что за женой строго следили. Место ее было в темном подвале дома, рядом с другими богатствами.

Чистокровная афинская девушка должна была выходить замуж молодой, быть девственницей и ни в коем случае не появляться в обществе мужчин. Мужчины женились поздно (как правило, уже за тридцать), и от них не требовалось быть целомудренными. Это значило, что ни у мужчин, ни у женщин не было ровни противоположного пола, с которой можно было бы вступить в любовную связь. Типичный сценарий был таким: воспитанный, образованный, сексуально опытный, политически активный муж средних лет возвращался домой к опекаемой им неграмотной шестнадцатилетней жене. Девушки моложе двадцати лет на улицах не появлялись, так что мужчины не могли их идеализировать или мечтать о связи с ними. А вот красивых подростков на улицах встречали, и только от них исходила эротическая притягательность молодости. Друзья часто встречались в гимназиях, где они могли видеть, как молодые афиняне занимаются физическими упражнениями обнаженными (лишь обвязывая пенис тонкой кожаной полоской, чтобы защитить крайнюю плоть). Поскольку уважаемые афинские женщины жили в изоляции от общества, у мужчин часто были молодые любовники или женщины-куртизанки, к которым можно было заглянуть не только ради утех, но и ради общения.

Люди семейные иногда заводили связи на стороне, при этом любовь не имела ничего общего с браком, цель которого состояла в том, чтобы производить потомство. Согласно Менандру, брачная формула была примерно такой: «Я даю тебе эту женщину (мою дочь) для того, чтобы с ней ты посеял и взрастил законных детей». Взаимоотношения с женщинами ассоциировались с земледелием, с полями, которые нужно засеять и собрать с них урожай. Мужчины олицетворяли разум и культуру, а женщины – дикие силы природы, которые предстоит обуздать мужчинам.


Мир женщины

Над камином в моей гостиной висит большая гравюра под названием «Диана на охоте». Чувственная богиня прыгает, изгибается, она вся в движении; она и ее спутницы почти голые бегут по лесу и, словно воплощая собой пыл, преследуют оленя, на которого охотятся. Известная также как Артемида, эта «охотница непорочная и чистая» источала чувственность и энергию. Она наслаждалась природой в самых первозданных ее проявлениях. «Владычица зверей», она была покровительницей диких животных и присутствовала рядом с ними, двигаясь словно легкое дуновение ветра или бесплотный солнечный свет. Кульминацией греческой свадебной церемонии был момент, когда девушка отрекалась от Артемиды, своей богини-покровительницы, и присягала на верность Деметре, богине земледелия и замужних женщин. Деметре (буквально: «матери-земле») как-то удавалось быть одновременно и неэротичной, и плодовитой. Идеальная жена была подобием возделанной пустыни, запущенной земли, которую расчистили и сделали плодородной. А все социальные, интеллектуальные, культурные и романтические потребности мужчины должны были удовлетворяться где-то на стороне.

Женщины в Древней Греции отмечали два особых праздника. Афинские матроны ежегодно проводили тесмофории. К участию в них не допускались ни женщины низшего социального класса, ни мужчины, и эти торжества предварялись периодом сексуального воздержания. В качестве своего контркультурного праздника куртизанки, проститутки и их любовники проводили откровенно распутный фестиваль Адония, на котором чествовали возлюбленного Афродиты, Адониса. Это был предельно чувственный карнавал, праздник плоти, включавший в себя символический посев семян в горшки на крышах. Под ослепительным средиземноморским солнцем побеги прорастали быстро, приобретали яркий цвет, но так же быстро и увядали. На небольшом пространстве соломенной крыши сеяли семена: это действо проходило быстро, было увлекательным, но никто не ждал от него обильного урожая. Может быть, при этом цитировали строки из стихотворения Мимнерма:

Без золотой Афродиты какая нам жизнь или радость?
Я бы хотел умереть, раз перестанут манить
Тайные встречи меня, и объятья, и страстное ложе[6].

Если отважные, умные, образованные, беспечные и гордящиеся этим афинянки с большими запросами хотели разговаривать в смешанном обществе на интересные им темы, то они становились куртизанками. И хотя жизнь этих женщин была нестабильной, а иногда и унизительной, они, по крайней мере, могли пользоваться сокровищами афинской культуры. Они были элегантными и остроумными, сведущими в искусстве и политике, а их ремесло было чем-то средним между профессиями гейши и проститутки. Мужчин восхищали в куртизанках именно те таланты, развивать которые они запрещали своим женам. Однако Афины изобиловали парадоксами. Споря о демократии и ратуя за нее, граждане зачастую владели рабами, с которыми они иногда предавались удовольствиям. Кроме того, по сходной цене и не испытывая к ним особых чувств, можно было воспользоваться интимными услугами уличных проституток. Сандалия одной из них пережила тысячелетия; гвоздики на подошве при каждом шаге оставляли на земле надпись-приглашение: «Следуй за мной».


Мужчины, любящие мужчин

Любовные отношения, а не просто сексуальные связи также возникали между зрелыми мужчинами и юношами. Эти отношения были сочетанием любви и опеки; они благословлялись обществом и восхвалялись в философии и искусстве. «Аристократическим идеалом, – отмечал историк Чарлз Бай, – было сочетание физических упражнений, призванных сформировать красивое тело, и музыки и поэзии, чтобы сформировать красивую личность». В «Облаках» Аристофана есть раздел, в котором даются наставления юноше:

как быть скромным; как сидеть так, чтобы не выставлять напоказ промежность, а поднявшись с песка, разглаживать отпечаток ягодиц, чтобы его не увидели; как быть сильным… Упор делался на красоту… Красивый мальчик – значит хороший юноша. Воспитание было связано с мужской любовью; эта идея была частью афинской идеологии, основанной на спартанских идеалах… Юноша, вдохновляемый любовью к старшему мужчине, будет пытаться подражать ему, что и составляет суть воспитания.

А старший мужчина, испытывая желание к красивому юноше, будет делать все возможное, чтобы сделать его лучше.

Так или иначе, но теория была такой: педерастия должна была стать изысканным этапом в воспитании мальчика. Однако на практике не всегда происходило столь целомудренно. Греческая литература изобилует сценами бесстыдной или пошлой любви, мучительной или обманутой, сопряженной с пьянством или несущей смерть. В «Птицах» Аристофана один зрелый мужчина говорит другому:

Пускай отец смазливенького мальчика
Меня бранит, когда со мною встретится:
Прекрасно, нечего сказать, с сынком моим
Ты поступил! Помывшись, из гимнасия
Он шел. Его ты видел. Ты не стал его
Ни целовать, ни лапать, ни тащить к себе.
И другом быть мне хочешь после этого[7].

Платон, обедая с Сократом и его друзьями, иногда обсуждал скабрезные темы. Его диалог «Пир», или «Симпосий» (от греческого слова, обозначающего совместное возлияние), – это пиршество и для чувств, и для ума. Мы и теперь обсуждаем идеи за едой, во время обеденных перерывов, оттачивая мысли и обмениваясь изысканными репликами[8].

Мой первый опыт преподавания был связан с Университетом Питтсбурга. Там я познакомилась с миром пытливых студентов – выходцев из рабочей среды. Однажды я проводила семинар о поэзии для абитуриентов, затянувшийся допоздна. Мы все перешли в расположенный поблизости бар «Пит», где мои студенты пили ирландский виски «Джеймсон» и легкое пиво «Айрон-Сити». Их обедом были сваренные вкрутую яйца, которые они окунали в соус табаско. И там, среди гвалта, под музыку для работяг, они, перебрасываясь словами на диалекте, провели собственный импровизированный «симпосий». Среди тем, которые они с легкостью обсуждали, были вопросы о противопоставлении природы воспитанию, об эстетических идеалах, о цели любви. Сами того не осознавая, они обсуждали то же, о чем беседовал Платон. «Как вы думаете, что важнее, – спросила меня в тот вечер молодая женщина, – истина или красота?» – «Это одно и то же», – не раздумывая, ответила я, предлагая ее вниманию идеал, установленный несколько тысячелетий назад в Греции, а позже использованный Джоном Китсом в стихотворении «Ода к греческой вазе»: «В прекрасном – правда, в правде – красота. / Вот знания земного смысл и суть»[9].

В Афинах считалось, что красивые люди – морально достойные. Да и как могло быть иначе в мире симметрии, равновесия и гармонии? Мы продолжаем подсознательно верить этому ложному тождеству и теперь, приписывая привлекательным людям высокие цели, замечательный ум, хороший характер. Многочисленные исследования показывают, что симпатичные школьники получают лучшие оценки, симпатичные преступники получают менее суровые приговоры. В Греции красавца мужчину наделяли превосходными моральными качествами: врожденная добродетельность должна была проявлять себя как красота. Из этого следовало, что к делам гомосексуальной любви нужно относиться с религиозным рвением и видеть в ней вселенскую правду. Легко представить, что это приводило к пронизывающему всю душу благоговению, и религию двоих мы называем романтической любовью. Когда женщины не скрывали своей любви, их считали похотливыми и неразумными. А когда мужчины любили мужчин, они боготворили одновременно и телесную красоту, и добродетель, воплощенные в облике любимого. Не признавать этого значило впадать в ересь.

Наверное, мужчины с удовольствием занимались любовью и со своими женами, а иначе такая пьеса, как «Лисистрата» Аристофана – в которой женщины устраивают сексуальную забастовку, чтобы заставить мужчин прекратить Пелопоннесскую войну, – не имела бы смысла. Однако идея самодостаточной семейной пары, в которой супруги удовлетворяют большинство потребностей друг друга, не была популярной, равно как и идея живущего частной жизнью мужчины, который прекрасно обходится без других. Например, слово «идиот» имеет греческое происхождение: греки называли так мужчин, которые не участвовали в политике.


Семья

Воспитываясь на женской половине дома, как в гареме, дети редко видели своих отцов; и, следовательно, их матери, сосланные на женскую половину, наверняка оказывали на них чрезвычайно сильное влияние. По всей вероятности, там имели место и сдерживаемый гнев, и неприязнь, и зависть, и разочарования. Каким это было примером для любви? Особенно печальным такое существование было, по всей видимости, для молодой девушки. Если она стремилась к интеллектуальной жизни или к каким-то приключениям, то это означало, что ей придется жить безнравственно и отказаться от святости материнства. В земледельческой Греции, с ее одержимостью урожайностью, мать воспринималась как богиня земли, существо почитаемое и магическое. Беременная богиня заключала в себе силы природы, брызги молока из ее грудей превращались в звезды Млечного Пути. Беременная женщина, занимавшаяся повседневными делами, символизировала все это таинственное плодородие.

В этом непростом мире, питавшемся живыми мифами, которые большинство людей воспринимали буквально, все боги и богини были связаны между собой. В их пантеоне семья – это все. Однако семья – это не только дом в Афинах; это и сам город, о делах которого знают все мужчины и в них участвуют. Как только у мужчины рождались законные наследники, женам становилось немного легче: они даже могли развестись, чтобы снять с себя узы особенно неудачного брака. Это не значит, что афинские женщины не заводили связей на стороне, как добрачных, так и внебрачных, но тех, кто так поступал, считали бесстыдными и безнравственными. А какие у них были возможности встречаться с мужчинами? Плутарх в жизнеописании Солона сообщает, что, если женщина выходила из дома днем, ее должен был кто-нибудь сопровождать, а с собой она не имела права брать ничего, кроме накидки и небольшого количества пищи. После захода солнца она могла ездить только в повозке с фонарем впереди. Некоторые женщины находили отдушину в лесбийской любви, или «трибадии»[10] (в том виде, в каком это было известно), следуя примеру Сапфо, одной из самых искусных и чувственных лирических поэтесс. Другие, несомненно, находили более непритязательные решения – наподобие описанных историком Рэем Тэннэхиллом:

Для греков мастурбация была не пороком, а отдушиной, о чем имеется множество упоминаний в литературе… Милет, богатый торговый город на побережье Малой Азии, был центром производства и экспорта того, что греки называли «олисб», а более поздние поколения менее благозвучно – «дилдо»… Этот появившийся в древнегреческую эпоху фаллоимитатор изготавливался из дерева или из кожи, которую чем-нибудь набивали. Перед использованием его обильно смазывали оливковым маслом. Среди дошедших до нас литературных свидетельств III века до н. э. есть небольшая пьеса, представляющая собой диалог между двумя молодыми женщинами, Метро и Коритто. Он начинается с того, что Метро пытается позаимствовать у Коритто ее дилдо. Коритто, к несчастью, одолжила его другой подруге, которая, в свою очередь, одолжила ее другой.

Думаю, можно с уверенностью предположить, что жизнь в браке была далеко не счастливой и редко становилась для кого-то из супругов средоточием любви. Мужчины могли заводить интрижки открыто, тогда как женщинам приходилось делать это тайком и как придется, в зависимости от обстоятельств.

Кроме того, в отличие от других древних культур, у греков существовало почитание двух богов любви – Афродиты и Эроса. Идея любви играла в их жизни такую важную роль и настолько их волновала, что им требовалось целых два штатных, на полный рабочий день, бога, чтобы обращаться к ним с просьбами или их винить. Согласно Гомеру, к Троянской войне привела шутка, которую Афродита сыграла с Еленой. Любовь была настолько непроизвольным и сильным чувством, что она не могла не иметь какого-то потустороннего происхождения. В своей книге «Происхождение сознания в процессе краха бикамерального разума» (The Origin of Consciousness in the Breakdown of the Bicameral Mind) Джулиан Джейнс предполагает: то, что теперь мы называем «сознанием», или «рефлексией», доисторические люди слышали как своего рода приказ чревовещателя и воспринимали его как слова бога, говорящего им, что делать. Любовь приносила столько страданий, что невозможно было поверить в ее земное происхождение. Гомер, в отличие от позднейших греческих поэтов-лириков, не занимался исследованием психологии любви. Рассказанные как бы со стороны, с точки зрения проницательного наблюдателя, любовные истории Гомера повествуют о том, как, преодолевая трудности и расстояния, люди достигали своего, и их приключения заканчивались счастливо. Мы знаем, что у царя Менелая была молодая жена Елена и что, когда ее похитили, царь начал войну, чтобы ее вернуть. Но мы не очень-то знаем, какие чувства супруги испытывали друг к другу. И только Кристофер Марло, английский поэт XVI века, предположил, что Елена была настолько прекрасной, что ее «красота отправила в плаванье тысячу кораблей». Так из-за чего началась Троянская война – из-за любви к женщине или из-за того, что у царя украли его собственность?


Орфей и Эвридика

О глубине любви мужчины к женщине лучше говорит греческий миф об Орфее и Эвридике. Орфей был сыном Аполлона и Каллиопы («возглашающей прекрасное слово», музы эпической поэзии), родившей его около реки Эвр во Фракии. Его отец был смертным, фракийским царем. Фракийцы были известны во всей Греции как искусные музыканты, и Орфея считали самым талантливым из фракийцев. Когда Орфей играл на лире и пел, перед ним не мог устоять никто – ни люди, ни животные и растения, ни неодушевленные предметы. Его музыка проникала во все формы материи, на уровне атомов и клеток, и он мог менять течение рек, передвигать скалы и деревья, укрощать диких зверей. От его пения уже зашедшее солнце могло взойти снова и покрыть жемчужной дымкой вершины холмов. В юности он был аргонавтом и спас своих товарищей от роковых чар сирен. Когда они запели свою жуткую, гипнотизирующую песню, гребцы поплыли к ним, однако музыка, которую заиграл Орфей, стала противоядием этому усыпляющему зову. Его чудесное, чистое пение помогло спутникам прийти в себя и осознать опасность, а затем уплыть в безопасные воды.

Мы не знаем, как он встретил Эвридику, не знаем никаких подробностей их романа, хотя он наверняка покорил ее пением. Она была нимфой, одной из юных девушек, живших в лесах и в пещерах. Нимфы были свободными духами самой дикой природы, порождениями Земли. Они охотились вместе с Дианой, пировали с Дионисом и проводили время со смертными, с которыми иногда вступали в брак. Однако у Орфея и Эвридики почти не было шансов насладиться супружеской жизнью. Вскоре после свадьбы Эвридика, гуляя по лугу, встретила распутного Аристея (одного из сыновей Аполлона), который набросился на нее. Эвридике удалось вырваться от него и убежать, но нападение привело ее в такое смятение, что по пути она не заметила спавшую на солнце змею. Эвридика наступила на ее хвост, змея обвилась вокруг ноги, укусила Эвридику в лодыжку, и девушка умерла. Через несколько часов Орфей нашел в поле ее тело. Убитый горем, он решил спуститься в подземное царство мертвых, отыскать там жену и вернуть ее. Ходил слух, что в подземное царство можно спуститься из пещеры Тенарон. Туда он и отправился, взяв с собой лиру. Путешествие, которое задумал Орфей, было страшным, но мысль о потере любимой была для него невыносима. К тому же он знал, что против его музыки не может устоять ничто на Земле. Он рассудил так:

Моим пением
я зачарую дочь Деметры,
зачарую властителя мертвых,
тронув их сердца моей мелодией.
Я уведу ее от Аида.

Чем глубже в пещеру спускался Орфей, играя самую нежную, самую печальную песнь, тем большую силу обретала его музыка. Духи пещеры сжалились над ним и не причинили ему вреда. Печальный Харон охотно переправил его через реку Стикс. Охраняющий врата подземного царства Цербер, свирепый трехголовый пес, покрытый шерстью из змей, увидев Орфея, лег и позволил ему идти дальше. Своим чарующим горестным пением Орфей проложил себе путь в царство Аида. Там он пел до тех пор, пока земля не насытилась его голосом, – пел так прекрасно, что мертвые возрадовались, а тех, кого в наказание истязали, освободили от мучений на день, чтобы они могли послушать его голос. Царь и царица Аида были тронуты. Пение Орфея пробудило в них столь новые, неожиданные чувства, что они нарушили установленные правила, и их жестокие сердца умягчились. Так царь Аида оказал Орфею, первому из смертных, необычайную милость: ему разрешили забрать с собой супругу в мир света.

– Но только с одним условием, – предостерег царь Аида. – Тебе нельзя оборачиваться. Супруга может последовать за тобой в верхний мир. Однако если ты обернешься хоть раз, чтобы посмотреть на нее до того, как вы оба выйдете к свету, ты потеряешь ее навсегда.

Орфей согласился. Эвридику позвали, и он повел ее обратно по тому же пути, каким и пришел, распевая песни надежды и избавления, ибо ему снова удалось невредимым пройти мимо Цербера, переплыть реку Стикс и войти в пещеру. Там он начал подниматься по крутому склону, карабкаясь вверх по скользким камням. Опасаясь, что Эвридика может поскользнуться, Орфей искал для нее самый легкий путь. Чем выше он поднимался к выходу из пещеры, тем более исступленным и экстатичным становилось его пение. Наконец Орфей достиг вершины, и перед ним засиял яркий солнечный свет. Радостно обернувшись к Эвридике, он, к своему ужасу, понял, что обернулся слишком рано – до выхода на свет ей оставался последний шаг. Орфей наклонился к Эвридике, но та с криком «Прощай!» снова исчезла в подземном мраке. Обезумев от отчаяния, Орфей бросился за ней, нашел Харона и стал умолять перевезти его через реку Стикс еще раз. «Обратно меня везти не придется», – говорил Харону Орфей. Он воссоединится со своей супругой в смерти. Однако Харон был непреклонен. Целую неделю Орфей, рыдая, сидел на берегу, голодал, покрытый грязью и илом. Наконец он, в глубокой печали, вернулся во Фракию, где следующие три года блуждал один, пытаясь изгладить даже мысль о женщинах. Со временем он стал жрецом, исполняя нехитрые обязанности в маленьком сельском храме. Давший обет безбрачия, он одиноко играл на своей лире, и ему внимали растения и животные. Как всегда, его пение завораживало лес и трогало саму природу. И только менады – неистовые и неопрятные спутницы Диониса, – ненавидели певца, прежде всего за то, что он не участвовал в их оргиях и отвергал всех женщин. Музыка Орфея выводила менад из себя: она портила им настроение и вызывала нервную дрожь. Вспыльчивые, раздражительные распутницы с дикими пристрастиями, однажды утром менады замыслили убийство. Обнаженные по пояс, они затаились, поджидая его, около храма. Увидев Орфея, менады набросились на него с камнями и копьями, а потом разорвали на части голыми руками. Они вырвали ему руки и швырнули их в траву, затем стали дергать за ноги, а когда земля пропиталась кровью Орфея, они оторвали ему голову и бросили ее в реку вместе с лирой. Это могло бы стать его концом. Однако его лира, плывя вниз по течению, начала играть сама по себе. Она играла печальную погребальную песнь, а потом в оторванной голове Орфея чудесным образом начал шевелиться язык, и он запел погребальную песнь самому себе. Под ее звуки Орфей выплыл в море и исчез в волнах. А над ними медленно разносилась его печальная песнь.

Мало какие из мифов пересказывали и образно интерпретировали так часто, как этот. Почему Орфей оглянулся? Это особенно меня удивляло. Потому что он не поверил богам? Или это была человеческая, слишком человеческая реакция, когда он не услышал шагов Эвридики, – ведь даже и его магические дарования не могли заглушить в нем человечности? Или это было фрейдистское, саморазрушительное желание погубить свою жизнь? Или он оказался таким самонадеянным, полагая, что музыка сделала его могущественней богов? А вдруг эта оплошность проистекала из его таланта, и для него, превосходного музыканта, время текло по-другому? Или автору мифа просто захотелось усилить трагизм этой истории? А может, боги, понимавшие человеческую природу лучше, чем ее понимают люди, знали, что Орфей оглянется, и потому ничем не рисковали, разрешив Эвридике пойти с ним? Если сценарий таков, то, выходит, Орфею было предначертано обернуться, а их садистское удовольствие состояло в том, чтобы позволить ему дойти до последнего края, веря в собственную победу? Или это говорит о том, что за любой талант нужно платить? Может быть, эта история учит тому, что каждый должен знать свое место, а именно: «Вот что произойдет с тобой, если ты попытаешься перехитрить богов». Или, может, этот урок заключает в себе социальный подтекст, имеющий отношение к неравенству полов: чувствительность Орфея-музыканта и его замечательную интуицию могли считать чисто женскими свойствами, недостойными мужчины. Кроме того, в Греции женщина была собственностью мужчины. Возможно, Орфей, выходя на свет, просто полагал, что должен взять с собой «свои вещи». Его трагедией, вероятно, было то, что он не подумал об Эвридике как об отдельной личности со своей судьбой.

В балете Баланчина, музыку к которому написал Стравинский, во всем виновата Эвридика. Во время всего обратного пути она цепляется за Орфея, тормошит его, дергает его, всячески стараясь, чтобы он обернулся и посмотрел. В конце концов она добивается своего, заставив его обернуться и увидеть ее без прикрас. Но это почти то же самое, что винить Еву во всех грехах мира. Как бы ни интерпретировали эту историю, она завораживала греков, владела их сердцами и умами. Завораживала она и каждое поколение после них как пример преданности, самопожертвования и силы любви. В этом мифе даже после смерти влюбленных продолжает звучать мелодия их любви. У нее собственная судьба. И это напоминает нам о том, что любовь – это самое возрождающее в мире чувство, которое может и низвергнуть человека в глубины ада, и вывести его обратно, стоит только поверить. Пожалуй, в любви это доступно и смертному, и обратной дороги нет.


Рим


Кошмар девушек

Корнелия, маленькая девочка из соседнего дома, еще не знает, что она тезка Корнелии Гракх, матери семейства римских государственных деятелей I века до н. э. Я пишу эти строки и смотрю, как она играет на упавшем дереве, соединяющем два наших участка. Соседи всегда знают, где начинаются и где заканчиваются их владения. Граница не меняется, но конец бревна на своей территории мы называем «началом», а тот, что дальше, – «концом». Так же мы называем рождение и смерть.

Думаю, это потому, что время и жизнь мы воспринимаем в развитии; о том, что время не стоит на месте, человечество догадалось давным-давно[11], а движение собственной жизни каждый человек открывает для себя заново. Однако и в нашей личности, и в наших действиях очень много унаследованного. Наверное, существует ген застенчивости. А сын моего друга, Айзек, умел кокетничать с самого дня своего рождения. В прошлом году, когда ему было семь лет, он встретил меня у двери их дома на Лонг-Айленде, обхватил меня руками, крепко обнял, взобрался на меня, а потом сказал: «А ты кто?» Его любовь – как горный ручей: естественная, неудержимая.

В свои пять лет Корнелия общительна и приветлива, но не назойлива. Я знаю девочку с самого ее рождения, и она всегда была самостоятельной, независимой, любознательной. Она любит змей, червяков, гусениц и слизней. Но это не извращенный интерес к грубым или жутким существам, который зачастую встречается у маленьких мальчиков, обнаруживших, как можно пугать взрослых и очаровывать девочек, держа в руках что-то страшное. Нет, Корнелии просто интересна сама природа. У нее есть куклы, игры и обучающие игрушки, есть маленький братик, который только учится говорить, есть няня, которая сидит с ней днем, когда родители на работе. Однако много счастливых часов она проводит во дворе одна, открывая для себя и рассматривая насекомых, цветы кизила, желуди и грибы. Ей нравится называть насекомых именами: ее любимое имя для гусениц – Злюка. Когда я назвала живущего на заднем дворе ужа Бесконечный Мир, это ее явно озадачило, но она поняла мою потребность дать ему имя. Еще она поняла, что должна похвалить мой выбор: мы же подруги, – что и сделала, но без особого энтузиазма.

Она еще не научилась лицемерить, как этого требует общество, но она учится. Она не знает, что заново, по-своему, повторяет то же, что делал Адам, – дает имена животным. Она просто ощущает настоятельную потребность сделать природу личностной. Она не знает, что те детсадовские симпатии, которые появились у нее на прошлой неделе, – это варианты той любви, с которой ей в полной мере придется иметь дело потом. Дело в том, что она – одна из двух старших детей в группе, и другие дети добиваются ее расположения. И суть не в том, что принадлежность к ее кругу придает кому-то особый статус (такую же зависть к «кругу избранных» можно встретить и среди шимпанзе и других приматов); просто некоторые мальчики в нее влюблены. На прошлой неделе Нэйтан, без памяти влюбленный пятилетний мальчик, несколько раз лягнул ее в лодыжку, тем самым выразив свою симпатию, но Корнелия разозлилась и сказала ему, что больше с ним не дружит. Пораженный до глубины души, Нэйтан вернулся домой рыдая, потому что Обожаемое Существо его прогнало. Вечером его мать позвонила матери Корнелии, и они вместе выработали план восстановления дружеских отношений. Сначала придется намекнуть девочке, что она, может, была чересчур сурова с Нэйтаном, а потом отвести ее к нему в гости, чтобы они поиграли вдвоем. Детям в результате очень понравилось. В этой маленькой драме власти, обожания, изгнания и воссоединения Персис, мать Корнелии, увидела зачатки любви и с нежной горечью вздохнула, рассказывая мне эту историю рано утром во время одной из наших пробежек.

– Нэйтан такой впечатлительный и ранимый, – сказала она. – Уже сейчас можно догадаться, как потом какая-нибудь девушка разобьет ему сердце.

И как раз тут мы добежали до холма, оставив позади фиолетово-серый Индейский центр образования, неровно скошенное баскетбольное поле и кирпичные домики общежития первокурсников. Мы снизили скорость, чтобы пешком подняться по крутому склону вверх, и у нас появилась возможность поговорить.

– Как ты думаешь, а какой будет Корнелия в любви? – спросила я.

Взглянув вдаль, Персис улыбнулась, как она иногда делает, играя со своими детьми, и взволнованно покачала головой.

– Не знаю, – сказала она, и по ее лицу было заметно, что на нее нахлынули воспоминания. – Ужасно хочу посмотреть, жду не дождусь.

Она сказала это без всякого выражения, словно речь шла о спектакле, который ей предстоит смотреть со стороны, но мы-то обе знали, с каким волнением воспримет это Персис. Ведь тогда ей придется быть одновременно и советчицей, и наблюдательницей, соблюдая непростой баланс между этими ролями. Наверное, это трудно – помогать ребенку залечивать его первые любовные раны. И сразу приходит на ум образ шлюпки из гавани: она проводит корабли по безопасному фарватеру между подводными скалами и цепляющимися коралловыми рифами и выводит их в просторы расстилающегося впереди моря.

Персис надеется, что ее дочь выйдет замуж за того, кого она полюбит. Но во времена Корнелии Гракх это было немыслимо. Девочки были счастливы тем, что вообще остались в живых, потому что прерогативой отца было бросать на произвол судьбы новорожденных, особенно дочерей, оставляя их в безлюдных местах. Каким бы жутким ни казался этот обычай, могу себе только представить, что для римлян он был обыденным: родившийся из праха, ребенок должен вернуться в прах. Отец мог решать участь ребенка при рождении в зависимости от пола. И что же должна была чувствовать в течение девяти месяцев мать, не зная, какая участь ждет ее дитя, которое она уже любила? Мать была океаном, несущим своего ребенка к пристани жизни, но ребенок мог выжить только в том случае, если отец сохранил ему жизнь, привязав его к жизненному причалу канатом своего имени. В слове «собственнический» содержится некое напоминание о маниакальных приступах ревнивой ярости, и это слово дает представление о том, как римляне относились к своему имуществу. Все, чем владел мужчина, повышало его статус. По мере того как он приобретал земли, рабов, скот, богатство и жену, та тень, которую он отбрасывал на землю, как будто бы становилась все длиннее и длиннее, словно благодаря приобретениям он и сам мог расти, захватывая новые части планеты. Может быть, мать утешала себя мыслью, что после смерти ее малютка-дочь обретет, как писал Лукреций, «крепкий сон и долгую спокойную ночь». Может, она не чувствовала себя несчастной, а испытывала ощущение фаталистического возрождения. Люди, выращивающие урожай и скот, остро чувствуют циклические процессы природы и обычно признают, что

как древу – время нам расти и время гнить,
иную жизнь своею смертью возродить[12].

И тем не менее женщины часто устраивали так, чтобы их брошенных детей спасали, и тайно отдавали их на воспитание другим.

Но это не значит, что римляне не чувствовали нежности: достаточно лишь почитать их литературу, чтобы обнаружить потоки страсти, пронизывавшие все сферы их жизни. Да и сам Рим – первый мегаполис мира, население которого составляло почти три четверти миллиона жителей, – появился, по легенде, в результате бурного любовного романа, волнующие подробности которого знает каждый римлянин. Захватывающий, трагический рассказ об этом поэт Вергилий приводит в своей эпической поэме «Энеида»[13]. Хотя эта история, как предполагалось, разворачивалась в далеком прошлом, читателям Вергилия в I веке до н. э. она наверняка казалась реалистической, во многом отражая существующие, узнаваемые отношения. А история такова.


Дидона и Эней

После падения Трои троянский герой Эней пустился в плавание, чтобы найти себе новую родину. Из-за шторма он, оторвавшись от большинства своих спутников, прибыл к африканскому побережью близ Карфагена – города, основанного Дидоной, которая и была его царицей. Сделавшись по волшебству невидимыми, Эней и его друг Ахат прокрались в город и обнаружили, что в нем полным ходом идет масштабное строительство: возводятся театры, пристань, храмы и мастерские, кипит бурная деятельность. Это поразило Энея, и он выразил желание поселиться здесь. И тут со своей свитой появилась лучезарная царица Дидона. Вскоре спутники Энея тоже нашли дорогу к городу. Подойдя к царице, они рассказали ей, что их предводитель Эней пропал в море, и попросили убежища на время, пока они будут чинить свои разбитые бурей корабли. Рассказ о несчастьях тронул Дидону, и та сердечно приняла гостей, сожалея только о том, что вместе с ними не спасся и Эней. Услышав это, Эней и Ахат решили заявить о себе:

Чуть лишь промолвил он так, – и тотчас же вкруг них разлитое
Облако разорвалось и растаяло в чистом эфире.
Встал пред народом Эней: божественным светом сияли
Плечи его и лицо, ибо мать сама даровала
Сыну кудрей красоту и юности блеск благородный,
Радости гордый огонь зажгла в глазах у героя…[14]

Царица была, разумеется, поражена, и Эней словно напророчил ее судьбу, сказав: «Я здесь, перед тобой – тот, кого ты ищешь…»

На самом деле она его не искала, но он появился в нужное время. Безутешная вдова, Дидона была неистовой в страсти женщиной, большой любительницей драматизировать свое положение, которая поклялась, что

Тот, кто был моим первым мужем,
забрал с собой, когда умер,
Мое право любить;
и пусть он в могиле сохранит его навсегда.

Однако «навсегда» – это слишком долго, а Эней, судя по всему, – именно тот «рожденный небесами». Ему предстояло вновь распалить «старое пламя», о котором она почти забыла.

Старое пламя. Удивительно, сколько у нас с древними общих метафор любви и возбуждения. «Я в огне!» – надрывно кричит Брюс Спрингстин в своей недавней рок-песне. В другой песне (тоже написанной Брюсом Спрингстином) вокалистки группы «Сестры Пойнтер» поют: «Я говорю, что не люблю тебя, но ты-то знаешь, что я вру, потому что, когда мы целуемся, вспыхивает такое пламя!» Дидона говорит о таком же восхитительном пожаре. Заметим, что она говорит не о физической боли от опаленной кожи, но о разгорающемся невидимом, изначальном «пламени» в каждой клетке, которое горит все ярче. Любовь питает пламя бесчисленных сигнальных костров в военном лагере ее тела. Дидона не только находит Энея физически привлекательным; ее очаровывают и его рассказы о военных и морских приключениях. Хотя они и принадлежат к разным культурам, у нее с ним много общего. Они оба царского рода. И самое главное, она воспринимает его страдания как свои собственные:

Бедствий таких же сама я изведала много: повсюду
Нас Фортуна гнала и лишь здесь осесть разрешила.
Горе я знаю – оно помогать меня учит несчастным.

Свою щедрость она выражает в том, что отдает спутникам Энея сотни быков, овец, свиней и много другой провизии. А для него самого устраивает особый пир и просит оставаться здесь столько, сколько он пожелает. Сама того не подозревая, Дидона безумно влюбляется и вскоре, «одичав от страсти… бесцельно бродит по городу, ярясь от желания, подобно раненой лани». Однажды Дидона берет Энея на охоту; налетает буря, и они укрываются в пещере, где предаются любви и обмениваются клятвами. И для Дидоны, и в римском миропонимании это означало брак. Даровав влюбленным бурный медовый месяц, время супружеского счастья, боги решают, что Энею предназначено основать новый город в Италии, и приказывают ему немедленно возвращаться. Там, дескать, он обретет свою утраченную родину. Разрываясь между любовью и долгом, Эней решает втайне убежать в сумерках, ничего не сказав Дидоне. Хотя это и кажется трусостью, читатель его прощает, потому что свою решимость герой во многом утратил именно из-за сердечных волнений. Когда слух о его замысле достигает Дидоны, та теряет голову от горя. Властная, деятельная, всемогущая царица внезапно чувствует себя беспомощной и ненужной. Ее путь в будущее исчезает за облаком пыли, и она теряет свой внутренний ориентир. Жизнь без любви – это ночная пустыня, населенная волками. После смерти первого мужа сердце Дидоны погрузилось в сон. Она была опечалена, но возобновила прерванные дела. Если она и стала бесчувственной, то, по крайней мере, не страдала. Это прямо как в сказке про Спящую красавицу, когда прекрасный принц приходит, чтобы пробудить ее от сна без сновидений. С Энеем она рискует всем, распахнув свое сердце так широко, что это делает ее уязвимой. Когда он ее предает, она гибнет. Плач Дидоны – это вечный, вне времени, гимн брошенной женщины, которая то изводит себя, то умоляет любимого остаться. Почти в исступлении она умоляет его, то взывая к логике, то идя на все уловки, какие она только может придумать. Ни один человек на суде так не настойчив, ни один адвокат так не искусен, как любящая женщина. Вот небольшой пример того, как она страдала:

Заклинаю слезами моими,
Правой рукою твоей, – что еще мне осталось, несчастной? —
Ложем нашей любви, недопетой брачною песней:
Если чем-нибудь я заслужила твою благодарность,
Если тебе я была хоть немного мила, – то опомнись,
Я умоляю тебя, и над домом гибнущим сжалься.
Из-за тебя номадов царям, ливийским народам,
Даже тирийцам моим ненавистна стала я; ты же
Стыд во мне угасил и мою, что до звезд возносилась,
Славу сгубил. На кого обреченную смерти покинешь,
Гость мой? Лишь так назову того, кто звался супругом!
<…>
Если бы я от тебя хоть зачать ребенка успела,
Прежде чем скроешься ты! Если б рядом со мною в чертогах
Маленький бегал Эней и тебя он мог мне напомнить, —
То соблазненной себе и покинутой я б не казалась.

Но когда ни одно из этих молений Энея не тронуло, и стало очевидно, что он действительно собирается ее покинуть, Дидона приходит в ярость и начинает желать ему злосчастья, бурного моря и погибели. Потом она берет ложе, где они предавались любви, собирает вещи, которые он еще не забрал (меч, который она ему подарила, одежду), приносит их на внутренний двор и там складывает костер. Поднявшись на его вершину, Дидона падает на меч Энея и погибает, зная, что он увидит ее погребальный костер со своего корабля. Далее в «Энеиде» описывается, как Эней, допущенный в подземное царство, чтобы навестить своего отца, увидел там призрак Дидоны, скитающейся по лесу наподобие блуждающего огонька. Преисполненный жалости, он молит ее о прощении и клянется ей, что не хотел ее покинуть: таково было неумолимое предписание небес. Он говорит с ней нежно, «пытаясь смягчить призрак со страстным сердцем и безумным взглядом». Однако Дидона безучастна к его словам и в конце концов убегает, не простив его и «продолжая его ненавидеть».


Семья

Жесткие правила римской жизни были установлены для предотвращения подобных драм непоколебимой страсти и безумной любви. Скованные законами и общественными условностями, римляне восхваляли моногамию, трудолюбие и аскетизм, но охотно предавались плотским утехам и проявляли невоздержанность в других тайных удовольствиях – почти так же, как много веков спустя это делали некоторые представители высшего слоя викторианской знати. Ригоризм, стоицизм и отказ от искушений были частью образа идеального отца. Родные дети называли его господином, и от него ждали, что он станет образцом строгого поведения. Как он мог противостоять искушениям? Тяжелым трудом, ибо добродетели проще восторжествовать в изнуренных членах. Матери же разрешалось время от времени быть снисходительной. Женщинам позволялось иметь чувства и иногда совершать безумные поступки.

Не только браки, но и усыновления использовались для того, чтобы укреплять связи между семьями и увеличивать их богатство. Дети считались имуществом, которое в любой момент можно обменять на деньги или власть, а родители часто оставляли своих чад нянькам и слугам, которые их и любили. Воспитанный няней, опекаемый педагогом, мальчик должен был изучать мифологию, греческий язык и литературу, риторику и другие благородные предметы. В отличие от греков, которые полагали, что важно не только воспитывать ум, но и тренировать тело, римские ученики не тратили половину своего времени на физические упражнения. Благородный человек должен был знать мифологию, даже если он в нее и не верил. Образование ценилось не за открытость ума, которую оно давало, а за престиж, который оно предоставляло. Образованный человек был уважаемым человеком. Девочке не нужно было учиться, потому что в четырнадцать лет ее объявляли взрослой и сразу же выдавали замуж. В конце концов, если муж этого хотел, он сам мог дать ей образование. Юношам предоставлялась свобода иметь любовников и любовниц, посещать проституток, однако после женитьбы им полагалось оставить позади все эти шалости и стать почтенными главами семьи. Странной особенностью римского законодательства было то, что мужчина любого возраста и семейного положения подчинялся своему всевластному отцу. Отцовское осуждение было подобно смерти. Взрослые сыновья были бессильны в глазах общества, и можно себе представить, как унизительно было для взрослых мужчин просить разрешения у отца, чтобы начать свое дело, делать карьеру и даже жениться. Доходы сына принадлежали его отцу, который в любой момент мог лишить его наследства. С одной стороны, по закону от женщины, когда она выходила замуж, требовалось согласие, но, с другой стороны, она не могла идти против воли отца. Поэтому легко понять, почему так часто случались ужасные семейные ссоры, в результате которых дети оставались без наследства или же убивали отцов.

В Древнем Риме рабам не разрешали жениться, и о том, как они жили, сохранилось мало сведений. Вступая в брак, уважаемые римские граждане не привлекали к этому государство. Свадьба сопровождалась множеством обрядов и церемоний, но никаких юридических процедур не проводилось. Никаких мировых судей, никаких бумаг на подпись. Однако законы наследования требовали, чтобы дети были «законными», так что все должны были знать, что пара действительно заключила брак. Можно было иметь случайных свидетелей, но считалось благоразумным устроить свадебный пир или, по крайней мере, иметь пару свидетелей. Подарки дарили по доброй воле или, может, для того, чтобы привязать гостей к семьям брачующихся. Жених давал невесте кольцо, которое она носила на том же пальце, что и сейчас. Авл Геллий объясняет, почему выбрали именно этот палец:

Если вскрыть человеческое тело, как это делают египтяне, и его рассечь, то обнаруживается очень тонкая жилка, которая начинается у [безымянного] пальца и доходит до сердца. Именно поэтому сочли подобающим предоставить этому пальцу, предпочтя его прочим, честь ношения кольца, учитывая его связь с главным органом.

Говорилось, что мужчина «принимает» руку своей невесты, а кольцо символизировало, что вместе с рукой она отдавала само свое существо, самую сокровенную его часть. Касаясь друг друга руками, они всякий раз касались друг друга и сердцами. Свадебный обряд свидетельствовал о сочетании божественных и человеческих законов, объединении духовного с гражданским в союзе всей жизни. Невеста была в белом, с поясом, завязанным «узлом Геракла», который муж с нетерпением мечтал развязать в интимной обстановке после свадьбы. Ее волосы были тщательно убраны и покрыты ярким оранжевым покрывалом, символизировавшим закат. Гости бросали зерна, желая паре обильного потомства. После церемонии проходил прием, на котором пили за здоровье новобрачных, а потом невесту, на счастье, переводили через порог. Если свадебная церемония римлян кажется нам очень знакомой, то это потому, что многие из ее обрядов были усвоены христианской церковью, которая, проявив мудрость, сохраняла традиционные обычаи всякий раз, когда это было возможно. Кроме принесения в жертву животных, мало что изменилось. Потом наступала брачная ночь, которую историк общества Поль Вен описывает так, что она представляется какой угодно, но только не нежной:

Первая брачная ночь имела вид законного изнасилования, после которого женщина становилась «оскорбленной своим мужем» (а он, привыкший распоряжаться рабынями по своему усмотрению, не видел большой разницы между изнасилованием женщины и инициативой в половых отношениях). Обычно новобрачный воздерживался от того, чтобы лишать свою жену девственности в первую брачную ночь, принимая во внимание ее робость, но компенсировал свою снисходительность тем, что над ней издевался.

Брак заключался не для того, чтобы создать любовную пару: его цель состояла в том, чтобы производить на свет детей, заключать выгодные союзы и завязывать родственные связи. Однако отношения в браке были учтивыми: надеялись, что муж и жена станут друзьями и будут между собой ладить. Брак существовал не для счастья и не для удовольствия. Секс был нужен для рождения детей. Всякие лишние поцелуи или прикосновения считались блажью, и стоическая философия осуждала напрасные усилия. Женщины все еще считались низшими существами, но как женам им гарантировалось уважение. В Древней Греции женитьба была гражданским долгом мужчины. Роль гражданина вытесняла его роль мужа и главы семьи. В Риме мужчине следовало жениться, но еще от него ожидали, что он станет добропорядочным мужем. И действительно: уважаемый мужчина обращался справедливо со всеми своими иждивенцами – слугами, детьми, рабами, женой. Была ли она любима как равный партнер сердечного союза на всю жизнь? Составляла ли она со своим мужем настоящую пару? Занимаясь любовью, наслаждались ли они сексуальностью друг друга? Весьма сомнительно. Римляне восхваляли гармонию в семье как нечто ценное и желательное, но она была бонусом. В изгнании поэт Овидий как-то написал о своей нежности к жене и о «любви, которая нас объединяет». Но он знал, что такой нежный союз – большая редкость. Овидий часто искал и находил любовь где придется, но обнаружить ее дома, после его блужданий и в минуты праздности, когда он просыпался каждое утро, даже когда он ел или одевался, – было наслаждением. Занимался ли он со своей женой любовью днем? Если да, то они это делали втайне и с тайным же удовольствием, возникающим от нарушения табу, поскольку мало что считалось таким же непристойным, как дневной секс. Любовников считали тихими ворами, скрытыми ночным мраком; и только редкие отблески луны освещали их тела.


О, победа!

У нас есть причины представлять себе римлян сексуальными гладиаторами, занимавшимися любовью при любых обстоятельствах, где угодно и с кем угодно. Или – распутными пьяницами, наслаждающимися долгой братской пирушкой. Римляне не видели ничего постыдного в пенисе: он был для них эстетическим объектом или объектом почитания. Фаллические предметы появляются в их искусстве и как образы силы, власти, защиты, и как образы секса. Латинское слово fascinum, означающее «колдовство», связывалось с фаллическим богом Фасцинусом. Родители вешали детям на шею амулет в виде пениса, чтобы защитить их от сглаза. На Палатине, одном из центральных холмов Рима, находился храм, посвященный богу плодородия Мутунусу Тутунусу, изображавшемуся в виде пениса. Жрицы и замужние женщины украшали статую бога цветами, а новобрачные держали его изображение в своих спальнях. В день свадьбы невеста должна была сесть на изваяние Фасцинуса, отдавая свою девственность, как священное приношение.

Однако, несмотря на все пирушки, зрелища и фаллических богов, римляне подчинялись многим пуританским запретам. Супружеские измены и инцест относились к разряду табу, равно как и секс с обнаженными женщинами. Проститутка могла снять с себя всю одежду, но хорошенькая девушка оставалась, из скромности, хотя бы в лифчике[15]. К оральному сексу среди мужчин-гомосексуалистов или женщин-лесбиянок относились терпимо. Мужчин так могли ублажать куртизанки, но для мужчин считалось отвратительным и унизительным удовлетворять женщин оральным способом. Унизительность этого состояла в представлении, что таким образом мужчина раболепствует перед женщиной. Римляне были помешаны на маскулинности. В гомосексуальных отношениях это означало, что мужчина в них должен быть скорее активным, чем пассивным. И для мужчин, и для женщин главное состояло в том, чтобы стать активным, а не пассивным – чтобы служили тебе, а не служить самому. Самое главное, они не хотели быть рабами кого-то или чего-то – в том числе и любви. Сознание своей принадлежности к высшему кругу касалось не только положения человека относительно других людей: это же касалось и идей. Страсть порабощает – как бы охотно мы ни носили ее оковы. Любовь отвлекала человека от гражданских забот, и поэтому считалась своего рода социальным предательством. Поскольку любовь подразумевала зависимость от женщины – нравственно низшего существа, – она понижала статус мужчины. Из-за любви человек терял над собой контроль – по этой причине в обществе, одержимом идеей власти, она считалась дурным чувством.

Однако любовь была и подстрекательством к восстанию, бунтом против разума, восстанием против общества, мятежом отдельно взятого человека. Писателям всегда нравилось быть летописцами революционности. В книге Томаса Эдварда Лоуренса «Семь столпов мудрости», на основе которой был снят фильм «Лоуренс Аравийский», арабский вождь провозглашает: «Я – река для моего народа». В каждую эпоху поэты становились реками, изобилующими чувством, которое объединяло крестьян и городских жителей, питало влюбленных. В Древней Греции таким поэтом была Сапфо, яркая и смелая. Она писала о любящих друг друга женщинах столь пленительно, что слово «лесбийский» образовали от названия ее родного острова Лесбос. В Риме было много поэтов, писавших о любви, и каждый был по-своему оригинален. В их числе – и дерзкий неврастенический Катулл, и «романтические» Тибулл и Проперций, и «эпический» Вергилий, и Овидий, описатель и мастер любви.


Овидий и наука любви

Овидий родился в провинции, в семье из всаднического сословия. В юности он переехал в Рим и большую часть своей жизни посвятил сочинению игривых, чувственных стихов, отражавших распутную мораль высшего римского общества, объявившего тотальную войну скуке. Женщины обрели больше свободы и уверенности, чем раньше, но у них не было доступа к общественной жизни. Как ехидно отметил один исследователь: «Им дозволялось делать очень многое – учитывая, что они не делали ничего конструктивного». Большую часть своей творческой энергии они посвящали косметическим процедурам, украшениям, вечеринкам и любовным интрижкам. Овидий был женат трижды, а романы заводил множество раз. Так что когда он писал о бурных любовных страстях, то исходил из своего опыта. Судя по его стихам, он был в постоянном возбуждении. Он тосковал, вожделел, страдал, флиртовал, зубоскалил, говорил колкости, домогался – и все это в блистательных, язвительных стихах. В присущем только ему интроспективном, почти современном, стиле он храбро пишет о случающейся с ним импотенции, иногда – о фетишизме и о ревности. Он досконально анатомирует свою страсть. «Любовные банальности» Овидия часто цитировались, но, когда он написал «Науку любви», искусно составленный «учебник обольстителя», он стал «порочным баловнем» Рима. Заглянем в него:

Воинской службе подобна любовь. Отойдите, ленивцы!
Тем, кто робок и вял, эти знамена невмочь.
Бурная ночь, дорожная даль, жестокая мука,
Тяготы все, все труды собраны в стане любви.
Будешь брести под дождем, из небесной струящимся тучи,
Будешь, иззябший, дремать, лежа на голой земле.
<…>
Сколько, однако, греха ни скрывай, всего ты не скроешь;
Но и попавшись врасплох, все отрицай до конца.
Будь не более ласков и льстив, чем бываешь обычно:
Слишком униженный вид – тоже ведь признак вины.
Но не жалей своих сил в постели – вот путь к примиренью!
Что у Венеры украл, то вороти ей сполна[16].

На свое несчастье, Овидий опубликовал «Науку любви» в правление Августа – в то время, когда император серьезно озаботился падением рождаемости в городе. Ужасные показатели бесплодия, выкидышей, рождения мертвых младенцев в Риме были, скорее всего, результатом хронического отравления свинцом. Ежедневно римляне невольно потребляли свинец и через трубы, доставлявшие питьевую воду, и через пудру на основе свинца и другую используемую женщинами косметику, и через кастрюли и сироп, которым они подслащали дешевое вино. Кроме того, мужчины постоянно перегревали тестикулы, что делало их бесплодными. Дело в том, что и мужчины, и женщины проводили много времени в банях, где они парились, а мы теперь знаем, что горячая вода и перегрев тестикул могут привести к сокращению количества спермы. Какой бы ни была причина этого бесплодия, но в 18 году до н. э. Август попытался исправить это положение, введя систему наград и наказаний. Он установил строгие брачные законы, чтобы предотвратить появление на свет незаконных детей (потому что их могли абортировать или убивать), поощрял семьи, в которых рождалось много детей. Супружеские измены отныне рассматривались не только как частное, семейное дело. Август поручил их рассмотрение судам и даже придал статус антигосударственной деятельности. Впредь, постановил он, любой мужчина, обнаруживший неверность своей жены, должен с ней развестись; в противном случае он будет предан суду и сам. После этого жену и ее любовника нужно было выслать (в разных направлениях). Половина их имущества подлежала конфискации, и им запрещалось заключать друг с другом брак. Муж имел право воспользоваться услугами проститутки, но не мог содержать любовницу. Вдов обязывали вступать в повторный брак через два года, а разведенных – через полтора. Бездетные пары, как и неженатые мужчины, подвергались дискриминации. Родителей с тремя или более детьми награждали. Промискуитет (беспорядочные половые связи) подлежал наказанию. Август намеревался укрепить институт семьи, но произошло наоборот. Уровень разводов резко поднялся, поскольку только после развода можно было невозбранно флиртовать, не опасаясь судебного преследования.

Учитывая все обстоятельства, надо признать, что это была совсем не идеальная обстановка, чтобы публиковать руководство по супружеским изменам. Однако Овидий решил сделать это именно тогда. Почему? Потому что он был человеком озорным и независимым. Думаю, он считал себя торговцем непристойностями, который балансировал на грани как поставщик нелегальной морали. Во всяком случае, он произвел сенсацию в высшем обществе, встретил живой отклик и прослыл шалуном. Это возмущало и раздражало Августа и дало повод для сурового обращения с Овидием. Однако факты свидетельствуют о другом, указывая, что Овидий был втянут в какой-то тайный скандал на высшем уровне. Никто не знает в точности, что произошло, – отчасти потому, что Овидию велели выбирать между молчанием и смертью, – однако содержащиеся в его сочинениях намеки наводят на мысль об одной из двух причин. Или он осмелился вступить в любовную связь с женой императора, и император это обнаружил, или он был посвящен в готовящийся государственный переворот. Если императрица его полюбила (а это вполне могло произойти после того, как она прочитала его стихи), то Овидий оказался в затруднительном положении. Он не мог с уверенностью сказать ни «да», ни «нет». Что бы ни произошло, но повод был достаточно серьезным для Августа, чтобы сослать поэта в далекое, дикое место, где он провел остаток жизни, тоскуя по изысканности и веселью Рима.

Некоторые ученые считают Овидия порнографическим писателем, интересовавшимся только любовными завоеваниями. Забавно, что и спустя столько времени люди все еще возмущены его откровенностью. Некоторые возмущаются его бравадой. Как и Шекспир, Овидий обещает своим подружкам, что благодаря его стихам они станут бессмертными. И, знаете ли, он оказался прав. Мы все еще вздыхаем, читая про его любовницу, Коринну, искусительницу и героиню его ранних «Любовных элегий». Хотя мы и не знаем, кем она была на самом деле, но возможно, она была его первой женой. Они были двумя молодыми людьми, «двумя подростками, исследующими полный опасностей мир взрослых страстей и искушений, играющими в особые игры сначала с обществом, а потом – через “опасные связи” – друг с другом…». В произведениях Овидия можно найти полный спектр любви – от целомудренного обожания до непристойного потворства своим страстям. Хотя Август и запретил «Науку любви», она пережила века как блистательно проницательное размышление о любви, тщеславии и искушении.


Украшая досуг

Чем больше и разнообразней становился Рим, прирастая новыми землями, чем изобретательней становились его жители, тем больше возможностей открывалось и для любви. Отчасти это объяснялось тем, что поиски развлечений стали разновидностью времяпровождения. Если греки стремились совершенствовать тело гимнастикой, то римляне совершенствовали досуг. Он мог быть шумным и отличаться новизной, но непременно устраивался на широкую ногу. Римские женщины располагали большей свободой, что добавляло им самоуверенности и самоуважения. Греческие женщины были настолько привязаны к дому, что у них было мало возможностей встретить мужчин, с которыми они могли бы завязать роман, даже если они этого и хотели. А вот у римских женщин было и время, и возможности для интрижек. Да и мораль была достаточно гибкой, чтобы их романы находили понимание, даже если официально они и не дозволялись. Женщины привилегированного класса были одержимы собственной внешностью, посвящая все утро прическам, макияжу и выбору идеальных аксессуаров для своих нарядов. Днем они обедали, ходили за покупками, занимались домом, а потом обновляли свой макияж и готовились к ужину. Мода всегда была признаком принадлежности к высшему классу, равно как и умение оригинально развлекаться, но они были одержимы и тем, чтобы усилить и подчеркнуть свою физическую привлекательность. Украшательство могло быть разновидностью рекламирования, а новым товаром, который они могли предложить, была их ценность и желанность.

Власть зиждется на порядке. Любовь анархична. Мы хаотичны и эмоциональны, всеми силами стараясь навязать свои порядки всему, что нас окружает, и покарать тех, кто не живет в соответствии с нашими идеалами. Прогуливаясь этим утром, я почувствовала аромат куста жимолости, благоухавшего так сладостно и приятно, что я обернулась, чтобы посмотреть, откуда исходит этот запах. Я не собиралась сворачивать с пути ради удовольствия, но ничего не могла с собой поделать. Так и любовь отвлекает человека от самых важных планов, от самых выверенных путей, от самых ясных целей. Римское представление об общественном порядке укреплялось, но и царство любви – тоже. Как бы Август ни пытался законодательно утвердить нравственность, он боролся с мятежной страстью, которая для людей настолько естественна, что, по сути, он воевал с природой. Для римлян любовь не была достаточно веской причиной для брака, но все понимали, как она сильна, и, как бурная река, способна смести с пути все трудности, преодолев и закон, и смерть.


Средние века


Рождение рыцарства

В Средние века Франция была полна парадоксов. Чума, голод и грязь были неизменными спутниками людей. Так называемых ведьм регулярно сжигали на кострах, всякого рода еретиков пытали и изгоняли. Аристократы шли войной друг на друга, словно разыгрывали партию в шахматы. Воюя, они уничтожали урожаи, терроризировали города и целыми семьями убивали многочисленных безвинных людей. Шайки разбойников рыскали по деревням, грабя и сжигая все на своем пути. Никто не чувствовал себя в безопасности – ни от природы, ни от других людей. В то же время в Европе постепенно складывалась цивилизация, основанная на новом мироощущении. Население росло, строились новые города, земледелие, благодаря усовершенствованным плугам и другим орудиям, было на подъеме, купцам было чем торговать, ремесленники работали в городах, а паломники путешествовали по суше и по рекам.

Мир пришел в движение. Неслучайно на церквях стали появляться шпили. Вся эпоха была пронизана символизмом шпиля, соединяющего землю и небо, конкретное и абстрактное: приземистые, бросающиеся в глаза лачуги – воплощение материальной приземленности, бедности и утомительного труда, – и возвышенные реалии невидимого града. Придет ли избавление от земных трудов и невзгод? Неужто жалкая жизнь окончится лишь преисподней? Людей манили небеса, которые они представляли себе чистыми, светлыми, благоуханными и ярко сияющими. (Испокон века женщины, хоть и воспринимались созданиями нечистыми, почему-то были обязаны поддерживать чистоту дома. Люди судили женщину по тому, насколько чистым был ее дом, а члены семьи – опрятными. От женщин требовалось быть «чистыми» и в сексуальном смысле.)

Если говорить об этимологии, то слово шпиль (spire) – это стрелка, росток, побег. Шпили соборов той эпохи, изваянные в камне и украшенные цветочными почками, несли весть о том воскресении, которое сулила весна. Весной я часто проходила около соборов и смотрела на их шпили сквозь ветви деревьев с точно такими же набухшими почками, как и тогда. Наверняка в Средневековье прохожие точно так же поднимали глаза, и эта символика несла им утешение. Сохранились письменные свидетельства о том, что в пасхальные дни крестьяне, толпясь в церковных дворах, устраивали там шумное языческое ликование, что вызывало гнев священников. Однако людей притягивало неземное. Они надеялись, что на небесах избавятся от тягот повседневной жизни, найдут отдых и утешение. Это было время чрезвычайного подъема духовности. В этой атмосфере контраста между приземленным и возвышенным возник ритуализированный кодекс поведения под названием «рыцарство»[17], призванный примирить сферы военного дела и религии, дав им общего врага. Ощущалась потребность в таком нравственном толковании, которое позволило бы Церкви терпимо и искренне относиться к воинам, а воинам – без душевного смятения отстаивать собственные ценности. Воины, став рыцарями своего сеньора, теперь, как предполагалось, боролись за правду, добродетели, благочестие и веру. В ходе торжественной церемонии посвящения рыцарь должен был очистить свою душу исповедью, причаститься и принести священные обеты. И после этого он был свободен убивать за святое дело.

Нелегко было жить рыцарям, единственным делом которых оставалась война. А сражаться им приходилось в рукопашном бою, в доспехах, которые не отличались гибкостью и весили около двадцати килограммов. Главным оружием были копья, мечи и боевые топорики. Их использовали и в таких ситуациях, когда два всадника на полном скаку неслись навстречу друг другу. В результате столкновения по крайней мере один из двух всадников падал на землю, подняться с которой ему было не проще, чем опрокинутой черепахе вернуться в прежнее положение. Рыцарь должен был обладать недюжинной силой и энергией, и, если он в полной мере не проявлял доблести, он был обречен носить на себе клеймо неженки. Рыцарей часто ранили, их раны нагнаивались. Выживали только самые молодые и крепкие. Чтобы воинство не превратилось в потенциально опасную, неуправляемую силу, кодекс поведения требовал от рыцарей быть при общении с мирными жителями учтивыми и любезными. Денди последующих эпох, эффектно бросавшие свои плащи поверх луж, чтобы женщины могли перейти через них, не запачкав ног, унаследовали свою галантность от рыцарей. Слово рыцаря было его обязательством и гарантией; нарушить его – значило совершить предательство. Во всяком случае, это входило в кодекс чести. Однако нередко идеал отличался от реальности. Воины оказывались профессиональными бандитами, разрешавшими споры насилием; иногда они убивали и грабили своих сеньоров, за которых сражались, или, воспользовавшись своим рыцарственным обличьем, соблазняли девушек, которых они совращали или насиловали. По воспоминаниям одного рыцаря, Жоффруа де Ла Тура Ландри, он и его дружки могли ворваться в деревню, наговорить небылиц местным девушкам, чтобы склонить их к любви, и ускакать, как банда сутенеров в доспехах.

Когда рыцари не воевали, они участвовали в турнирах. Турниры устраивали аристократы, чтобы убить время, из желания устроить человеческий вариант петушиного боя. Турнир мог идти целую неделю, сопровождаясь разными мероприятиями вперемешку с боями. В турнирах участвовало около сотни рыцарей, сражавшихся друг с другом попарно или в группах. Подобно лошадиным бегам или кулачным боям, сопровождающимся пирушками и увеселениями, турниры тоже не обходились без пиров и развлечений. Они привлекали людей из всех слоев общества, включая поклонниц рыцарей, картежников, аферистов, проституток, продавцов безделушек. Если рыцарь погибал во время турнира, то Церковь расценивала это как самоубийство, а это означало, что он отправлялся прямиком в ад. Однако даже и это не отпугивало рыцарей, на кону у которых стояло многое: они могли выиграть приз, стяжать славу, произвести впечатление на женщин. Турниры давали им шанс выиграть доспехи и лошадей, а также закрепить знания рыцарского кодекса – и все это на небольшой сцене, в безопасных декорациях. Познав тяготы тотальной войны, рыцарь не обращал особого внимания на этикет и церемонии.

В начале XII века в Крестовых походах побывала половина французских рыцарей, и к ним присоединялись рыцари из Англии и Испании. Первый крестовый поход оказался кровавым, ужасным, но успешным: вынуждая мусульман отступать все южнее, крестоносцы изгнали их из Иерусалима. Рыцарей, возвращавшихся из Святой земли, воспринимали как героев-победителей. Можно представить, какое упоение и восторг они должны были испытывать, чувствуя оправдание своим деяниям, не говоря об ощущении того, что им помогал Бог. Многие из них, наверное, страдали от того, что теперь мы называем синдромом посттравматического стресса, – ведь все видели, как жестоко убивали мечами их друзей. Горячие молодые мужчины, дерзкие, неукротимые, привыкшие к кровопролитию, интригам, жаждали новизны. Они познали вкус восточных пряностей, они привезли блестящие шелка и ароматные, чувственные духи. Какое искушение для людей Запада!

Рыцари воспевали завоевания, распутство и храбрость или – что было для них пределом утонченности – славили природу, даровавшую им прекрасные поля, чтобы они, рыцари, могли убивать на них врагов. Такие героические эпосы, как «Песнь о Роланде», прославляли воинское братство, а поскольку в замках все было связано с рыцарями и с войной, с галерей в замках звучали именно эти песни.

Пока мужчины сражались в чужих землях, управлять имуществом зачастую приходилось женщинам. Хотя и Церковь, и общество считали женщин ни на что не способными, нравственно неустойчивыми и неумелыми существами, остававшимися на всю жизнь детьми, женщины управляли имуществом так умело, что это повышало их авторитет и самооценку. При необходимости они даже участвовали в судебных тяжбах. Это существенно не изменило их положение во французском обществе, но придало им уверенности в себе, расширило их социальные связи и улучшило правовой статус. Получив право принимать решения, женщины, разумеется, обрели бо́льшую свободу действия и, что еще важнее, бо́льшую свободу мысли. А это дало им возможность мечтать о любви, нанимать трубадуров и позволять себе интрижки.

Надо помнить, что, по христианской традиции, эротичная любовь считалась опасной – потайной дверью, ведущей в ад. Такая любовь не дозволялась даже мужу и жене. Мужу разрешалось целовать, ласкать и гладить свою жену – при условии, что он не будет испытывать от этого настоящего удовольствия. Половые потребности считались нормальными и приемлемыми, а страсть – нет. Всякий мужчина, испытывавший к своей жене слишком сильную чувственную страсть, совершал прелюбодеяние. Вместо этого им полагалось жить вместе, как деловым партнерам, питая друг к другу взаимную симпатию, ладить между собой – ну и заодно рожать детей. Всепоглощающая любовь в семейных взаимоотношениях была исключена.


Книги о любви

Большинство представлений о любви складывалось при чтении трудов дохристианских или христианских мыслителей. Книги были редкостью, но студенты могли их найти в монастырских или соборных библиотеках. Там же они могли читать те немногочисленные сочинения греческих или римских авторов, которые уже были переведены. Платон был популярен потому, что он отрекся от материального мира и отказался от плотских удовольствий. Обуздание телесного и, одновременно, устремленность к духовному идеально сочетались с тем, чему учило христианство. И Платон, и Цицерон восхваляли возвышенную, лишенную чувственности любовь между мужчинами, и это находило отклик у безбрачного духовенства. Читая у Вергилия о Дидоне и Энее, студенты узнавали о любви как о безумной страсти – смеси блаженства и смертельного риска. Люди могли умирать от любви – а это значит, что она наверняка была несчастьем и бедствием, влекла за собой смертельное уныние. Фривольная «Наука любви» Овидия открывала для них мир чувственных наслаждений. Однако в стихах Овидия они находили и описания той нежной любви, которую он испытывал к женщинам. Миф об Орфее и Эвридике учил их героизму любви, ведущей в глубины подземного царства и снова выводящей в мир живых.

От христианских авторов они узнали о любящем и милосердном Боге. Теперь мы воспринимаем это представление как нечто само собой разумеющееся, но древним эта мысль казалась поразительной. Языческие боги не тратили свою любовь на людей, которыми они зачастую играли, как играют с комнатными собачонками. Гигантские, чуждые, наделенные магическими способностями, боги тем не менее очень походили на людей садизмом, наглостью и капризами. В противоположность им одержимый любовью ветхозаветный Бог велит своему народу в первую очередь «возлюбить Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всеми силами твоими». Ощущать любовь – это нравственный долг человека. Это же представление развивается и в Новом Завете, откуда мы узнаем, что «Бог есть любовь», что «так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного» и что нужно любить ближнего своего, как самого себя. Это новое представление о значимости любви раскрывается в проницательном описании апостола Павла:

Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. <…> А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше[18].

Библия учит, что любовь Бога безусловна, что это дар, отданный безмерно любящим родителем. Ее не нужно завоевывать, и она устремлена не только на тех, кто ее заслуживает. Альтруизм выглядит как моральное благо, даже если любовь к ближнему требует миссионерского рвения. Никто из тех, кто не обратился в христианство, не спасется, так что обращение ближнего – это величайшее благо, которое можно для него сделать.

Гетеросексуальная любовь в Ветхом Завете иногда бывает очень земной, очень материальной и восхитительно чувственной – как, например, это выглядит у Соломона, когда он обращается к своей невесте:

Этот стан твой похож на пальму,
и груди твои – на виноградные кисти.
Подумал я: влез бы я на пальму,
ухватился бы за ветви ее;
и груди твои были бы
вместо кистей винограда,
и запах от ноздрей твоих, как от яблоков;
уста твои – как отличное вино.
Оно течет прямо к другу моему,
услаждает уста утомленных[19].

Однако в Новом Завете пол утрачивает свою чувственность и предполагает самоотречение. Павел советует: «…хорошо человеку не касаться женщины»[20], но допускает, что брак – это крайнее средство для тех, кто не может сохранить безбрачие. Поскольку сдерживаемые желания могут привести к блуду или прелюбодеянию, то «…каждый имей свою жену, и каждая имей своего мужа»[21]. Секс допускается ради разрядки и, разумеется, продолжения рода. Развод запрещен. «Безбрачным и вдовам, – предостерегает Павел, – я говорю, что хорошо им, если останутся, как и я [безбрачными]. Но если не могут воздержаться, пусть вступают в брак; ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться»[22]. То есть лучше вступить в брак, чем гореть желанием, которое он описывает как личный ад, в котором грехи гуляют по нервам человека как по канатам. В этом смешении традиций призыв Платона к сублимации своих желаний явно смыкается с таким же призывом христианства, и временами кажется, что безбрачием наслаждаются как своего рода эротикой наоборот. Блаженный Августин свой обет воздержания описывает так: «Душа моя стряхнула груз всех забот и печалей: уже не нужно было просить и кланяться, гоняться за деньгами, валяться в грязи, чесать свою похоть»[23]. Это довольно пылкое самопожертвование[24]. А потом произошло нечто, что изменило существовавшее в западном мире представление о любви.


Трубадуры

Вернувшись из Крестовых походов, в которых победы чередовались с неудачами, Гильом IX, герцог Аквитании (1071–1126), начал сочинять песни о любви и страсти, известные нам теперь как первые любовные песни трубадуров. Может быть, его вдохновляли мавританские авторы, воспевавшие любовь как облагораживающую силу, а женщин – как сверхъестественных богинь. Аравия и Испания регулярно обменивались и людьми искусства, и послами, а затем их культура распространилась на Южную Францию. Известный андалусский поэт Ибн Хазм, который в 1022 году, в своем классическом «Ожерелье голубки», написал, что «союз душ в тысячу раз прекрасней союза тел». Его концепция была и глубоко платонической, и мусульманской – особенно когда он говорил о потребности стать единым с тем, кого любишь. Это естественная потребность, обычная, как песок, но мощная, как радий, потому что любовь – это воссоединение душ, которые до начала творения были созданы из одного и того же изначального вещества, но позже были разделены в физическом мире. «Душа любящего, – говорит Ибн Хазм, – вечно ищет другую, стремится к ней, разыскивает ее, жаждет найти ее снова, притягивая ее к себе так, как магнит притягивает железо».

Красота – это приманка. Душа прекрасна, и ее влечет к физической красоте. Но если единственная точка притяжения – секс, то душа не успевает прорасти в другой душе, ей не хватает для этого времени, она не успевает найти точки соприкосновения.

Вожделение – низкое чувство, хотя наслаждение чувственностью другого восхитительно. Исходя из этого утверждения, Ибн Хазм изображает любящего рабом своей любимой, который должен обращаться к ней или как к «повелительнице» (sayyidi), или как к «госпоже» (mawlaya). Он предостерегает влюбленного: не стоит стремиться к близости с любимой, подробно описывает муки любовной болезни и даже предлагает такое руководство в помощь толкованию признаков любви на лице любимого:

Для всякой из этих разновидностей есть особое выражение взгляда, но установить и определить его можно, только увидев, и нельзя изобразить и описать эти взгляды, за исключением немногих. Я опишу небольшую часть этих разновидностей: знак краем глаза – печаль и огорчение; взгляд вниз – признак радости; поднятие зрачков к верхнему веку означает угрозу; поворот зрачков в какую-нибудь сторону и затем быстрое движение ими назад предупреждает о том, про кого упоминали; незаметный знак концом обоих глаз – просьба; быстрое движение зрачками из средины глаза в уголок свидетельствует об отказе; движение зрачками посредине глаз указывает на запрет вообще. Остальное же можно постигнуть, только увидев[25].

Герои Ибн Хазма, преображенные любовью, становятся сильными и смелыми, достойными и великодушными. Его соотечественники писали истории любви такой же направленности, обращая особое внимание на чувства и обращаясь преимущественно к образам природы. Как правило, чтение этих сочинений сопровождалось игрой на музыкальных инструментах. Высшее общество Франции богатело, становилось все более праздным, и его, подобно дивному аромату, манил чувственный мир Востока.

Во время Крестовых походов Гильом и его товарищи-рыцари открыли для себя мир женщин гарема – прекрасных, живших взаперти, не допускавшихся в общество. С ними было невозможно познакомиться; их целомудрие было подобно неприступному саду. Арабские мужчины смотрели в их застенчивые глаза и предавались необузданным фантазиям. Бесстрастные с виду, загадочные женщины – какой простор для мужского воображения! На Ближнем Востоке рыцари с удовольствием играли в экзотические игры, воспламенявшие воображение и развивавшие ум, – в настольные игры, например шахматы; в военные игры с особым вооружением, а также в плотские игры – с новыми сексуальными приемами, возбуждавшими новые желания.

Гильом писал свои песни на уличном языке Прованса, и это придавало им непосредственность и определенный будничный реализм, который нравился его современникам при дворе. Дерзкий, грубый, отважный и отчасти плутоватый, он не раздумывая мог овладеть чужой женой, когда мужа не было рядом, или нарисовать на щите обнаженное тело своей любовницы. Недовольным и возмущенным Гильом дерзко отвечал, что дама частенько носила его на щите своих бедер. Однажды он принялся хвастаться тем, что сто восемьдесят восемь раз за неделю совокуплялся с женами двух хорошо известных аристократов. Верим мы или не верим в его сексуальную мощь, которая могла быть просто бравадой, но своим хвастовством он нарушал правила изысканной любви. Наверное, было заманчивым публично перечислять свои победы, потешив свой эгоизм, но законом куртуазной любви была скрытность – и не только потому, что она усиливала возбуждение, но и потому, что если жену заставали за супружеской изменой, то расплата за это была известна: ад. В раннем Средневековье неверность была для женщины преступлением, за которое карали смертной казнью, а позже это означало, что ее сошлют в монастырь. Муж даже имел право убить и ее, и ее любовника. А если ставки были так высоки, то неудивительно, что женщины подвергали мужчин изнурительным испытаниям, чтобы убедиться в их искренности.

Большинство трубадуров были людьми незнатного происхождения, средневековым эквивалентом странствующих исполнителей народных песен – как собственного, так и чужого авторства. Если они были талантливыми и удачливыми и могли найти гостеприимного феодала или даму с деньгами, то регулярно выступали в замке. Этот маленький мир в часы праздности мог стать еще меньше. Тогда не существовало ни любовных романов, ни таблоидов со светскими сплетнями, ни фильмов ужасов. И искусный бард, знающий множество историй в духе мыльных опер и леденящих кровь приключений, становился желанным гостем. Благодаря трубадурам сердечные дела стали любимой темой поэтических саг, и так истории о любви впервые проникли в европейскую литературу. Пределы героического расширились, и идея «пары» – двух человек, живущих одной мыслью и устремлением, – начала дразнить общество.


Бунт сердца

Одно из значительных изменений Средних веков – постепенный переход от односторонней любви к взаимной. Представление о том, что любовь можно разделить, что два человека могут испытывать друг к другу страстное влечение и желание, сначала казалось передовым и опасным. Ведь Церковь учила, что любовь возможна только к Богу, и поэтому идея взаимной любви была попросту невозможной. В конце концов, человек должен был любить Бога без расчета, ничего не ожидая взамен. По церковному представлению, любовь была не согласием двух сердец, не парным танцем, не дорогой с двухсторонним движением, не обменом благами и услугами, но одиноким устремлением.

Полагаю, что трубадуры верили, что не высказывают крамольных мыслей, говоря, что огонь любви может гореть для двоих, а не только устремляться к небесам. Но когда они говорили, что любовь возможна между смертными на земле, их могли обвинить в поклонении ложным кумирам, или в потворстве этому.

Трубадуры воспевали влюбленных, союз двоих как нечто благородное и ценное. Они чтили тех, кто испытывал страстную любовь друг к другу. До трубадуров любовь между мужчиной и женщиной считалась греховной и низкой. Нередко она приводила к безумию, и всегда была унизительной. Изображать любовь как нечто величественное, как идеал, который надо искать, было поистине возмутительным. Соглашаться с тем, что плотское желание могло быть естественной частью любви, хотя все чувство было более духовным, ярким и глубоким, – шло вразрез с традиционным учением. В греческой трагедии любовь была страданием, ужасом, который ведет к жестокости и смерти. Для богословов человеческая любовь была жалким отражением той реальности, которую можно было обрести лишь в духовном экстазе. Утверждение, что женщины участвовали в любви на равных, и она их даже облагораживала, казалось чем-то диковинным, потому что это нарушало естественный уклад феодальной жизни, где мужчины служили своим сеньорам, а женщины были верны своим мужчинам. Если кто-то был предан своей любимой целиком, без остатка, то оставалось ли тут место для его феодального господина?

По мере того как куртуазная любовь зачаровывала общество, власть Церкви ослабевала. Ослабевала и власть знати. Новое представление о любви коренным образом изменило и отношение людей к самим себе, и их устремления. Но, пожалуй, самой революционной была идея личного выбора. В мире, управляемом законами иерархии, человек присягал на верность прежде всего Богу, а затем – хозяину поместья. Выбирать, кого любить, выражая предпочтение, было проявлением явного бунта – бунта против морали эпохи, отрицавшей индивидуализм. А предводители этого бунта представляли высшие слои общества.

Именно при дворе Алиеноры Аквитанской (внучки Гильома) и ее дочери Марии наступил истинный расцвет любовных турниров. Там трубадуры написали некоторые из своих самых прекрасных и изысканных песен, зачастую смешивая любовные истории с рассказами о приключениях – такими, как кельтский миф о короле Артуре и его рыцарях Круглого стола. Дамы, которых воспевали в песнях, носили такие имена, как Прекрасный Взор, Чистая Радость и Чудесная Надежда. И трубадуры бросали им букеты хвалы и обожания. Они создали художественную форму из музыки, поэзии и чистого желания. Ее назвали «куртуазной любовью»[26], и это выражение было намеренно двусмысленным. Куртуазия как ритуал ухаживания (courtship) существовала при дворе (court), но она во многом была еще и игрой, разыгрываемой при дворе. И если спортивные состязания происходили в пределах арены, то куртуазная любовь разыгрывалась в маленьком мире замка. Ее строгие правила были известны всем; часто ее репетировали на публике, на виду у многих. Одна игра, ставшая популярной, называлась «Двор любви» и была похожа как на спор, так и на судебную тяжбу. В центральный зал замка мог прийти любой, и для рассмотрения предлагались определенные любовные проблемы. Каждый игрок выбирал свою точку зрения и должен был ее защищать. Вопрос мог звучать так: «Кого легче соблазнить: жену импотента или жену ревнивца?» Или: «Что вы предпочитаете: теплую одежду зимой или утонченную возлюбленную летом?» Или: «Если ваша дама отдается вам при условии, что она проведет ночь с беззубым стариком, то что вы предпочтете – чтобы она выполнила это условие до или после?» Разумеется, никто не ожидал решения этих проблем: речь шла лишь об остроумном подшучивании и возможности насладиться любовной беседой на публике. Во время одной из таких игр королеву Алиенору спросили, какого бы она предпочла любовника – молодого, но порочного мужчину или старого, но очень добродетельного? Она выбрала старого, потому что в куртуазной любви добродетель была первостепенной. В придворном мире, находившемся в постоянном движении, игроки знали друг друга, пусть даже мельком или понаслышке. Однако за пределами этого магического круга куртуазная любовь была более целомудренной.

Замки были островками цивилизации и культуры, где странствующий рыцарь мог передохнуть и восстановить силы, – примерно так же, как моряк мог посетить шумный порт, проведя некоторое время в плавании. Наверное, это выглядело как ослепительный мираж: госпожа и ее дамы, дети и другие родственники, все слуги и служанки… Обнаружив такой островок, рыцарь выбирал прекрасную, далекую, замужнюю «даму», которую он возвышенно идеализировал. Вначале он мог прятаться в кустах и боготворить свою даму издалека, возбуждаясь от ее невидимой близости. Колыхание ее юбки приводило его в упоение. Если взору открывалось ее запястье, по его шее пробегали мурашки. Со временем он представал перед ней как смиренный слуга, принося в залог свое сердце и свою душу, свою верность и свою отвагу. Именно тогда в западном мире стали входить в моду подушки. Поклоннику, падающему на колени перед дамой, выходящей из кареты, необходимо было что-то мягкое. А дама, ожидающая, что кавалер появится, всегда держала подушку наготове. Очаровательное кокетство заключалось в том, как она дистанцировала эту подушку. Каким бы испытаниям дама ни подвергала своего рыцаря, он клялся их преодолеть. Из любви к ней он мог отправиться в придуманное ею паломничество. В феодальном мире, где рабы склонялись перед господином, он был ее рабом, а она – его госпожой. С каждым испытанием она относилась к нему все ласковей, и здесь было несколько этапов. Сначала она снисходила до того, чтобы назвать его по имени. Потом ему позволялось почтительно и недолго около нее посидеть, а потом, может быть, прогуляться вдвоем по саду. И наконец, она могла ему позволить себя поцеловать, а потом – увидеть ее обнаженное тело, но не касаться его. Со временем она даже могла ему разрешить за ней ухаживать. Однако сексуальные отношения не были частью игры. Они могли испортить роман и положить конец его развитию. Отважный рыцарь доказывал свою значимость, убивая могучих драконов своей независимости, сексуального желания и гордости. Стремясь к самообладанию, он был обязан любить, не обладая любимой. Это было важно в практическом смысле, потому что она принадлежала своему мужу, а также потому, что вся суть приключения состояла в попытке рыцаря совершенствовать себя благодаря любимой. Таким образом, сущностью куртуазной любви было затяжное возбуждение, безумие великолепно невыносимого желания. Только будучи безумно влюбленным, угнетенным сублимированной любовной страстью, человек мог бесконечно погружаться в свои чувства, никогда не насыщая их до конца, стремиться к все более возвышенному, рисковать больше, достигать более благородных целей. Эта игра постоянного возбуждения требовала дисциплины чувств, чувственной сдержанности, основанной на терпении и умении, и исключала всякого, кто просто хотел быстрого секса.

С одной стороны, дама любила рыцаря только в том случае, если он заслужил ее любовь. Подобное представление – что женщина подвергает мужчину испытаниям прежде, чем согласится принять его любовь, – отнюдь не сверхцивилизованная человеческая идея; это ритуал, который разыгрывается во всем животном мире, от насекомых и птиц-шалашников до лосей. С другой стороны, рыцарь любил свою даму за ее врожденную красоту. Но это была не платоническая любовь к красоте, известная древним. Мысль о том, что красоту любимой надо сначала боготворить лишь для того, чтобы на этом научиться боготворить красоту других, для влюбленного рыцаря была бы проклятием. Ничто не могло оторвать его от небесной механики его обожания, и он вращался вокруг своей любимой как зачарованная луна, сдерживаемая силой притяжения. Рыцари были воинами. А если так, то сколь волнующим это было для дамы – вынуждать их быть любезными и утонченными ради нее, зная, какую агрессию она обуздала. «Служение» – это все. Римляне и греки презирали людей, служивших кому-то, особенно женщинам. Но теперь, как мы видим, служение поднималось до уровня искусства, и рыцари стремились к тому, чтобы их унижали ради любви. Если ему так приказывали, рыцарь даже хотел намеренно проиграть поединок, никому не говоря, что он нарочно проиграл бой, убежав, как дурак:

Служение куртуазной любви по самой своей природе означало подавление мужской гордости. В этом добровольном подчинении друга его любимой скрывалась важнейшая истина: поскольку до сих пор глубоко укорененное, застарелое женоненавистничество сдерживало устремление к взаимной любви, было важно, чтобы теперь отправным пунктом такой любви стало символическое унижение мужской силы.

Трубадуров завораживали именно первые этапы любви, и они вели летопись возникавших тогда трепетных чувств. Завораживали волнующие моменты в начале романа, когда оба влюбленных цепенели при виде друг друга: они были поглощены друг другом, но трепетали при мысли о неопределенности их будущих отношений. Половая связь положила бы конец этому роману, а супружеская любовь их вообще не интересовала. Это было слишком скучно. Они предпочитали не спать по ночам, пожирать друг друга взглядами, обмениваться тайными знаками, талисманами и подарками. Они предпочитали туман фантазий, предпочитали плакать в подушку и бояться, что об их любви узнают. Предпочитали терзаться разлукой и испытывать невероятное блаженство, за которым следовали долгие часы отчаяния.

Какой же контраст между ценностями куртуазной любви и миром, в котором она возникла! Жизнь в средневековой Франции была грубой, полной агрессии, нестабильной, плебейской, исполненной самонадеянной и показной воинственности. Влюбленные же, наоборот, хотели быть смиренными, верными, изысканными, любезными и скромными. Они начали говорить об «истинной любви» не как о безумии, а как о чем-то чудесном и благом. Церковь управлялась железной волей, а куртуазная любовь была откровенно нерелигиозной инициативой, почти марксистским мятежом против Церкви. Мирясь с супружескими изменами и даже заявляя, что они могли принести пользу (мужчина становился благородней, смиренней, изысканней), они возвышали адюльтер над браком. Столь же кощунственным было прославлять страсть и считать любовь чем-то естественным. Но поскольку Франция была средоточием художественной, интеллектуальной и политической жизни, это радикально новое представление о взаимной любви стало модным и распространилось по всей Европе. Из Португалии оно переместилось южнее, в Италию (где Данте адаптировал и облагородил его так, чтобы оно не противоречило его христианской вере), а затем севернее, где Кретьен де Труа и другие писали повести в необычно новом духе, имевшие отношение к мыслям и чувствам людей.


Истоки куртуазной любви

Почему этого рода любовь получила распространение именно тогда, в тот исторический момент? На этот счет существует много теорий. Некоторые считают, что куртуазная любовь просто отражала экономические отношения того времени: рыцари служили своей даме так же, как вассалы своему господину или верующие – своему Богу. Новое обычно прокладывает себе путь, маскируясь под старое, как напоминает нам Клайв Стейплз Льюис. Также он пишет:

Феодальные отношения между людьми были таковы, что они создавали основу для романтической любви между мужчинами и женщинами… Эти мужские привязанности, даже и вполне свободные от того налета, который сопровождал «дружбу» в Древнем мире (а эти отношения были, по сути, подобны любовным), – обладали большой силой и умышленно отвергали другие ценности. К тому же они сохранялись в тайне – и все это благоприятствовало развитию духа, не вполне отличавшегося от того, который в более поздние эпохи люди будут находить в «любви».

Но одно несомненно: во время Крестовых походов рыцари перестали относиться к общественным установлениям с былой строгостью и приобщились к культурам, которым свойственно большее уважение к женщине. Расширив горизонты, они стали восприимчивей к общественным переменам, которые уже происходили во Франции, пока рыцарей там не было. В Византии они открыли для себя культ почитания Девы Марии, представлявший собой полную противоположность давнишнему учению Церкви, согласно которому испорченность Евы обрекла на погибель всех нас. Может, и не связанное с эдиповым комплексом мирское представление о «благородной даме» и сакральное представление о Деве Марии в конце концов стали равнозначными настолько, что в определенное время почитание Марии или любовь к ней превзошли любовь к Иисусу или его почитание. Церкви стали называть в честь «нашей Владычицы» (как, например, собор Парижской Богоматери, Нотр-Дам де Пари). Рыцари служили не женщинам, они служили «дамам» – женственности в ее утонченном выражении.

При этом произошло одно важнейшее изменение: появилось представление о том, что женщины могут быть объектами любви. Однако с этим было согласно далеко не все общество. Средневековые мыслители обычно изображали женщин низшими существами, не способными к обучению. Женщины все еще оставались необработанной землей, какими они были и для греков и римлян. Объясняя это положение вещей, Фома Аквинский говорил, что по своей природе

женщина – существо неполноценное и презренное. Ведь активная сила в мужском семени устремлена на создание совершенного образа в лице мужчины, тогда как женская способность к деторождению имеет своей основой недостаток активной силы или некоторые внешние воздействия – как, например, воздействие южного ветра, который, как отмечает философ, несет с собой сырость. С другой стороны, с точки зрения природы в целом, женщина не является неполноценной, но соответствует замыслу природы, поскольку предназначена для деторождения.

Женщины находились в подчинении три тысячи лет и, естественно, не притязали на то, чтобы подняться выше доблестных рыцарей. Они пользовались повышением своего статуса, а рыцари радовались тому, что куртуазная любовь приносила им очищение и наделяла благородством. В грубом, жестоком обществе, в котором было трудно продвинуться, рыцарям нравилось быть частью нравственной аристократии, элитой, в которую могли войти люди любого звания.

Отчасти семена куртуазной любви были занесены из арабских стран, стиль и настрой поэзии которых доставляли удовольствие трубадурам в Южной Франции. Однако существовало одно важное обстоятельство, отличающее французских женщин от идеализированных и желанных женщин гарема: француженки были доступны. Их можно было встретить на рыночных площадях, в замках, на турнирах или при дворе. Это лишало их завоевание определенных трудностей, а их самих во многом лишало таинственности. Любовь мусульманского мира переносилась в более свободный европейский мир, и это требовало заменить прежние препятствия другими. Согласно Тэннэхиллу, «добродетель была качеством, которое, возвышая женщину до некоего непорочного уровня, очищала любовь от всякой примеси чувственности, предоставляя ей свободу воспарить в царство духа. Добродетель стала европейским гаремом». Отметим, что столь привлекательной оказалась добродетельность женщины, а не ее личность. Ее реальный образ практичной, земной, полнокровной женщины со своими талантами и заботами, своими радостями и умом не пользовался спросом. Рыцарь стремился к иному: завоевать добродетель доблестью. Его дама – лишь образ в памяти, чтобы на поле боя, теряя силы, рыцарь мог вспомнить, что такое добродетель, шептать ее имя в такт биению сердца, воссоздать ее облик в своем сознании. Дама помогала его духовному пробуждению, и наградой ей был идеализированный образ ее самой. Позже в Средние века связь между рыцарем и дамой стала более отвлеченной, и, хотя рыцари могли отправляться в бой с талисманами от своих дам, они точно так же могли сражаться за цвета знамени своей страны.

Однако, когда куртуазная любовь только возникала, перед рыцарями открывались широкие возможности для изобретательных супружеских измен, хотя супружеская неверность не обязательно была частью игры. Некоторые мужчины пытались строить куртуазные отношения со своими женами, упражняясь в безмерных восхищении и обожании. Однако такие случаи были редкими исключениями. Ни дохристианские, ни христианские авторы не обсуждали ни любовь в браке, ни чувственную любовь между мужчиной и женщиной. Такие представления считались абсурдными, анархическими и аморальными. У средневековых браков было мало общего с любовью или взаимным влечением. Брак считался деловым договором. Женщины обменивались, словно карты в колоде тщательно выверенных линий родства. В особенности это относилось к королевским бракам, благодаря которым заключались политические союзы, объединялись большие состояния, укреплялись положение и власть. Женщина могла отказаться выходить замуж за того, кто ей не нравился, или тайно устроить так называемое похищение своим кавалером, но, как правило, она соглашалась, не имея реального выбора.

Значительную часть времени многие мужчины воевали, следовательно, отсутствовали дома, поэтому тон придворной жизни задавали женщины. Немало влиятельных замужних дам мечтали заводить романы и жаждали любви: их расположение можно было завоевать флиртом и лестью. Тем временем их мужья находились совсем в другом положении: они могли вступать в отношения с женщинами везде, где им того хотелось. Если муж изменял жене, то это не имело значения. Однако если изменяла жена, то муж мог прекратить содержать ребенка, который зачат не от него. Поэтому, естественно, и мужья не одобряли чувственную любовь, и трубадуры были невысокого мнения о мужьях. В их песнях часто упоминались мужья, появляющиеся в неподходящий момент, чтобы испортить удовольствие влюбленным, и они явно придерживались двойного стандарта: ревность изображалась как благородное чувство, если ее испытывали любовники, но как презренное, если ее испытывали мужья.

Надо помнить, что дама рыцаря была совершенной незнакомкой – хорошеньким личиком, которое он мельком увидел в своих путешествиях. Церковь не позволяла заключать браки даже между дальними родственниками, так что рыцарям приходилось покидать свои дома и искать себе пару. Но при этом можно было сделаться свободным, никому не подчиняющимся рыцарем (или ландскнехтом) – не имевшим земли и не служившим феодальному сеньору. Такие рыцари зарабатывали себе славную репутацию мужественными поступками и высоко ее ценили, бравируя ею в этом маленьком провинциальном театре самоуважения. Они стремились ухаживать за женами других мужчин с тем удовольствием и той нежностью, которые резко контрастировали с тусклостью брака без любви. Опасность возбуждала.

Страстное обожание становилось возможным потому, что влюбленные были абстрактными объектами желания; их любовь была запретной, табу и новшеством. Представление о близости влюбленных, возникшее совсем недавно, вовсе не было частью средневекового мироощущения, но постепенно возникало из-за того, что обстоятельства вынуждали влюбленных вести себя скрытно. Утопая во взглядах друг друга, говоря жестами, обмениваясь намеками и знаками, они учились быть тайным обществом со своими паролями и обрядами и святым братством, носителями религии двоих.

Существует столько романов, поэм, опер и песен о любви, что мы считаем это чем-то само собой разумеющимся. А о чем бы еще могли писать люди? Однако эта мода началась во Франции XI века. Когда-нибудь эта мода, как и все остальные, может смениться массовой одержимостью чем-то другим. Но пока мы все еще пользуемся чем-то вроде средневековых кодексов рыцарства и этикета: мужчины открывают женщинам двери, помогают им надевать пальто и так далее. И это сопряжено с нашим пониманием любви как благородной страсти и с нашим вкусом к любовным романам. Совсем ничего не изменилось. Клайв Стейплз Льюис говорил об этом так:

В XI веке французские поэты открыли, или изобрели, или первыми выразили ту романтическую разновидность страсти, о которой английские поэты все еще писали в XIX веке. Они произвели такую перемену, в результате которой радикально изменилась и наша этика, и наше воображение, и наша повседневная жизнь; они возвели непреодолимые преграды между нами и классическим прошлым или современным Востоком. В сравнении с этой революцией Возрождение – просто пустяк…

В конце XX века, во времена, сотрясаемые войнами и мятежами, а также ожесточенной битвой держав за мировое господство, в годы, когда каждая улица и каждый дом в городах и пригородах полнятся тревогой, мы мечтательно вспоминаем о куртуазной любви… Швейцарский мыслитель XX века Дени де Ружмон возражал против нее и безусловно осуждал – как бедствие, как источник беспокойства и как серьезную ошибку. Он с презрением относился к чувству, что возобладало над разумом. Благоразумные люди стремились к здравомыслию, а романтическая любовь неотвратимо выводила чувства из-под контроля. Он задавался вопросом: «Почему западный человек не прочь мучиться от той страсти, которая терзает его и которую отвергает все его здравомыслие?» Он ощущал, что это делало человеческие отношения чересчур напряженными и тревожными. Ему не нравилось, что люди явно стремились к страданиям и упивались ими; не нравилось, что из-за страданий человек лишал себя возможности заключить счастливый брак, который, разумеется, не мог сравниться с воспоминаниями о бурной любви. Более того: она потворствовала тайному, опасному и невысказанному инстинкту – желанию смерти. Люди тайно чувствуют это влечение, но не могут рисковать, признавая это. В жизни так много всего хаотичного, всего непредсказуемого, жизнь так похожа на битву, в которой нужно постоянно выстаивать! Каждую секунду своей жизни борясь с превратностями, которые в конце возьмут над тобой верх, трудясь на пределе своих сил, человек втайне жаждал уничтожения. Никто этого не говорил, но упорные страдания и мучения, желание умереть или ослепнуть из-за одного взгляда любимого или любимой – все это было слишком близко тому, чтобы поддаться притягательности самой смерти.

Возможно, де Ружмон был прав. Но тем не менее куртуазная любовь помогала повысить статус женщин и многих рыцарей, предоставляла людям право в какой-то мере определять свою судьбу, поддерживала взаимную симпатию и побуждала влюбленных испытывать друг к другу нежность и уважение. Как добрые и сердечные друзья, проникшись друг к другу симпатией и почтительностью, влюбленные пытались улучшить свои характеры и таланты и тем самым стать достойными любви. И неудивительно, что такая любовь имела столь мощную притягательную силу.


Абеляр и Элоиза

Другие драмы средневековой любви возникали в среде духовенства, мучимого конфликтом между долгом служения Церкви и сердечными склонностями. Исход, как правило, был трагическим, как, например, об этом свидетельствовал головокружительный, набиравший обороты любовный роман между Абеляром и Элоизой. Из всех средневековых историй любви их сага о страсти, надежде, отчаянии и страдании кажется особенно трагичной, находя отклик у людей каждого поколения.

Мифические влюбленные случайно выпили любовный напиток. Тем самым они потеряли власть над своим биологическим естеством и не отвечали за свою судьбу, которая приобрела необычайную насыщенность, и не могли сделать ничего, чтобы остановить ее стремительное течение. Человеческий ум изобилует многочисленными странными убеждениями и верованиями, однако самое странное (и при этом широко распространенное): случается то, чему «суждено случиться», и мы – пленники судьбы. Это ощущение настолько сильно, что на его основе возник целый миф, оно создало свою науку и религию. В какой-то мере экзистенциализм представлял собой бунт против такого убеждения как смирительной рубашки ума. Совершенно по-экзистенциалистски Абеляр и Элоиза свободно выбрали свою судьбу, и именно это сделало их драму вдвойне трагичной; их наилучшие намерения и нежно любящие сердца обрекли их на гибель.

Пьер Абеляр родился в Бретани в 1079 году и был первым ребенком феодала Беренгара Ле Пале, небогатого аристократа. Воспитанный и на дохристианских, и на христианских авторах, он получил первоклассное образование и особенно любил Овидия, которого часто цитировал. Перед юношей-интеллектуалом с его страстью к учебе была открыта только одна дорога – церковное служение, так что он поступил в местную соборную школу, а потом, в возрасте двадцати лет, переехал в Париж. Там, как один из пяти тысяч говорящих на латыни студентов со всей Европы, он учился тонкому искусству риторики и дискуссий. Известность Абеляра быстро росла: в двадцать два года он открыл собственную школу, привлекавшую богатых студентов. Его карьера быстро шла в гору, от успеха к успеху, его осыпали почестями и, похоже, не было такой цели, которой он бы не мог достичь. Со временем он принял управление монастырской школой при церкви Богоматери («эта кафедра давно была предназначена мне»), и студенты ринулись посещать его лекции, самые популярные в Европе. Блистательный, эрудированный, красноречивый, обаятельный, Абеляр был человеком самовлюбленным, называя себя «единственным на Земле выдающимся философом». В сорок лет Абеляр встретил Элоизу, семнадцатилетнюю племянницу соседа.

Согласно всем свидетельствам, она была миловидной девушкой («высокой и хорошо сложенной… с высоким, покатым лбом и очень белыми зубами») выдающегося ума, отлично образованной и трепетной. Абеляр воспылал к ней страстью и, переговорив с ее дядей Фульбером, попросил у него разрешения снять комнату в их доме, добавив, что он будет бесплатно обучать Элоизу. Это было щедрое предложение, поскольку женщинам не разрешалось посещать его лекции. Элоиза была потрясена его взглядами, известностью и эрудицией. Он был замечательным, великолепным, блистательным преподавателем. «Какая женщина, какая юная девушка не сгорала по тебе в твое отсутствие или не пылала в твоем присутствии?» – напишет она позже. Абеляр же, со своей стороны, был гордым, похотливым и скрытным. В Элоизе он увидел свою жертву, которая была чувственной, молодой, доступной. Абеляр знал, что сможет манипулировать ее чувствами. Как он непринужденно признавался:

Я был тогда настолько знаменит и обладал таким обаянием молодости и привлекательности, что не опасался отказа ни от одной из женщин, которых я нашел бы достойными моей любви. Кроме того, я думал, что эта девушка уступит тем более охотно, что она была образованной и любила учиться. Ведь даже находясь в разлуке, мы могли поддерживать связь перепиской и писать друг другу вещи настолько смелые, что их стыдно произнести, и так наши восхитительные отношения никогда не прерывались.

Он и сам говорил, что Фульбер доверил «нежную овечку голодному волку». Между Абеляром и Элоизой вспыхнул долгий бурный роман, и они зачастую занимались любовью всю ночь напролет, среди разбросанных вокруг книг. То, что начиналось как приключение, вылилось в любовь. Он писал ей любовные песни, она писала ему любовные письма; они были совершенно поглощены друг другом. Однако из-за своей страсти они потеряли бдительность. Однажды дядя застал их на месте преступления и был оскорблен видом обесчещенной молодой племянницы. Он велел Абеляру собирать вещи. Вскоре Элоиза обнаружила, что беременна, и вместе с Абеляром бежала в дом его сестры в Бретани, где родила сына, которого они назвали Астролябием. Ссылаясь на то, что они с Элоизой очень друг друга любят, Абеляр стал умолять ее дядю их простить. Он даже согласился жениться на Элоизе при условии, что их брак сохранят в тайне, поскольку он поставил бы под удар его планы сделать церковную карьеру. Это казалось довольно честным, и Фульбер согласился. А Элоиза – нет. Она знала, чего этот брак будет стоить Абеляру: это вызовет такой скандал, что разрушит его карьеру. Она самоотверженно убеждала его оставаться холостяком. Оставив ребенка в Бретани, пара тем не менее уехала в Париж и тайно обвенчалась. Однако в глазах общества они оставались неженатыми распутниками. Ее дядя стал распускать слухи о том, что они действительно обвенчались, но Элоиза это решительно отрицала. На них начались страшные нападки. Чтобы спасти от них Элоизу, Абеляр увез ее в Аржантельский монастырь, где она воспитывалась в детстве. Там она облачилась в одежду послушницы, и они предавались кощунственной любви – в трапезной, а иногда даже и в самой церкви. Дядя Элоизы пришел в ярость, обнаружив, что она сбежала; он думал, что Абеляр собирался ее прятать, как какую-нибудь обычную содержанку. Разумеется, Фульбера меньше волновало счастье Элоизы, чем его собственная репутация. Соблазненная дочь (в данном случае – подопечная) пятнала имя семьи: это было разновидностью публичной супружеской измены, и Фульбер, если бы он не прореагировал, потерял бы лицо. Так или иначе, но он и его друзья замыслили чудовищную месть. Вот как это описывает Абеляр:

Однажды ночью, когда я спал в моих покоях, один из моих слуг, соблазнившись золотом, впустил их ко мне. И они отомстили мне таким способом, который вызовет всеобщее изумление: они отрезали те части моего тела, которыми я совершал преступление, ими осуждаемое. А потом они убежали.

Слухи распространились быстро, и вскоре о кастрации Абеляра узнали все. Он говорил, что гораздо больше страдал от унижения, чем от боли. И действительно: унижение его измучило. С каким ужасом он вспоминал о том, что евнух описывается в Библии как «мерзость перед Господом» и что скопцам запрещено входить в храм, как зловонным и нечистым чудовищам. Без тестикул он уже не был человеком, уже не был мужчиной, уже не был святым. Опозоренный, он удалился в монастырь Сен-Дени и велел девятнадцатилетней Элоизе постричься в монахини и провести остаток жизни в безбрачии. К их любви она относилась так: или все, или ничего. Элоиза полностью отдалась своей страсти, своему долгу и любви. Она последовала бы за ним «и в сам ад», как она говорила. И надо помнить, что в ее время люди воспринимали ад буквально, как настоящее место пыток и вечных мук. Абеляр ждал, когда Элоиза принесет свои монашеские обеты (чтобы убедиться в том, что она это сделала), а потом постригся в монашество и сам. Десять лет они, не общаясь друг с другом, прожили в разлуке как монах и монахиня, даже не обмениваясь письмами. В абстрактном смысле это было еще одной разновидностью кастрации. Со временем Абеляр снова обрел душевное равновесие и вернулся на проповедническую кафедру. Он снова стал знаменитым проповедником, выражая смелые (а по мнению некоторых, и еретические) представления о церковном учении. Инакомыслящих не терпели, и вскоре Абеляра сослали в удаленный монастырь, от греха подальше. Будучи аббатом монастыря Сен-Жильдас-де-Рюж в Бретани, он имел возможность помочь Элоизе, когда ее монастырю (где она к тому времени стала настоятельницей) грозило закрытие. Так, через десять лет разлуки, Абеляр и Элоиза встретились снова. Теперь Абеляр думал о ней скорее как о «сестре во Христе, чем о жене». Он начал писать автобиографию, свою «историю бедствий», содержащую откровенный, а иногда и самоуничижительный рассказ о его жизни и его браке. Копия этой автобиографии дошла до Элоизы и побудила ее написать любовное письмо Абеляру. Сгорая от страсти, исполненная смятения и страдания, она начинает его так: «Моему господину, нет, моему отцу; моему супругу, нет, моему брату; от его рабыни, нет, от его дочери; от его жены, нет, от его сестры; Абеляру – от Элоизы». Очевидно, он занимал в ее сердце так много места и присутствовал в нем в таком множестве ипостасей, что она не могла свести их только к одной. Абеляр поклонялся Богу, но Элоиза поклонялась Абеляру:

Ты знаешь, любимый мой, и все знают, как, потеряв тебя, я потеряла все… Только ты, один ты, можешь ввергнуть меня в печаль или принести счастье и утешение… Я покорно выполняла все твои приказания. Не имея сил возразить тебе хоть в чем-нибудь, я имела смелость, по одному твоему слову, себя погубить. Более того, странно сказать: моя любовь превратилась в такое безумие, что она принесла себя в жертву без надежды вернуть то, чего я пламенно желала больше всего. Когда ты так велел, я изменилась, сменив не только мою одежду, но и изменив мой ум, чтобы доказать тебе, что ты – господин и моей души, и моего тела.

Письма, которыми обменивались влюбленные, были такими страстными и нежными, такими мучительными и откровенными, что ими растроганно зачитывались поколения читателей. Для Элоизы любовь – это достаточное утешение: она приносит мир, счастье и свободу. Для Абеляра любовь – это помеха на пути к истине и спасению. Любовь для нее – это философия; ему она мешает. Даже став настоятельницей монастыря, Элоиза держала его портрет в своей келье и часто с ним разговаривала. Единственным другим изображением могло быть лишь изображение Христа.

И Абеляр, и Элоиза чувствовали, что любовь лучше всего выразить через самопожертвование. В суровой экономике сердечных отношений больше всего ценится то, за что платят наивысшую цену. Однако для Абеляра Бог был превыше всего. Элоиза поразила его признанием, что для нее любить его важнее, чем любить Бога. Из ее писем явствует, что любовь наполнила ее очистительным огнем и заставила ее ощущать себя священной, святой, крещенной земной языческой верой. Приняв монашество, Элоиза воспринимала свой постриг как акт рабского подчинения своему любимому; она была мученицей любви. Любовь – это тот истинный орден, обеты которому она принесла. Люди восхваляли ее добродетельность и безбрачие, говорила Элоиза Абеляру, но только она одна знала, какими развратными были ее мысли и ее руки. Придя в ужас от ее признания и обнаружив, что, по сути, она так и осталась отчаянно влюбленной девушкой, Абеляр ответил ей упреками. Он объяснил, что его кастрация на самом деле была «делом божественного милосердия», потому что приблизила его к Богу, и что он рад избавлению от плотского желания, которое было всего лишь помехой, ярмом и поводом к греху. И она перестала ему писать.

Судя по всему, Абеляр направил энергию своей чувственности на реформирование Церкви; его обвинили в ереси и отлучили от Церкви. Отправившись в Рим, чтобы попросить папу Иннокентия II о снисходительности, Абеляр по пути остановился в Клюни, потому что его здоровье пошатнулось. Там он и умер в 1142 году, в возрасте шестидесяти трех лет. Элоизе сразу же сообщили о его смерти, и она стала просить об индульгенции с отпущением грехов для Абеляра и в конце концов ее получила. Когда двадцать лет спустя – и тоже в возрасте шестидесяти трех лет – Элоиза умерла, ее тело, как она и просила, положили в его могилу. Тогдашняя легенда гласила, что, когда ее тело опускали туда, руки Абеляра раскрылись, чтобы ее обнять. Теперь оба тела покоятся на кладбище Пер-Лашез в Париже, среди останков других влюбленных. Оба глубоко верили в любовь, в куртуазную любовь – сохраняемую в тайне, вне брака, сопряженную с превратностями и испытаниями, – любовь, подобную тайному обществу. Именно поэтому Элоиза предпочла считаться скорее любовницей Абеляра, чем его женой. В Средние века быть любовницей считалось гораздо благородней.

Вот одно из ее откровенных, прочувствованных писем:

…Обрати внимание, умоляю тебя, до какого жалкого состояния ты меня довел: я в печали, в унынии, без всякого утешения, если только оно не будет исходить от тебя… Я храню твой портрет в моей келье. Когда бы я мимо него ни проходила, я всегда останавливаюсь, чтобы на него посмотреть; даже когда ты и был со мной, я не осмеливалась бросить взгляд на него. Но если и портрет, являющийся всего лишь немым изображением человека, может принести такое удовольствие, то какое удовольствие не принесут письма? У них есть душа, они могут говорить. Они содержат в себе всю ту силу, которую выражает сердечный порыв; в них заключен весь жар наших страстей; они могут воскрешать их так, как если бы их выражали сами люди; они обладают всей мягкостью и нежностью речи, а иногда – и такой смелостью выражения, которая ее превосходит… Но я уже не стыжусь того, что моя любовь к тебе не имела пределов, потому что я сделала даже больше. Я возненавидела себя, хотя я могла бы любить тебя; я приблизила собственную погибель в вечном заточении, хотя я могла бы сделать так, чтобы тебе жилось спокойно и легко… Думай обо мне, не забывай обо мне, помни о моей любви, о моей верности, о моем постоянстве, люби меня как свою любовницу, лелей меня как свое дитя, как свою сестру, как свою жену. Помни, что я еще люблю тебя и все еще стараюсь подавить в себе любовь к тебе. Какое слово, какая это судьба! Я содрогаюсь от ужаса, и мое сердце восстает против того, что я говорю. Я закапаю все мое письмо слезами. Я завершаю мое длинное письмо, желая, если этого хочешь ты (и хотят небеса), проститься с тобой навсегда.


Новое время


Ангел и ведьма

В Средние века люди были связаны с обществом гораздо теснее, чем сегодня. Вассальная зависимость означала, что человек был опутан многочисленными узами послушания, и в совокупности они держали его под надежным контролем. И это было вдвойне справедливо для женщины, которая к тому же была связана отношениями с мужчинами ее рода и определялась этими отношениями – как дочь своего отца, как жена своего мужа, как мать своего сына. Большую часть жизни человек проводил на виду у других, и мало кто осмеливался выйти за рамки своей маленькой общины, где каждого знали и о каждом сплетничали. Система моральных ценностей была единой, и люди почти не сомневались, какое именно поведение считать возмутительным. Некоторые смельчаки ездили из города в город, но для большинства людей мир не выходил за пределы их земель или предместья их городка. Приезжих издалека почти не было, и покидать свой дом представлялось столь же ненужным, сколь и опасным: наверняка за холмами бродили чудища. Рыцари, возвращаясь из Крестовых походов, рассказывали о больших городах, о ярких шелках, а также о диких, ужасающе странных и кощунственных обычаях.

К концу Средневековья селения неимоверно разрослись, появлялось больше крупных городов, и жизнь людей протекала уже не полностью на виду, как раньше. Аристократы, хотевшие воевать или вести дела, нуждались в поддержке растущего класса торговцев, ремесленников и банкиров. Социализация упрощала ведение дел, и поэтому высший и средний классы общались между собой все чаще и иногда, чтобы породниться, заключали перекрестные браки. Так что застой в жизни общества, в котором человек всю жизнь принадлежал к одному классу, сменялся отношениями, в которых ловкие люди могли маневрировать с выгодой для себя. Если человек правильно одевался и знал, как говорить, то он мог маневрировать, вращаясь в разных слоях общества. Мужчина всегда мог защитить собственную репутацию дуэлями или смелыми поступками; также это было способом сохранить положение в обществе. Честь человека ценилась превыше всего, сохранить ее – означало достичь венца положения в обществе, что иногда предполагало придумать себе биографию и подходящее прошлое. Видимость – это все.

Несмотря на социальную неоднозначность того противоречивого времени, художники и ученые снова заинтересовались Античностью, особенно Платоном, в трудах которого они обнаружили ясные, вечные истины. Фокус интереса сместился от Церкви к людям, которых изображали созидателями жизни, творцами всего хорошего и благородного. Это представление мы разделяем и сегодня и, даже если не думаем, что по земле ходят ангелы, все-таки верим в повседневные проявления святости и героизма. Произведения искусства строились на симметрии и классических формах, способствуя появлению такого любопытного визуального приема, как перспектива, при котором плоские, двухмерные предметы создают иллюзию трехмерного пространства. Часто утверждали, что перспективу изобрели в эпоху Возрождения, но это не так. Перспективой пользовались задолго до этого (я видела ее прекрасное воплощение на созданных семнадцать тысяч лет назад наскальных изображениях животных в пещере Ласко), но ею были одержимы люди эпохи Возрождения, которые довели ее хитрые приемы до совершенства. Всякое искусство – это обман: оно манит человека вообразить себе целый мир, показав ему одно зернышко[27]. Общество изменялось очень быстро – и именно поэтому, возможно, люди захотели увидеть объекты, составляющие этот мир, не изолированно, а во всех взаимосвязях. Сегодня мы часто говорим о том, что надо видеть явления «в перспективе», – но эта же идея занимала умы и людей эпохи Возрождения. Перспектива привнесла в живопись новое измерение – время. Стало возможным изучать планы картин: взгляд задерживается на линии горизонта, на дальних планах, как будто уходит в прошлое. Погода на картине соотносится с главными фигурами: они связаны друг с другом внутренним смыслом, наполняют визуальный мир живописи первобытным мироощущением единения с природой.

Людей изображали обнаженными и во всем великолепии, как греческих богов и богинь, а женские тела прославлялись как храмы красоты. Как мы видели, в Средние века статус женщин немного повысился. Боттичелли, Тициан и другие художники предпочитали образ Девы Марии как современное воплощение идеала женской красоты, которым прежде была Афродита; они изображали женщин, полнокровные тела которых лучились энергией, разными цветами, находились в движении. Каждая клетка пульсировала жизнью. Они были роскошно красивы, а красота, как говорил Платон, – это благо. Но именно в то же самое время процветала такая ненависть к женщинам, которой не знала ни одна другая эпоха. Некоторые мужчины – особенно богословы – считали, что женщины были источником всего зла в мире потому, что животное начало у них сильнее, чем у мужчин, значит, их необходимо преследовать, карать и убивать. Ни в одну историческую эпоху не было осуждено столько женщин, как во время охоты на ведьм, которых доводили пытками до смерти. Шестьдесят тысяч в Европе и на несколько тысяч больше – в Новой Англии! Но вдвое больше было тех, кого судили, но не сожгли. Два богослова-доминиканца на основании своего большого опыта папских инквизиторов пришли к таким выводам:

Женщина красива на вид, но оскверняет прикосновением к ней и несет погибель, если иметь с ней дело… Она – необходимое зло, природное искушение… природный грех, изображаемый в приятном виде… она лжива по природе… Поскольку [женщины] слабее и умом, и телом, неудивительно, что они поддаются чарам колдовства [больше, чем мужчины]… Женщина чувственнее мужчины… Все колдовство происходит от плотской похоти, которая в женщинах ненасытна.

В XX веке было принято изображать мужчин как сексуальных животных, плотоядных хищников по природе, не контролирующих себя под влиянием неукротимых гормонов и не способных сдержать себя от секса или насилия. «Мужчины – скоты», сетуют женщины; «мы думаем своими членами», признаются мужчины. Однако в истории очень долго именно такими изображали женщин; представление о них как о низменных, демонических созданиях зародилось отнюдь не в эпоху Возрождения. Это злобное представление о женщине, отождествляемой с Евой, падшей женщиной, которая, соблазнив мужчину, привела его к погибели (с женщиной, чье подлинное имя звучит как evil – «зло, грех»), преобладало всегда. Отец Одон, аббат Клюнийского монастыря, в 1100 году писал:

В самом деле: если бы мужчины, как рыси из Беотии, были бы наделены способностью проникать зрением внутрь, видеть скрытое под кожей, то их стошнило бы от одного вида женщины: эта женская пленительность – всего лишь гниль, кровь, жидкость, желчь. Только подумайте, что скрыто в ноздрях, в глотке, в желудке: повсюду одни нечистоты… И как мы можем желать обладать этим горшком с калом?

Мужчины одновременно и презирали, и обожали женщин, считая их и святыми, и низменными – ангелами и блудницами. Однако эта двойственность особенно бросалась в глаза в эпоху Возрождения, когда женские тела изображались как безупречные храмы красоты, достойные изучения и почитания, но при этом множество так называемых ведьм подвергались оскорблениям, пыткам и публичным казням.

Представление о женщине как об ангеле привело к появлению изумительных произведений искусства в том жанре, который, по сути, является современным культом плодородия. Люди были окружены картинами, прославляющими святость материнства, обычно в виде Мадонны с нежным взглядом, держащей на руках пухлого, румяного, пышущего здоровьем Младенца. Конечно, это было всего лишь идеалом: о питании для беременных женщин или младенцев тогда знали мало, и многие умирали от болезней. И тем не менее такой образ Мадонны был хорошо известен из повседневной жизни, поскольку едва ли не каждая женщина (кроме пожилых или бесплодных) была или беременной, или кормящей. Богатые женщины не кормили своих детей грудью: они нанимали кормилиц, что позволяло им быстрее беременеть снова; это было их обязанностью – рожать как можно больше детей. Как говорил Мартин Лютер: «Даже если они устали вынашивать или рожают мертвых детей… это именно та цель, ради которой они существуют». Плодовитость была настолько значима для будущей жены, что иногда женщин поощряли зачинать детей до свадьбы – только чтобы доказать, что она могла иметь дело со зрелым мужчиной. В экономическом отношении дочери были помехой – если только они не рожали наследников. Поэтому такое большое значение имело приданое. Семья должна была подкупить мужчину, чтобы он взял на себя бремя содержания их дочери. От предложения и спроса зависело, какой будет текущая цена. В эпоху Возрождения, когда было много женщин брачного возраста, размеры приданого достигали таких высот, что считалось изумительным актом милосердия подарить приданое сироте, которая не могла выйти замуж без него. Одинокие, без роду и племени, женщины не имели связей и, следовательно, места в обществе. В литературе часто описывались бедные девушки, которые трудились днем и ночью, чтобы заработать достаточно денег для приданого, потому что без него у них не было надежды выйти замуж.

В таких обстоятельствах девочка в семье была просто товаром, а брак, еще в большей степени, – сделкой. Когда речь шла о выборе мужа, девушка не имела права голоса. Любящие родители пытались выбрать кого-то подходящего, однако для большинства из них дочь, даже если у нее были физические недостатки, представляла собой важную составляющую имущества. Фактически это была торговля товарами, которые семья надеялась пустить в оборот ради повышения своего социального статуса и доходов, а также ради рождения наследников. Возражала лишь неблагодарная или вероломная дочь. Беременность была и жизнью, и ремеслом женщины. Развод был невозможен. И эти истины были неизменными, непреложными. Однако женщина также знала, что общество, не попустительствуя супружеской неверности, понимало, что могут случаться и интрижки. Если удача была на ее стороне – она могла родить здорового сына (а еще лучше – двоих или троих), а потом – завести роман, при условии, что любовники будут осмотрительны. Священники проповедовали, что мужья и жены должны быть верными спутниками жизни, хорошими товарищами, которые любят друг друга и заботятся о воспитании своих детей. Зачастую так оно и было: завещания и другие юридические документы полны нежных слов, исходивших из любящих сердец. Однако гораздо чаще брак превращался в эмоциональную пустыню, по которой уныло шли супруги, удовлетворяя свои аппетиты где-то в другом месте.


Ромео и Джульетта

Обычай устраивать браки был широко распространен и всем известен, но удивительно, что примерно в то время многие люди начали против него возражать. Пьесы Шекспира полны коллизий: споры о праве выбирать того, с кем вступать в брак, – и жалобы на судьбу от тех, кто вступил в брак по любви. Самую известную из этих пар, Ромео и Джульетту, Шекспир придумал не сам: идентичные образы уже существовали в мировой литературе, в различных культурных контекстах и жанровых воплощениях. Во II веке Ксенофонт Эфесский представил эту историю как «Повесть о Габрокоме и Антии», но она наверняка была еще древнее. Долгие годы она служила источником вдохновения для многих авторов, и ее герой и героиня принимали самые разные имена. В 1530 году Луиджи да Порто опубликовал исполненную мелодраматизма «Новонайденную историю двух благородных влюбленных», восемнадцатилетнюю героиню которой звали Джульетта. Эту историю еще продолжали развивать во второй половине XVI века, как в поэзии, так и в прозе, и даже выдающийся испанский писатель Лопе де Вега сочинил драму под названием «Кастельвины и Монтесы». Пересказав эту историю еще раз, Шекспир сделал то же, что Леонард Бернстайн и его команда сделали с «Вестсайдской историей». Хорошо известный, избитый сюжет адаптирован к современности: герои облачились в современную одежду, действуют в наше время и заняты современными вопросами. Авторы «Вестсайдской истории» знали, что читатели будут отождествлять себя с героями трагедии «Ромео и Джульетта» (которая завершается словами «Печальнее нет повести на свете, / Как повесть о Ромео и Джульетте»)[28] и вслед за героиней испытывать романтические надежды. При такой интерпретации Ромео представляется не столько самостоятельным мужским образом, сколько неким атрибутом Джульетты.

Прекрасная, целомудренная девушка из Вероны, имя которой так поэтически сочетается с ее фамилией (Джульетта Капулетти), встречает юношу, и эта встреча пробуждает в ней чувственность. Он – воплощенная страсть, человек, влюбленный в любовь. «Любовь есть дым, поднявшийся от вздохов»[29], – сначала говорит Ромео своему другу Бенволио, но потом приходит к выводу, что любовь не нежна, а «чересчур сурова, груба, буйна и колется, как терн». Отвергнутый девушкой по имени Розалина, Ромео так возбужден в своей беспокойной страсти, что подобен молнии, которая ищет место, в которое ударить. Он встречает Джульетту, и начинает бушевать буря эмоций.

Основа сюжета – вражда двух благородных семейств и запретная любовь их детей, Ромео и Джульетты. Случай и обстоятельства предопределяют их встречу, после которой они становятся «несчастными влюбленными» с печальной, но блистательной судьбой. Как почти все подростки, влюбленные испытывают то же блаженство, страдают от тех же мук и борются с теми же препятствиями, что и влюбленные всех эпох. В их драме присутствует еще один извечный мотив: они должны сохранять свою любовь в тайне от родителей: эта тема была прекрасно выражена еще в древнеегипетской любовной лирике. Старинная тема – это и любовная притягательность чужака, кем бы он ни был: представителем враждебного клана или просто «посторонним». Так возникает тема любви как отторжения, как силы, отрывающей человека от его семьи, от прошлого, от друзей, даже от соседей. Столь же древними являются и представление о любви как о безумии, а также фетишистское желание стать предметом одежды любимого существа. «Как я желал бы / Перчаткой быть на этой белой ручке, / Чтобы щеки ее касаться мне!» – восклицает Ромео, что созвучно желанию египетского поэта «быть ее кольцом, печатью на ее пальце»[30], высказанному в любовной лирике много веков назад.

Шекспир существенно изменил фабулу истории. В его пьесе Джульетте тринадцать лет; в других вариантах она старше. В его пьесе Джульетта и Ромео проводят друг с другом лишь четыре дня в июле; в других вариантах их роман длится несколько месяцев. Даже если мы примем на веру тогдашние слухи – что итальянские девушки созревали раньше английских, – то вопрос все-таки останется: почему Шекспир сделал влюбленных такими юными, а их любовь – такой скоротечной? Шекспиру, когда он писал эту пьесу, было около тридцати, и, как явствует из его изысканных сонетов, ему известна «территория любви». И действительно, в одном из сонетов он сетует на ошибку, которую совершил, представив своего любовника своей любовнице. Судя по всему, они полюбили друг друга, оставив Шекспира с носом – горевать о двойной потере. Думаю, что в «Ромео и Джульетте» он хотел показать, сколь безрассудно, непостоянно и эфемерно чувство любви, особенно у молодежи, особенно в сравнении с обдуманной любовью зрелых людей. Большинство героинь других его пьес тоже очень молоды[31]. В произведениях Шекспира можно найти постулаты куртуазной любви, но с двумя исключениями: любовь всегда ведет к браку, и Шекспир не мирится с супружеской изменой. Влюбленные должны быть молодыми, высокородными, хорошо одетыми и добродетельными. Мужчине подобает быть отважным, а женщине – целомудренной и красивой. Влюбленных редко представляют друг другу. Они влюбляются с первого взгляда, и красота лица любимого говорит обо всем, что им нужно знать. Опасность обычно таится рядом, но они упрямы, бессильны противиться любви. Влюбленные все время одержимы друг другом. Они приписывают предмету своей любви богоподобные свойства и совершают религиозные обряды поклонения и почитания. Они обмениваются талисманами: кольцом, шарфом или какими-то имеющими для них смысл безделушками. Средневековая дама давала рыцарю предмет своей одежды или драгоценность, чтобы его защитить: это было своего рода любовным заклятием. Влюбленные обмениваются такими подарками и до сих пор, наделяя их подобной же силой. В Средние века влюбленные были скрытными – зачастую для того, чтобы муж женщины не мог обнаружить ее неверность. В елизаветинские времена влюбленные все еще скрытничали – но уже для того, чтобы помешать отцу девушки препятствовать их встречам. Когда влюбленные Шекспира признаются в любви, они намереваются жениться. Из-за испытаний они временно разлучены, и в это время, время одиночества и печали, они плачут и вздыхают, становятся невнимательными, теряют аппетит, жалуются своим наперсникам, пишут прочувствованные любовные письма, не спят по ночам. Пьеса заканчивается свадьбой и (или) смертью. Влюбленным Шекспира больше ничего не остается, потому что они могут лишь обожать предмет своей страсти, без которого жизнь кажется им никчемной. В пьесах Шекспира все герои испытывают куртуазную любовь, но с одной существенной разницей: они стремятся к браку, а не к прелюбодеянию. Их родные могут быть просто сумасшедшими, восставать против их любви или отправлять девушку в монастырь. Однако влюбленным, чтобы пожениться, не нужно официальное согласие родителей. Когда любовь преодолевает все, это происходит не из-за интриг, шантажа или беременности, но потому, что родители осознают искренность любви пары.

По мере развития действия «Ромео и Джульетты» главные герои показывают, что существуют разные виды любви. Теренс Джон Бью Спенсер суммирует эти положения в своем комментарии к изданию пьесы, выпущенном Penguin:

Есть любовь Джульетты – и до того, как она влюбилась, и после; есть любовь Ромео – и тогда, когда ему кажется, будто он влюблен в Розалину, и после того, как пробудилась его истинная страсть к Джульетте. Вот представление о любви Меркуцио: опираясь на свой блистательный ум, он представляет в смешном виде всепоглощающую и исключительную страсть, основанную на сексе. Вот монах Лоренцо: для него любовь неотделима от жизни и достойна осуждения, если она неистова или не получила благословения религии. Вот отец Капулетти: для него любовь – это нечто, что благоразумный отец выбирает для своей наследницы-дочери сам. Вот мать Капулетти: для нее любовь – это опыт, житейская мудрость (ей самой еще нет тридцати, но ее муж перестал танцевать тридцать лет назад). А вот кормилица: для нее любовь – это нечто естественное и прочное, связанное с удовольствием и беременностью, входящее в круг интересов жизни женщины.

Юные герои «Ромео и Джульетты» – горячие головы или горячие чресла; эти герои решают, что они смертельно влюблены и должны немедленно пожениться, хотя не обменялись и сотней слов. «Дай мне моего Ромео», – требует Джульетта с резкой и доверчивой наивностью. Но даже ее пугает та скорость, с которой развивается их роман:

Он слишком скор, внезапен, опрометчив,
И слишком он на молнию похож,
Которая, сверкнув, исчезнет прежде,
Чем скажем мы, что молния блестит.

Использование в пьесе образов молнии и пороха напоминает нам о том, насколько взрывоопасна ситуация, насколько накалены их чувства и как сама жизнь сгорает подобно мелькнувшей в ночи прекрасной искре. В сцене у балкона лунной ночью, исполненной нежности, страсти, прекраснейших из когда-либо написанных слов, влюбленные предстают вздыхающими о любви под луной и звездами, трепетно чуткими в мире света и теней. После такой близости под покровом ночи их тайный брак уже неизбежен. Потом они понимают, что не могут жить друг без друга. Череда многочисленных препятствий и ужасных недоразумений приводит влюбленных к самоубийству. По иронии судьбы, ужас от их гибели помогает враждующим семьям помириться. Таким образом, любовь изображается как посланница, которая может ходить между врагами и вершить свой собственный третейский суд. И это верно с точки зрения биологии, на самом базовом уровне, как бы ни выражали эту мысль, – как «соперничающие существа объединяют усилия ради взаимной пользы» или как «любовь может сделать врагов любовниками». Почему мир без любимого кажется непригодным для жизни? Почему подросток оставляет надежду на вечную любовь и на то, чтобы быть любимым когда-нибудь в жизни?[32]

Однако «Ромео и Джульетта» – это всего один ренессансный образец радикальной идеи, распространявшейся среди буржуазии: что любовь может и не противоречить браку. Пьеса была обращена ко многим уровням и ко многим социальным классам – отчасти потому, что семейная жизнь начала меняться. Сражений стало меньше, дела удерживали людей вблизи от дома, муж и жена проводили вместе больше времени, и они, естественно, хотели, чтобы их союз был приятным. Буржуазия была не прочь предаваться удовольствиям куртуазной любви, но без ощущения греховности. В 1570 году Роджер Ашем сетовал:

Не только юные джентльмены, но даже и совсем юные девушки без всякого страха, хотя и без откровенного бесстыдства, осмеливаются заявлять, где и как они хотят жениться вопреки воле отца, матери, Бога, добропорядочности и всему остальному.

Придворная жизнь создала такие роскошь и великолепие, о каких не говорилось даже в мифах и легендах. У придворных – и у мужчин, и у женщин – были особые наряды для разного времени суток, изящные украшения и одежда, которая не скрывала тело, но облегала его так, чтобы подчеркнуть половые признаки[33]. Короли устраивали театральные феерии для тысяч гостей, длившиеся несколько дней подряд. Подобно тому как в Средние века у рыцарей имелись правила куртуазной этики, которым полагалось следовать, так и в эпоху Возрождения придворные стремились к определенным идеалам. Дам не только боготворили издалека; им надлежало быть остроумными, учтивыми, начитанными, сведущими в политике и в текущих событиях – одним словом, занимательными собеседницами. Неженатым мужчинам и незамужним женщинам позволялось какое-то время проводить вместе, и влюбленного не обязывали подвергать себя испытаниям вроде старомодных поисков приключений во имя дамы. Поскольку считалось, что любовь устремлена к добру и красоте, ее защищали как нечто изысканное и благородное. Мужчин и женщин поощряли часто встречаться, узнавать друг друга, говорить о любви сколько угодно, испытывать влечение, но не стремиться завязать интимные отношения. В этом отношении ухаживания были все еще средневековыми – целомудренным периодом, наполненным муками как можно более долгого ожидания, длившегося до того, пока влюбленные наконец не вступали в интимные отношения. Ожидание могло быть скучным, так что в моду вошел искусный флирт. Весь вздор, связанный с рыцарскими поступками, поисками приключений и преданным культом куртуазной любви, теперь считался устаревшим. У каждого закона есть свои нарушители, и не все играли по правилам. Мужчины по-прежнему обожали своих дам, которым они признавались в любви, но спали с любовницами и проститутками. За девственность велась постоянная борьба, с переменным успехом. Девушки соглашались воздерживаться от того, чтобы их соблазняли, а мужчины соглашались их соблазнить. А люди семейные боролись за то, чтобы завоевать добродетель.


Обузданные сердца

В XVIII веке, когда вновь появилось стремление к изысканному и приличному, царил неоклассицизм и религия сдалась перед верой в разум, науку и логику. Если природа и человеческая натура были упорядоченными частями часового механизма Вселенной, заведенного бесстрастным Богом, то тогда и человеческим существам – малым богам – следовало сохранять подобную сдержанность. Все должны были таить свои истинные чувства. Люди сходили с ума по балам-маскарадам; стало модно скрывать то, что было на сердце, а элегантно-высокопарные обороты речи помогали соблюдать стильную отстраненность. Этикет требовал обмена любезностями, бесконечными словесными реверансами и неукоснительного соблюдения установленных правил поведения. Влюбленные были связаны этими обобщенными правилами хорошего тона. Правила куртуазии включали церемонные поклоны, нюханье табака, а дамы использовали веера, чтобы подавать ими сигналы. Витиеватость и манерность – все это было разновидностью социальной дрессуры. Дама могла принимать гостей в неофициальной обстановке – лежа в постели или в ванне, – ибо предполагалось, что и она, и ее посетители будут одинаково скрывать свои чувства.

И если самоконтроль был притчей во языцех, то жестокость была в порядке вещей. Люди чувствовали себя уютно, как на пикнике, глазея на публичные казни, которых проводилось огромное количество. Общество было зачаровано легендой о доне Хуане Тенорио, испанском аристократе XIV века, которого представляли холодным садистом, ловким губителем женских репутаций. Многие из тех, кого возбуждал сложный поединок воль, наслаждались любовными приключениями как кровавым спортом. Игрой было прихотливое, каким оно и было задумано, совращение; ее участника сначала полностью побеждали, а потом быстро и бессердечно бросали. Известнейшие и изощренные генералы этих битв – и мужчины, и женщины – незримо носили покоренные ими сердца, как медали. Самые рассудительные кавалеры смотрели на женщин как на больших детей, сообщая своим сыновьям, как это делал граф Честерфилд, что «здравомыслящий мужчина лишь шутит с ними, играет, старается ублажить их и чем-нибудь им польстить, как будто перед ним и в самом деле живой своевольный ребенок, но он никогда не советуется с ними в серьезных вещах и не может доверить им ничего серьезного, хоть и часто старается убедить их, что делает то и другое»[34].

В это самое время и прославился Казанова. Наш авантюрист прожил азартную жизнь, полную обольщений, риска и приключений. Он был настоящим разбойником любви, замечательным своими завоеваниями, человеком крайностей, но его психологический тип был хорошо знаком. Его именем назвали образ жизни, который пережил века. Эта победа его бы несказанно порадовала, потому что он был нелюбимым, страдавшим от дурного обращения ребенком, который всю жизнь искал любви, одобрения и уважения.

Джакомо Казанова родился в Венеции в 1725 году, в семье актеров. Обычно актрисы были еще и проститутками, актеры – сводниками, и его родители часто оставляли его с бабушкой по матери, пока сами гастролировали по Европе, занимаясь своим ремеслом. Неприкаянный, одинокий, Казанова стыдился своей развратной матери, но еще больше его обижало то, что она все время его бросала. Похоже, что письма материнской любви для него были написаны невидимыми чернилами. Поскольку он страдал от частых носовых кровотечений, бабушка отослала его в Падую, надеясь, что более свежий воздух восстановит его здоровье. «Так они от меня избавились», – писал Казанова в своих воспоминаниях полвека спустя, все еще страдая и сердясь. Со временем он получил разностороннее воспитание (в том числе и сексуальное, испытав влечение к зрелой женщине, которая помогала его воспитывать) и наконец получил в Университете Падуи степень доктора права и свой первый реальный любовный опыт.

После этого мир приобрел для него привкус устриц. В самом деле: он часто ел сырые устрицы с женской груди – это особенно его возбуждало. Если признать, что устрицы похожи на женские гениталии, то понятно, что Казанова распалялся, облизывая их солоноватые изгибы. Опасность усиливала желание. Он любил рискованные интриги и потому уговаривал женщин заниматься любовью во всяких неподходящих местах: в несущемся на полной скорости экипаже; в соседней с ревнивым мужем комнате; за тюремными решетками; во время публичной казни с потрошением и четвертованием; иногда – на виду у третьих лиц; иногда – в качестве участника любовного треугольника. Его молодость, миловидность и сообразительность сделали его привлекательным одинаково и для мужчин, и для женщин, и факты свидетельствуют о том, что он был бисексуальным, хотя в основном его любовницами были женщины, как правило зрелых лет. Об их возрасте Казанова в своих воспоминаниях умалчивал, тактично представляя их моложе, чем на самом деле. Талант Казановы, как писал его биограф, состоял в «умении сохранять ум и эрекцию, когда все вокруг него их теряли». Естественно, он заражался венерическими заболеваниями – одиннадцать раз, часто лечился, был изобретателен, пытаясь предохраняться: использовал половинку лимона как спермицид и иногда надевал примитивный презерватив, сделанный из овечьей кишки. В этой части своей жизни Казанова был совершеннейшим распутником и негодяем. Ни одна стена не была слишком высокой, ни одно окно не было слишком узким, ни один муж не находился слишком близко, чтобы помешать ему заняться любовью с женщиной, которая ему нравилась. «Потому что она была красивой, потому что я ее любил и потому что ее чары ничего не значили, если только они не могли заглушить все благоразумие».

Каждый любовный роман Казановы был поиском золотого руна, так что неудивительно, что он называл свой пенис «неукротимым жеребцом». Всегда искренне влюбляясь в женщину, которую он преследовал, Казанова в своей пылкости становился неотразимым. «Когда уносят лампу, все женщины одинаковы», – говорил он однажды про свои случавшиеся время от времени шалости в темноте с сексуально озабоченными старухами. Но он также клялся, что «без любви это великое дело омерзительно». И он снова и снова терял голову, снова и снова терял все завоеванное. Но, по его личному счету, это было одно и то же. Добиваясь уважения к себе, Казанова плутовал и втирался в доверие, прокладывая себе дорогу в высшее общество любовными связями. Превосходный рассказчик, он изобретательно жульничал, пробивал себе путь, проникая под юбки бесчисленных женщин, иногда в толпе, во время многолюдных мероприятий (женщины не носили нижнего белья, так что секс в публичных местах доставлял особое наслаждение). Кем только не был Казанова: военным, шпионом, священником, скрипачом, танцором, хозяином шелковой мануфактуры, поваром, драматургом, сводником и каббалистическим некромантом-предсказателем-чародеем, если назвать лишь некоторые из его ремесел. Он водил знакомство с императорами, папами, якшался с беспризорниками; дрался на дуэлях; наслаждался театром; был вором-домушником, провел несколько лет в тюрьме и много пировал с королевскими особами; перевел Илиаду и другие классические произведения; написал две дюжины ученых книг и вращался в обществе Руссо, Вольтера, Франклина и других мыслителей. Казанова лгал, говоря о своем происхождении, и жил в страхе, что правда может раскрыться. Но что значили совершенные им ничтожные обманы в сравнении с тем внутренним мошенничеством, из-за которого он переживал? Жизнь на грани обостряла его ум, но еще и делала его печально известным. Когда он появлялся в городе, его брала на заметку полиция – равно как и подходящие женщины, их мужья и любовники.

Имена дон Хуана (дон Жуана) и Казановы часто ставили рядом, и у них действительно было общим что-то важное: оба в детстве чувствовали себя нежеланными и брошенными. Обнаружив со временем, что их привлекательность и сексуальность могли привлечь то внимание, о котором они мечтали, они инстинктивно сделали ставку на обольщение, делая эротичными любые отношения, как много лет спустя Мэрилин Монро. Однако дон Хуан XIV века совращал женщин для того, чтобы убедиться в собственной мужественности, тогда как Казанова хотел доказать, что он мог быть желанным. Отчаянно нуждавшийся в любви, уважении, семье, ощущении принадлежности, Казанова маскировал свою неуверенность под бравадой и пылкостью. Он пытался скрыть, что его тянуло к женщинам, которые внешне напоминали матерей, а за его стремлением обирать богатых и знатных стояло просто желание показать, что бедному парню это по силам.

Казанова хотел, чтобы женщины вынужденно покорялись ему. Но когда они ему отдавались, он их бросал точно так же, как его бросила мать. Она была первой женщиной, которую он, настоящий сердцеед, любил, и он всю жизнь гнался за ее тенью, пытаясь обнаружить ее в других женщинах. А когда Казанова хватал эту тень, он, к своему удивлению, обнаруживал, что у него в руках ничего нет, и потому он пускался в погоню за другой тенью, но с тем же результатом. И все-таки существовал один тип женщин, который казался ему по-настоящему притягательным. Перед такой женщиной Казанова не мог устоять, ее он не мог победить и из ее тисков он не мог вырваться, хотя она высасывала из него деньги и силы, разбивала в прах его самоуважение. Он не мог спастись от женщин, которые его дразнили, – от женщин, которые его завлекали, но не отдавались, попеременно то мучая его, то прогоняя. Когда такая женщина завязывала с ним роман, то главное, чего ей не следовало делать, – так это интересоваться тем, как он завершится. Неопределенность заставляла Казанову мучиться. Он чувствовал себя подвешенным над ямой, в которой пылает огонь, что очень напоминало ему внезапную любовь и отторжение, которые так мучили его в детстве. Это сводило на нет его взрывную чувственность, обуздывало его похоть, уничтожало его самоуверенность – и тем менее Казанова искал таких приключений снова и снова, чтобы мучиться еще больше, однако тщательно хранил это в тайне. В основном он был влюблен в саму жизнь. Он так любил жить ярко, был так переполнен грубоватой веселостью, что двери перед ним открывались, юбки поднимались и груди вздымались. Забавно, но словари называют казановой мужчину неразборчивого в связях, распутного и бессердечного в отношениях с женщинами, тогда как реальный Казанова был эмоциональным, отчаянным, серьезно рисковавшим в любовных играх и зачастую проигрывавшим. Его тайным оружием было умение задевать, заставлявшее его делать, говорить, становиться кем-то, чтобы любить и быть любимым. Но все было иллюзией, театром теней на стене. Его жизнь была адским аттракционом взлетов и падений, и в конце жизни он печально сказал: «Я ни о чем не жалею».

Казанова представлял собой один из типов любовника XVIII века, опасного и нескромного. А Бен Франклин был воплощением галантного кавалера той эпохи – и как мыслитель, и как волокита. Он был шапочно знаком с Казановой – они часто встречались при дворе и дискутировали с Вольтером и другими мыслителями, при этом представляли собой совершенно разные типы любовников. В отличие от Казановы, который был необузданным и рисковым, Франклин был уравновешенным, веселым и искренним. Французы с удовольствием открывали ему доступ и в свои сердца, и в свои будуары; они его и впрямь боготворили.

Когда мы были нацией лавочников, Бен Франклин был гражданином мира. В эпоху королей он гордился тем, что был печатником. Одинаково умея убеждать монархов, маленьких детей и толпы, жаждущие вершить самосуд, он стал провозвестником зарождавшейся революции, отстаивая ее идеи в Европе. В эпоху торжества абстрактных теорий он умел обтачивать сложные факты на токарном станке простых идей. Остроумный от природы и сообразительный по роду занятий, Франклин умело умещал простые житейские истины в строгие формы язвительных эпиграмм. Он чувствовал себя вольготно и среди бурь и дискуссий открытой политики, и среди хитростей, полунамеков и интриг французских салонов. Не будучи усердным и богомольным прихожанином, Франклин прекрасно представлял устройство мира – от световых волн до способности человека к совершенствованию.

У Франклина, человека семейного, были родственники на двух континентах. Он относился к ним с отеческой привязанностью, особенно к своему незаконнорожденному сыну и незаконнорожденному сыну этого сына. Он состоял в браке сорок лет, но пятнадцать из них прожил за границей без жены. Он запомнился нам как старый, практичный, экономный и здравомыслящий человек, но даже на восьмом десятке он ухаживал за первейшими красавицами Франции, писал им страстные письма, озорно и остроумно флиртовал. Человек широких взглядов, широкой натуры и столь же обширной талии, Франклин был человеком целостным, и все, что он ни делал, было гармоничным. Пока другие люди волновались по пустякам, он представлял себе жизнь Америки в целом: с больницами, мощеными улицами, академиями, страховыми компаниями, библиотеками, пожарными машинами и личной свободой.

Франклин умел решать задачи весело. Он был одержим тем, чтобы сделать тогдашние научные теории практическими, улучшить повседневную жизнь простых людей. Когда электричество было всего лишь салонным фокусом, он уже пользовался им, чтобы жарить индеек. Он изобрел бифокальные очки, которые сам и носил. Он изобрел молниеотвод, который использовал у себя дома, и такие чудесные усовершенствования, как «пенсильванский камин» и печь Франклина. Внимательно наблюдая симптомы болезней, он диагностировал отравление свинцом, предложил методы лечения подагры, от которой страдал сам, и написал содержательный трактат о заразности простуды. Отличный метеоролог, Франклин предсказывал бури и изучал затмения, водяные смерчи, гром и северное сияние. Он был первым, кто попытался составить карту Гольфстрима. В свободное время он изучал ископаемые, реформу правописания, болотный газ, оспу, возможности пилотируемого полета, солнечные пятна, воздушный шар с горячим воздухом (когда Франклина спросили, для чего он нужен, он ответил: «А для чего нужен ребенок?») и такое множество других тем, что для их перечисления потребовалось бы несколько абзацев. «Идеи будут соединяться одна с другой, как вязки лука», – писал он о своем беспокойном, проницательном уме. Франклин знал, с точностью до цента, стоимость каждой цветочной луковицы, приложил усилия, чтобы акклиматизировать в Америке желтую иву, изобрести гибкий катетер для своего больного брата и написать эпитафию для белки, по которой горевала маленькая девочка: «Лежит здесь Скагг, / Отнюдь не наг. / Мой друг в шерсти, / Прощай, прости». И в науке, и в сердечных делах его метод состоял в том, чтобы начинать с общих принципов, затем переходить к практическому применению и наконец к простому совету. Дерзкому молодому сердцееду он писал: «Убивай не больше голубей, чем можешь съесть».

Франклин постоянно интересовался вопросами нравственности, побуждавший его исследовать мораль, размышлять о ней, спорить о ней с друзьями в основанном им философском клубе и писать о ней зачастую в памфлетах и в «Альманахе простака Ричарда». В год продавалось десять тысяч экземпляров его трудов – когда население Филадельфии составляло лишь двадцать тысяч человек). Однако, дав определение добродетельной жизни и рассказав о ней, Франклин не чувствовал себя обязанным жить добродетельно. Годы, которые он провел во Франции, были, по американским стандартам, бурными. Он был одним из самых усердных охотников за юбками всех времен. Легенда изображает его старым развратником, но это бесконечно далеко от той правды, которую раскрывают его письма. Франклин всю жизнь был защитником прав женщин, а также их достоинства, красоты и ценности, независимо от возраста и социального происхождения. Одно из его самых известных, самых забавных, но и самых мудрых писем посвящено преимуществам романов со зрелыми женщинами; в нем он, помимо прочего, отмечает: «Они так благодарны». Франклин не только защищал женщин, с которыми дружил, иногда снабжая их деньгами, оказывая юридическую помощь, предоставляя им кров и привилегии для их детей и давая им тщательно продуманные советы, когда они обращались к нему со своими проблемами, но и чрезвычайно их уважал. Женщины, как и молния, были явлением природы, и Франклину нравилось изучать и то и другое. И он делал это спокойно, основательно, безбоязненно.

Недаром Франклин, когда ему было уже за семьдесят, стал для Франции символом мужественности, не имеющей возраста. Тогда было модно помещать его портреты везде: на складных ножах, на вазах, на целых столовых сервизах, на шейных платках, внутри ночных горшков. Француженки, возведя захватывающий, утонченный флирт до уровня высокого искусства, видели во Франклине изысканного виртуоза этой игры. Женщины домогались его внимания и клялись ему в вечной любви, в откровенных и прочувствованных письмах. Его французские приятельницы посылали его внукам в Америку варежки и кукол. Его жена посылала незамысловатые рукодельные подарки его друзьям во Франции. По крайней мере два раза он просил француженок выйти за него замуж, но они деликатно отказывались. Однако, по правде говоря, они были на сорок лет моложе его и уже замужем, хотя и сетовали о своих обязательствах, отправляя за океан уверения в своей преданности. Тогда не было телефонов, и Франклин писал письма. Шаловливые, неприлично игривые послания, которые он отсылал своей подруге мадам Брийон, были для него интересной любовной игрой, упражнением в красноречии. Он навещал мадам Брийон хотя бы два раза в неделю, иногда играя с ней в шахматы в то время, пока она нежилась в ванне, поставив шахматную доску на край. Его репутация понятна из легенд. Однажды зимним вечером он встретил женщину, с которой за несколько месяцев до этого у него был роман. Немного обиженная, она сказала: «Вы не видели меня все лето. Боюсь, что вы меня уже не хотите». – «Ничего подобного, мадам, – ответил Франклин. – Я просто ждал, когда ночи станут длиннее».


Обморок наяву

Со временем общественные настроения во всей Европе опять изменились. Изменились и представления о жизни и любви. Рационализм выходил из моды, романтизм был на подъеме. Средний класс, уже достаточно многочисленный для того, чтобы стать могущественным, не мог сказать, что его ценность состояла в благородном происхождении. Поэтому появились утверждения, что значим каждый человек, вне зависимости от своего происхождения или принадлежности к общественному классу. «Земля обетованная» индустриализации включала в себя и шумные, грязные города, из которых людям хотелось вырваться; у среднего класса были деньги и досуг, чтобы пробовать новое и совершать увеселительные поездки за город. Британская монархия казалась уже не такой величественной; философы пылко говорили о демократии; в пламени французской и американской революций родились новые идеалы. Ученые XVIII века были нетерпимыми догматиками, и их косность не давала романтикам развернуться. Многое в жизни было таинственным и неизведанным, опыт человека оказывался, в значительной степени, глубоко личным. Общество веками было удушающе авторитарным, и существовавшие в нем законы нравственности были подобны многочисленным смирительным рубашкам. Романтики мечтали о свободном обществе, в котором есть место для экспериментов и личной реакции на его явления. Они изучали восточный мир, восхваляли Средние века с их культом возвышенных чувств. Ощущая, что общество развивается в направлении неизвестного идеала, романтики побуждали людей следовать сердцу, а не разуму, боготворили дикую природу как состояние райской благодати, поощряя художников быть исповедальными в своем творчестве. И, что было самым радикальным, они восхищались оригинальностью ради оригинальности – потому что нечто новое, неслыханное и неизведанное было драгоценным дополнением к миру ощущений. Любовь как настольная игра уже не имела смысла. Романтик ценил свое «я», был самокритичен до мстительности, переполнен чувствительностью и нежными чувствами, романтик ощущал любовь как обморок наяву, как всепоглощающую силу – мощную, как шторм.

Ни один композитор не олицетворял страстность той эпохи лучше Бетховена – неистового и дерзкого, писавшего новаторскую музыку, исполненную величия и внутреннего смятения. Стесняемый строгостью традиционной музыки, он передал своим сочинениям свой гнев, душевную боль и борения. Выразить столь бурные чувства банальными музыкальными средствами было бы невозможно, и Бетховен изобрел новый музыкальный язык – богаче, тоньше и ближе к чистой эмоции. В его музыке, музыке бурных, обнаженных чувств, не было места искусному украшательству прошлого. Его Бетховен попросту отверг. Музыкальные инструменты становились длиннее, чтобы из них можно было извлечь более широкий диапазон звуков, а исполнителям, чтобы на них играть, приходилось учиться новой технике. По мере отмирания старых правил музыка Бетховена становилась еще более личной, насыщенной страданием и страстно человечной.

Он написал тридцать восемь сонат для фортепиано, и из них мне особенно нравятся Патетическая и «Аппассионата»: первую он создал, когда в ужасе понял, что глохнет, а вторую – когда решил бороться со своей судьбой со всем созидательным неистовством, которое у него накопилось. «Я схвачу судьбу за горло, – поклялся он, – ей никогда не победить меня». Благодаря этим сонатам фортепианная музыка навсегда изменилась, став масштабной, мощной, широкой, как оркестровые сочинения, глубоко прочувствованной. Позже, окончательно оглохнув, Бетховен написал свою самую исповедальную, самую сокровенную (некоторые говорят – его самую оригинальную) музыку – шестнадцать струнных квартетов. Но именно в его фортепианных сонатах, где надежда чередуется с отчаянием, я слышу, как он борется с любовью.

Людвиг ван Бетховен родился в 1770 году. Его отец пел, чтобы заработать на жизнь. Из-за его алкоголизма вся семья жила в страхе и страдала. Обнаружив замечательные способности своего сына к музыке, он решил извлечь из этого выгоду, используя его как дойную корову – или теленка. В конце концов, Моцарта показывали всей Европе, и его родители сделали на нем состояние. Отец велел юному Людвигу проводить за фортепиано весь день. Иногда, вернувшись домой после длившейся всю ночь попойки, мертвецки пьяным, он вытаскивал мальчика из постели и требовал от него играть в темноте. Когда Людвиг, как и любой ребенок, ошибался, отец его бил. Учитывая, что Людвига в детстве не любили, издевались над ним и заставляли, не отрываясь, сидеть за фортепиано, удивительно, что он после таких эмоциональных испытаний вообще сохранил какое-то уважение к музыке. А если добавить, что он, по рассказам, был очень некрасивым, неопрятным и потому застенчивым, то, судя по всему, особых шансов у него не было. Его мать была несчастной, хотя и преданной своим детям – она терпела издевательства мужа и умерла еще молодой от туберкулеза. В восемь лет Людвиг дал свой первый публичный концерт, а в четырнадцать стал помощником придворного органиста. После того как его мать умерла, а отец остался без работы, юный Людвиг благодаря этой должности смог, хоть и с трудом, содержать всю семью. Но хорошими манерами он не отличался. Низенький, глуповатый на вид, с грубыми манерами, рябым лицом и израненным от людского пренебрежения сердцем, он был раздражительным и нетерпимым молодым человеком. Он легко выходил из себя и жестоко дрался. Он не мирился ни с оскорблениями, ни с критикой (а его музыка вызывала и то и другое) и не выносил дураков. Следствием лишений, перенесенных в детстве, стала все усиливавшаяся и терзавшая его глухота. И мучила она его не потому, что мешала его сочинительству (Бетховен мог слышать музыку в воображении независимо от того, слышал ли он реальные звуки или нет), но потому, что еще больше увеличивала дистанцию между ним и людьми. Он стал духом-страдальцем, призраком оперы жизни. Только представьте, в каком безутешном горе он писал эти слова:

О вы, люди, считающие или называющие меня злобным, упрямым или мизантропичным – как вы на мой счет заблуждаетесь, вы не знаете тайной причины… Для меня не существует отдохновения в человеческом обществе, изысканного общения, взаимного обмена мыслями; я обречен на почти полное одиночество, появляясь на людях лишь в случае крайней необходимости; я вынужден жить как изгой… О Провидение, ниспошли мне хотя бы один день чистой радости – ведь так давно истинная радость не наполняла моего сердца. О когда же, когда, о мой Бог, я вновь смогу ощутить ее в храме природы и человека? Никогда? Нет, это было бы слишком жестоко![35]

Чем больше глухота овладевала им, тем настойчивей он сочинял. Бетховен влюблялся стремительно, часто и глупо, неизбежно выбирая молодых, красивых женщин знатного происхождения, которые никогда не отвечали ему взаимностью. Лунную сонату он посвятил своей собственной Джульетте, Джульетте Гвиччарди, но лишь ее кузина Тереза вдохновила его настолько, что он написал «Аппассионату». Была ли она той самой «бессмертной возлюбленной», к которой Бетховен обращался в письме, найденном в потайном шкафчике после его смерти? «О, как же отчаянно стремлюсь я к тебе, – писал он, – к тебе, моей жизни – моему всему! Прощай. О, люби меня по-прежнему, никогда не сомневайся в верности сердца любимого тобою Л. – Навеки твой. – Навеки моя. – Навеки друг друга». Было ли это неотправленным письмом или копией какого-то письма, которое он отослал? Или это была фантазия, записанная в час досуга? Мы помним Бетховена как героическую личность, как человека, торжествующего над своей глухотой, чтобы создавать потрясающую музыку, исполненную неистовой силы и страсти. Мы помним его как бунтаря и провидца, а не как унылого мечтателя, эмоционально опустошенного, одинокого и страдающего, расстроенного равнодушием к нему дам, которых он любил и идеализировал, ужасно восприимчивого к отторжению и пренебрежению, настроенного на то, чтобы воспринимать ощущения жизни, и болезненно замкнутого. Однако романтизм прославлял именно такие чувствительные души.


Возвращение к куртуазной любви

Противясь эмоциональной сдержанности рационалистов, романтики XIX века пестовали утонченную восприимчивость к миру, эстетическую чуткость, иногда приводившую к физической слабости, пессимизму или отчаянию. Процветала любовная поэзия, которую нельзя было назвать ни непристойной, ни остроумной, скорее – скромной и проникновенной, восторженной, чуждой какой бы то ни было сексуальности. Поэты, обожавшие Средние века, когда чувства подчинялись этикету, а Добро и Истина шли на бой во имя Добродетели и Красоты, снова воскресили куртуазную любовь. И не важно, что она начиналась среди феодальных рыцарей и дам как прелюбодейная игра, основанная на платонической любви. Она несколько изменилась, но по-прежнему отвечала их потребностям.

На самом деле куртуазная любовь – это разновидность приукрашивания. А приукрашивалось вожделение. Поколения за поколением, снова и снова, люди открывали для себя куртуазную любовь как способ очистить половое влечение от его сексуальности. В эпоху культа стыдливости мы естественно предполагаем, что социальные условности существуют для того, чтобы скрывать наше животное происхождение. А если допустить, что цель условностей – в противоположном: привлечь к нему еще больше внимания? У самки обезьяны-бабуина при наступлении течки ягодицы и гениталии увеличиваются, надуваясь, как воздушный шарик. «Я готова, – сообщает она. – Эй, самцы, я готова! А вот и мишень». Куртуазная любовь и другие подобные игры сходны в том, что они приукрашивают процесс, подчеркивая зрелость и готовность женщины. Посмотрите на пчелу. Пчела может сосредоточиться на большой, контрастной, иссиня-черной серединке рудбекии и прицельно лететь к ней, постепенно снижаясь (ее ведет к цели видимый в ультрафиолете узор, которого не видит человеческий глаз). В сложных человеческих обществах, где цель не всегда ясна или достижима, многое отвлекает внимание. Продуманное ухаживание постепенно подводит человека все ближе и ближе к цели – любовной связи. Многие женщины ждали своего рыцаря в сверкающих латах, надеясь, что он откуда-нибудь появится и отнесется к ней достойно: будет боготворить, почитать, обожать. Подобно принцессе Рапунцель, она могла бы потом спустить косы и позволить ему взобраться по ним в спальню. Ее жизнь скучна. Она сомневается в себе, страдает от комплекса неполноценности. А потом появляется великодушный Другой: который исправит ошибки в ее жизни, сделает ее безмятежной, а саму даму будет возвеличивать в малом и всячески превозносить. Дама чувствовала, что желание пронзает ее, словно стрелами, заставляет трепетать. Наконец возлюбленный появляется, и мишенью становится его сердце. Он воспевает ее гибкое, как лук, тело и умоляет ее бежать с ним.

Зачем нам нужно покрывало для теплого, роскошного, мягкого одеяла чувственности? Зачем прикрывать чувственность, пользуясь уловками? Зачем пытаться ее очистить? Зачем превращать ее в церемонный осторожный танец? Что плохого в нормальном, старомодном, обычном или стандартном желании? Почему оно нас смущает и заставляет стыдиться? По одной причине: желание может привести к любви, а любовь – это заговор двоих, который часто оборачивается предательством. Когда люди влюбляются, они разрушают прочные узы родства и оставляют семьи, чтобы создать новую семью со своими собственными узами, собственными ценностями, собственной страной и родней. «Я не теряю дочь, я приобретаю сына», – часто говорят отцы – слишком заученно, слишком жизнерадостно, чтобы этим словам можно было верить. Отец лишь очень хорошо знает, что он теряет дочь, которая низведет его до уровня доброго друга, перестанет ему подчиняться, и он уже не будет в ее жизни самым главным.

Но даже если бы все это было неправдой, любовные игры все равно будут оставаться для нас притягательными, потому что в них мы оттачиваем ум, и они напоминают нам о детстве. Фактически это главное, во что играют взрослые. Люди любят спорт: меряться силой, дерзостью, проявлять ловкость, соревнуясь с товарищем по команде, с противником, надеясь победить, получить награду и прославиться. Любовь – это требующий усилий спорт, в котором задействованы все группы мышц и мозг. Цель любовной игры – это большое физическое удовольствие, а ее особая прелесть в том, что правила постоянно меняются. Часто мы идем не в ту сторону; цель иногда исчезает за туманом чувства вины или опасений; на поле могут неожиданно появиться другие игроки (свойственники или соперники); преимущества можно потерять в мгновение ока, и внешние обстоятельства зачастую меняют карты до окончания игры. Какие шахматы, поло, баскетбол или война могут с этим сравниться?

В этом турнире воль, с доспехами и поединками, делается ставка на обладание, а тот, кто заставляет девицу страдать, повышает свою самооценку. Неистовые дети романтизма – Руссо, Байрон, Шелли, Гёте и другие – были мастерами таких игр и их обожали, но они были исключениями, подтверждавшими правило, задававшими направление. Два модных сердцееда, Байрон и Шелли, питали воображение читателей XIX века, исповедуя свободную любовь, абсолютную готовность подчиниться минутной прихоти и отстаивая право человека реагировать на жизнь совершенно по-своему. Однако многочисленный и сильный средний класс уже начал задумываться о важных жизненных вопросах – о религии, экономике, нравственности и даже о том, что и как нужно чувствовать. Женщинам полагалось быть нежными, скромными и впечатлительными. Романтические влюбленные, влюбляясь со всей страстью, сравнивали чувства с потоком, ливнем и наводнением. (Романтическая поэзия так часто прибегала к образу бурной, неукротимой воды, что даже удивительно, почему в ней не упоминается о простом дожде.) Однако утверждалось, что любовь – бесполая, целомудренная и истинная. А какой еще ей быть, если хорошеньким девушкам полагалось быть чистыми, неиспорченными, воспитанными и хрупкими? Как можно было растлевать таких маменькиных дочек? Женщинам уже не обязательно было иметь большое приданое и владеть унаследованными землями. И хотя индустриализация освободила женщин среднего класса от традиционных работ – обучения детей, шитья одежды, приготовления пищи и выпекания хлеба, – она же сделала их чрезвычайно зависимыми от мужей. Замужней женщине из среднего класса не подобало выходить из дому, бывать в обществе, заниматься социальной помощью или посещать школу. Если жене не нужно было работать и она не приносила с собой богатство, то какая ей тогда отводилась роль? В основном рожать детей и быть символом супружества. Так она отвечала тому романтизированному идеалу, которому было невозможно соответствовать в жизни точно так же, как средневековые дамы не могли соответствовать идеалам их рыцарей. Женщинам полагалось сидеть дома и заботиться о детях; мужчины возвращались домой после работы и проводили время с ними и с детьми. Все важные решения, касавшиеся семьи, принимал мужчина – хозяин поместья, дом которого, каким бы он ни был скромным, был его крепостью. Когда романтическая любовь просочилась в новые мечты среднего класса, она одомашнилась, упростилась, стала опрятной и бесполой.


Домашний рай

Люди Викторианской эпохи находили умиротворение в том, чтобы боготворить семью как живую идиллию и смотреть на дом как на царство свободы и стабильности. В английской семье именно женщинам полагалось быть облагораживающей силой, прививать нравственность, блюсти все доброе и поощрять духовное. Однако эта честь была непосильной ношей: столпы нравственности не гнутся. От тех, кто учил нравственности, требовалось быть идеальными: каких трудов стоило женщине соответствовать этим требованиям!

Щепетильность достигла небывалой высоты, поскольку идеальные воплощения добродетели не могли ни произносить ничего непристойного, ни, так или иначе, быть объектами непристойного поведения. Куртуазная любовь включала в себя культ королевы, и сама королева Виктория, первая матрона, идеально удовлетворяла требованиям. Она стала символом этой любви.

Считалось, что если называть фигу фигой, то это травмировало женщину, и потому прямые слова заменялись эвфемизмами. За обедом женщине предлагали «лоно» курицы (а не грудку). Если она ездила верхом на лошади, то ей полагалось сидеть в дамском седле, чтобы не обхватывать ногами нечто столь крепкое, как спина лошади. Ноа Уэбстер, канонизировавший американский вариант английского языка, составив его первый словарь, был чудовищным ханжой и религиозным фанатиком, помешанным на учтивости. Он переделал неприличные слова, заменив, например, «тестикулы» на «особые члены». В статье «любовь» приводимые им примеры словоупотребления относились исключительно к религии. Об Уэбстере существует много легенд, но в моей любимой вспоминается тот случай, когда жена застала его целующим горничную. «Что это, Ноа, я удивлена!» – так, говорят, она отреагировала. На что Уэбстер, как добросовестный школьный учитель (каковым он и был), ответил: «Мадам, вы изумлены; а я – удивлен».

Женщина, посещая кабинет врача, должна была показывать на кукле, в каком месте у нее болит. Принимая роды, врач действовал вслепую, держа руки под простыней, чтобы не увидеть гениталии женщины. А поскольку органы любви и испражнения расположены очень близко, табуирована была вся эта область. Грязь во всех смыслах – в переносном и прямом – вызывала отвращение, и ее полагалось удалять из дома, счищать с тела, изгонять из своей жизни. Романтизм идеализировал женщин, создавая образы благожелательных, целомудренных матерей. Поэтому заниматься с ними любовью казалось кровосмесительным, греховным, грязным. Всякая женщина, пытавшаяся активно флиртовать в XVIII веке, считалась грязной шлюхой. Женщина могла только ждать, чтобы мужчина ее заметил, и лишь тогда она могла или принять, или отвергнуть его. Хэвлок Эллис, исследователь сексологии того времени, приводил примеры супружеских пар, состоявших в браке годами, но никогда не видевших друг друга голыми. Роль жены как сексуального партнера сводилась к тому, чтобы неподвижно лежать, неумело действовать и не возбуждаться, пока ее муж удовлетворял свою животную похоть. И действительно: многие, в том числе и врачи, считали, что женщины просто не испытывают сексуального наслаждения. Чтобы насладиться сексом со старательной и энергичной партнершей – и с которой разрешалось так действовать, – мужчина был вынужден посещать публичный дом. А потому нет ничего удивительного в том, что в Викторианскую эпоху процветали проституция и порнография, мазохизм, извращения и венерические болезни. Рихард фон Крафт-Эбинг, австрийский психиатр и врач-криминалист, первым описал мазохизм в своей книге «Половая психопатия» (1886), назвав это явление по имени своего соотечественника-австрийца, Леопольда фон Захер-Мазоха, писавшего романы о мужчинах, которым нравилось, чтобы грубые, властные женщины их унижали и причиняли им физическую боль (при этом они предпочтительно должны быть одеты в кожу или в меха). В этой классической сцене из повести Захер-Мазоха «Венера в мехах» жестокая, искушенная Ванда связывает своего любовника Северина, а потом угрожающе встает перед ним:

Красавица бросила на своего обожателя странный взгляд своих зеленых очей, ледяной и убийственный, затем она пересекла комнату, медленно накинула на плечи восхитительный просторный плащ из красного атласа, пышно отороченный королевским горностаем, и достала из ящика туалетного стола кнут с длинным хлыстом и короткой рукояткой, которым она обычно наказывала своего мастифа. «Ты этого хочешь, – сказала она. – Тогда я тебя выпорю». Все еще стоя на коленях, ее любовник воскликнул: «Выпори меня! Умоляю!»[36]

Представление о роковой женщине, женщине, причинявшей боль и внушавшей мужчине чувство вины – «красоты прямо из ада», как с удовольствием писал об этом Суинберн, – трогательно контрастировало с покорной женщиной, женой, матерью, – воплощением святого материнства. Высказывая свое мнение о пронизанной чувством вины морали того времени, Гюстав Флобер усмехался: «Мужчина что-то упускал, если никогда не просыпался в чужой постели рядом с женщиной, лица которой он больше никогда не увидит, и если никогда не уходил из публичного дома на рассвете, чувствуя себя, словно он спрыгнул с моста в реку из-за полного физического отвращения к жизни».

Мы используем слово «пуританский» для описания репрессивного отношения к любви и чувственности. Однако именно люди Викторианской эпохи, а не пуритане облачили женщин в платья, скроенные таким образом, что они были равнозначны смирительным рубашкам, и заглушили вздохи влюбленных. Их вымышленная «счастливая семья», в которой правит отец, а благодарная мать – хозяйка дома, была общественным идеалом, впоследствии подхваченным киноиндустрией и целиком переданным XX веку.

Парадоксально, но именно тогда, когда моралисты добавляли касторового масла в тонизирующий напиток брака, женщины-активистки боролись за равные права на работе, дома и в постели. Они хотели удобно одеваться, заниматься спортом, как и мужчины, получать образование и выполнять важную работу. Браки были лишь наброском в мрачных тонах. Фрейд, Хэвлок Эллис, Бальзак, Флобер и другие описывали жизни, полные тихого отчаяния, но их собственные жизни не были свободны от неврозов и супружеских травм. Да, они были исключительно непредубежденными, но я сомневаюсь, чтобы они могли предположить, до какой степени люди XX века будут околдованы и одержимы любовью и сексом. С нашей обычной перспективы начала века (включающей теперь сексологические исследования дуэта ученых Мастерса и Джонсон, теорию психоанализа и цели женского движения) такого рода одержимость кажется совершенно нормальной, даже традиционной, поскольку ею переболели и многие люди из поколения наших родителей. Контроль рождаемости, средства массовой информации, растущее уважение к женщинам, более радикальное разделение церковного и светского миров, сексуальная революция и такие биологические кошмары, как СПИД, – все это видоизменило наше представление о морали. Теперь случается, что мы вступаем в браки и по любви, но на протяжении многих столетий люди не считали это необходимым, а для новых поколений это, может, будет и вовсе невозможно. Разные эпохи и сосредоточены на разном – на спасении, чести, наследовании, знании, войне, падении уровня рождаемости. А мы высоко ценим любовь. Она удовлетворяет и волнует, направляет и губит нас. Она просачивается сквозь бетон всей нашей современности. Она питает наши страсти, наполняет фантазии, вдохновляет искусство. И что с этим сделают будущие эпохи?


Современная любовь

Когда я размышляю о сущности современной жизни, об изменениях в отношениях, которые сделали жизнь такой, какой мы ее сейчас знаем, то припоминаю три главных фактора: право выбора, частная жизнь и книги. Как человек, чья молодость пришлась на семидесятые годы, я почти не могу представить себе время, когда люди не могли делать в своей жизни выбор – даже в мелочах, не говоря уже о чем-то глобальном. У личной свободы – долгая и неторопливая история. Отчасти ее можно объяснить ростом населения в мире, что давало людям возможность не выделяться и вести тайную жизнь. Если они не могли освободиться от нравственного закона, то, по крайней мере, могли тешить себя тем, что освобождены от него в частной жизни. Несмотря на устроенные по сговору браки, люди умудрялись втайне любить тех, кого выбирали они, не испытывая стыда; потом – выбирать тех, с кем вступать в брак, а со временем они осмелели даже настолько, что пожелали жениться на тех, кого они любят. С ростом благосостояния и появлением свободного времени в домах стали устраивать комнаты того или иного назначения, в том числе и спальни, где могли скрыться от посторонних глаз муж и жена. Вскоре и молодожены захотели жить отдельно от родственников: такой была новая идея, основанная на только что завоеванном ощущении частной жизни.

Изобретение книгопечатания помогло влюбленным и стало для них стимулом. Как только люди стали грамотнее, у них появилась возможность устроиться с книгой в каком-нибудь тихом месте, читать ее наедине с собой и размышлять. Чтение навсегда изменило общество. Размышление в одиночестве постепенно становилось общераспространенным, и в романтической и любовной литературе читатели могли открыть для себя что-то возможное или хотя бы воображаемое. Они могли позволять себе спорные мысли и чувствовать поддержку близких им по духу людей, никому ничего не рассказывая. Книги можно было держать где угодно, а появление библиотек принесло с собой представление об уединении, когда человек мог предаться самым сокровенным своим мечтам. Влюбленные могли слиться душами, читая любимых ими обоими писателей; то, чего они не могли выразить лично, они хотя бы могли отметить на страницах книги. Книга, которой сопереживали влюбленные, могла говорить с ними по секрету, усиливая ощущение близости даже тогда, когда любимый был далеко или когда с ним было запрещено встречаться. Книги открывали доступ в мир, где можно было предаваться полету воображения, окрыленным любовным фантазиям; они наделяли читателей ощущением эмоциональной общности. Где-то в другом городе или государстве другая душа читала те же самые слова и, может быть, мечтала о том же самом.


Сердце – одинокий охотник
Представления о любви



Платон: Совершенный союз

Роман Пруста «В поисках утраченного времени» начинается с воспоминания о детстве героя, когда он, лежа в постели, ждал, когда придет мама, чтобы его поцеловать и пожелать спокойной ночи. Ранимый и одинокий, он рос тревожным, чувствуя себя выбитым из колеи, и весь остальной роман (скорее мозаика жизни, чем произведение художественного вымысла) – это летопись его попыток преодолеть разрыв между собой и остальным человечеством. Трудно было чувствовать себя более изолированным, отделенным от людей и одиноким, чем он. В этом эпизоде показано вечное стремление ребенка, который должен научиться существовать отдельно от матери, даже когда он желает воссоединиться с ней. Один из краеугольных камней романтической любви – а также экстатической веры, которой жили мистики, – это мощное желание слиться с любимым, стать одним существом с ним.

Истоки такого представления о любви – в философии Древней Греции. По мнению Платона, влюбленные – это разделенные половинки единого целого, ищущие друг друга для того, чтобы стать целым. Они – сила, созданная из двух слабостей. В какой-то момент все влюбленные испытывают желание потерять себя, слиться, стать единым существом. Отказываясь от своей независимости, они обретают свои подлинные «я». В мире, которым правили мифы, Платон пытался быть рациональным, зачастую используя мифы как аллегории, чтобы доказать свою теорию. Его исследования любви в диалоге «Пир» – это древнейшие из дошедших до нас попыток осмыслить любовь систематически. В диалоге «Пир» Платон советует людям обуздывать сексуальные порывы, равно как и их потребность отдавать и принимать любовь. Они должны сосредоточить все эти силы для достижения более высоких целей. Платон отлично понимал, что людям придется прилагать огромные усилия, чтобы переориентировать столь мощные инстинкты, и это приведет к большей внутренней борьбе. Когда почти через три тысячи лет Фрейд говорил о подобной борьбе, используя такие слова, как «сублимация» и «преодоление», он возвращался к Платону, для которого любовь была большой и сложной загадкой. Отчасти так произошло, несомненно, потому, что Платон не мог определиться с собственными сексуальными предпочтениями: в юности он прославлял гомосексуальную любовь, а в зрелые годы осуждал ее как нечто противоестественное и чудовищно преступное.

В диалоге «Пир» пир устраивают в честь Эрота; Сократ (который был учителем и товарищем Платона) и его друзья обмениваются мыслями о любви. Фактически задача Сократа состоит в том, чтобы отыскивать ошибки в мыслях других. Сотрапезники собрались не только для того, чтобы восхвалять любовь, но и для того, чтобы в нее погружаться, нырять в ее волны и измерять ее глубины. Одна из их первых горьких истин – представление о том, что любовь – это всеобщая человеческая потребность. Это не мифическое божество, не прихоть, не помешательство, но неотъемлемая часть жизни каждого человека. Когда наступает черед Аристофана, он рассказывает притчу, которая с тех пор тысячелетиями влияла на людей. Он объясняет, что изначально существовало три пола: мужчины, женщины и двуполое соединение мужчины и женщины. У этих первозданных существ было две головы, четыре руки, два набора гениталий и так далее. Устрашенный их потенциальной силой, Зевс разделил каждого из них пополам, создав лесбиянок, гомосексуальных мужчин и гетеросексуальных людей. Однако каждый человек стремился к своей недостающей половине, которую он разыскивал, выслеживал и заключал в объятия, чтобы вновь обрести единство, – и таким образом Аристофан приходит к потрясающему определению любви:

Каждый из нас, когда он разделен и имеет только одну сторону, как камбала, – еще не вполне человек, и он всегда ищет другую половину… И когда один из них встречается с его другой половиной, подлинной половиной себя, будь он любителем юношей или любителем чего-то другого, обоих охватывает столь изумительное чувство любви, дружбы и близости, что они, я бы сказал, не потеряют друг друга из виду даже на мгновение. Такие люди проводят вместе всю жизнь, хотя и не могут объяснить, чего они хотят друг от друга. Ведь то сильное стремление, которое каждый из них испытывает к другому, является, судя по всему, желанием не любовного соития, но чего-то другого. Душа каждого из них этого явно желает, но не может сказать, имея об этом лишь неясное и смутное предчувствие. Если допустить, что, когда они оба лежат рядом, к ним подойдет Гефест со своими орудиями и спросит их: «Чего же вы, люди, друг от друга хотите?» – они не смогут этого объяснить. Предположим далее, что, обнаружив их растерянность, он бы спросил: «Или вы хотите быть одним целым и всегда, и днем и ночью, находиться вместе друг с другом? Ведь если вы желаете именно этого, я готов сплавить вас воедино и позволить вам расти вместе…» Случись так, то никто из них, услышав это предложение, не отказался бы от него. Нет, он бы признал, что встреча и слияние друг с другом, превращение в единое существо вместо двух отдельных, – это истинное выражение его давней потребности. И причина этого в том, что изначально человеческая природа была единой, и мы были целым, а желание целостности и стремление к ней называется любовью.

Это удивительная притча, говорящая, что у каждого человека действительно есть идеальная любовь, которую он надеется где-нибудь найти. И дело не в том, что «для каждой кастрюли найдется своя крышка», как иногда говорила моя мать, но в том, что у каждого из нас есть свой «один-единственный», и мы, когда его находим, становимся одним целым. Этот романтический идеал идеального партнера был создан Платоном и оказался таким притягательным для сердец и умов, что люди верили в него все следующие века, а многие продолжают верить и сейчас. Как обнаружил Фрейд, Платон позаимствовал свою притчу из Индии, где некоторые божества были двуполыми. И действительно: первый человек в Упанишадах так же одинок, как Адам в Библии, и, подобно Адаму, просит для себя спутника и рад, когда из части его собственного тела сделали женщину. В обоих случаях все люди на Земле родились от их союза. Биологи-эволюционисты говорят, что наш самый первый предок почти наверняка был двуполым, и есть ощущение, что отчасти это именно так – и не только с рациональной точки зрения, но и потому, что некая часть нашего существа стремится к другому существу. Джон Донн великолепно написал об этом страстном стремлении к единению, приобретающем особую пикантность в его стихотворении «Блоха». Однажды, приятно бездельничая со своей возлюбленной, он замечает блоху, высосавшую немного крови сначала из ее руки, а потом – из его. И он радостно замечает, что кровь их обоих, смешавшись в блохе, соединила их браком.

Почему же идея единения столь неотразима? Любовь изменяет всю физику в знакомой вселенной человеческих чувств и изменяет границы между тем, что реально, и тем, что возможно. Дети часто верят в волшебство и чудеса, а вырастая, естественно верят в волшебную силу любви. Иногда в мифах и легендах это изображается так, что юноша и девушка выпивают любовный напиток, как Тристан и Изольда. Иногда это объясняют тем, что их пронзили стрелы Амура, или они зачарованы музыкой, как Эвридика, или получают оживляющий поцелуй на манер Спящей красавицы.

Во многих восточных и западных религиях молельщики жаждут обрести ощущение единства с Богом. И хотя это не должно быть эротическим совокуплением, святые зачастую описывают это единение так, как если бы оно таким было, описывая в интимнейших подробностях впечатления от чувственности тела Христа. У религиозного экстаза и экстаза влюбленных много общего: внезапное прозрение, клятвы, обещания, всепоглощающий огонь в сердце и в плоти, обряды, приводящие к блаженству, и, для некоторых христиан, каннибальское единение с божеством в символическом обряде пития его крови и поглощения его плоти. Влюбляемся ли мы в человека-полубога или испытываем любовь к Богу, мы чувствуем, что они могут нас вернуть в изначальное состояние единства, что потом наше внутреннее электричество может пройти по всему контуру нашего существа и что мы наконец сможем стать одним целым.

Как это странно – желать слиться с кем-то полностью: и кровью, и всем телом. Разумеется, в буквальном смысле стать одним существом на самом деле нельзя, это физически невозможно. Это абсурдно. Каждый человек – отдельный, самостоятельный организм, и только сиамские близнецы соединены друг с другом. Но почему же мы, так или иначе, ощущаем себя ущербными? Почему нам кажется, что, объединившись – телом, мыслями и судьбой – с другим человеком, мы исцелимся от нашего чувства одиночества? Разве не было бы разумней полагать, что, когда любовь объединяет двоих, они становятся сообществом, а не сплавом, превращающим двоих в одного? Представление о слиянии столь иррационально, настолько противоречит здравому смыслу и тому, что мы наблюдаем, что оно наверняка должно корениться очень глубоко в нашей психике. Поскольку ребенок рождается от матери и живет как отдельное существо, мы считаем ребенка индивидом. Однако с точки зрения биологии это не совсем так. Ребенок – это органическая часть матери, отторгаемая от нее при рождении. И тем не менее он сохраняет многие ее биологические свойства, качества ее личности, даже запах. Единственное и абсолютно совершенное единство двух существ имеет место только тогда, когда прикрепленный к пуповине, словно парящий в невесомости, ребенок заключен в материнской утробе, как крошечный сумасшедший в обитой войлоком палате. Он соединен с ней, ощущая, как ее кровь, гормоны и настроения перетекают в его тельце, воспринимая ее чувства. Этот идеальный союз, это зависимое, подвешенное состояние разрушается родами, как ампутацией, когда младенец, как отсеченный орган, жаждет воссоединиться с остальным телом. Я не говорю, что это со всяким происходит сознательно, но считаю, что этим можно объяснить то осмотическое желание, которое все мы чувствуем, стремясь слить наши сердце, тело и жидкости с тем, что есть у другого. И нас разделяет лишь тонкий слой кожи и нечто столь же неосязаемое, как нейроны. И только живое ощущение собственной личности удерживает нас от того, чтобы пересечь ту границу, которую жаждут преодолеть организмы, чтобы стать единым желанием, единым устремлением, единой судьбой. А когда наконец мы достигаем этой вершины, то обретаем ощущение не только единения, но и более того – безграничности.


Стендаль: таинственная страсть

Особая ирония в истории разума и сердца состоит в том, что мудрые люди не всегда действуют мудро в собственной жизни. Романисты, изумительно постигающие психологию своих героев, могут и не быть такими же проницательными по отношению к своим друзьям или к самим себе. Возвышенные мыслители дома часто превращались в мелочных людей с навязчивыми мыслями. Даже харизматичные и вдохновляющие мировые лидеры иногда тайно страдают от депрессии или получают удовольствие, когда их унижают и помыкают ими в спальне. Мы приписываем знаменитым людям бестрепетность, хороший характер и такой образ жизни, который достоин их гения. И, хотя на самом деле они, как правило, такие же люди, такие же неуверенные в себе невротики, как и все остальные, эта банальная истина всегда воспринимается как шок, который общественное мнение редко прощает. По моему мнению, это не важно, что Фрейд предпочитал любовь втроем, что Хэвлок Эллис любил, чтобы женщины мочились во время секса, или что Черчилль становился на четвереньки, подкрадывался к двери спальни своей жены и мяукал, как кот. Но в этом мое мнение, наверное, расходится с общественным. Большинство людей ожидают увидеть своих героев безупречными. А мне кажется, что величие – это то, чего достигают обычные, в других отношениях, люди. Хотя их гений и отделяет их от остальных, они отличаются только гениальностью. В самом деле: они, чтобы сладить с этим гением, наверное, создавали сложную систему сдержек и противовесов. Мы забываем, что тонко чувствующие гармонию люди также очень восприимчивы к неуважению и пренебрежению, склонны сомневаться в себе.

Именно таким художником был и Мари-Анри Бейль (Стендаль). Глубокий знаток человеческой природы в своих романах, в реальной жизни он все сильнее и отчаяннее влюблялся в женщину, которая им просто играла. Она его отвергала, и ее равнодушие было для него постоянной кровоточащей раной. Все-таки он не мог порвать с той, которая была его наваждением. Матильда Висконтини-Дембровская, двадцативосьмилетняя миланская красавица, мать двоих детей, разошлась с мужем, поляком, и активно участвовала в итальянской революционной политике. В 1818 году Стендаль влюбился в нее без памяти. Она никогда не отвечала ему взаимностью или не понимала его. Он досадовал, а она относилась к нему все холоднее и держала его на голодном пайке, ненадолго заходя к нему всего раз в две недели. Матильда не отвергала его окончательно и встречалась с ним достаточно часто для того, чтобы его надежды не угасали. Видимо, власть над ним ее безмерно возбуждала. Позже Стендалю пришлось уехать в Англию, чтобы избежать ареста, и Матильда умерла в возрасте тридцати пяти лет. Он страстно писал о ней до конца своей жизни и, пока она была жива, не останавливался ни перед чем в своей болезненной любви к ней.

В своей знаменитой книге «О любви» (De l’Amour) Стендаль вывел Матильду под псевдонимом и приписал другим мужчинам то, что на самом деле произошло с ним. Даже его друзья не знали, что он писал о себе, что прилагал все свои душевные и творческие усилия для того, чтобы завоевать уважение Матильды. Может, Стендаль еще и чувствовал, что, анализируя свою страсть и пытаясь понять природу любви, он сможет освободиться от ее мертвой хватки. Прежде чем изгнать демонов, надо их назвать.

Начиная свою книгу, Стендаль объясняет, что существуют четыре вида любви: «манерная любовь», «физическая любовь», «тщеславная любовь» и, наивысшая из всех, «страстная любовь» – романтическое, всепоглощающее, бросающее вызов смерти чувство, которое не нуждается во взаимности. Это состояние было хорошо знакомо Стендалю. Матильда настолько выводила его из равновесия, что в тех редких случаях, когда они бывали вместе, он слишком стеснялся, чтобы быть обаятельным. В результате Стендаль нередко становился неловким, косноязычным, бормотал нелепости или говорил что-то бестактное. Наверное, он казался ей жалким. Его страсть к ней была безнадежной, временами даже унизительной, и питалась иллюзиями, что в конце концов она так или иначе ответит на его любовь. Однажды в ноябре 1819 года он решил признаться ей достойным, но хитрым образом – так, как он бы никогда не смог сделать лично. Стендаль решил написать роман под названием «Матильда». Через несколько недель у него появилась уже другая идея, еще смелее: написать о «физиологии любви», рассмотрев ее на нескольких уровнях. Для обычного читателя это была бы глубокая работа, основанная на интуитивном понимании, а для Матильды она стала бы личным обращением. В книге он назвал ее Леонорой, а себя описал как «молодого человека, моего знакомого». Однако она, разумеется, узнала их обоих, поскольку он цитирует ее дословно и упоминает события из ее жизни. Так что, хотя миллионы читателей обращались к этой книге в поисках общих истин о любви и находили ее поучительной, она была написана о безответной любви одного страдающего мужчины к одной женщине.

«Франкенштейн» Мэри Шелли был опубликован годом раньше, и что-то от этого ранимого, недооцененного уродца было и в Стендале, который жил недалеко от особняка Матильды и с тоской смотрел в окно на ее приветливый дом, зная, что вызывает у нее отвращение.

А еще Стендаль напоминает героя романа Карсон Маккаллерс «Сердце – одинокий охотник». Маккаллерс было всего двадцать четыре года, когда она написала свой роман о людях с одинокими сердцами. Главный герой, Сингер, хотя и глухонемой, готов кричать о своей любви, о которой никто не может услышать. Юная героиня, Мик, в отчаянии из-за того, что ее не принимают люди из ее среды, чувствует себя одинокой. В романе все охотятся за любовью, в той или иной форме – подкрадываясь к ней, промахиваясь, спокойно дожидаясь ее в тщательно устроенной засаде. Некоторые стреляют по теням. Некоторые выбирают верные цели. Но большинство подобно планетам, вращающимся вокруг других, – соединенные силой тяжести человеческого существования, они тащатся друг за другом, но обречены на то, чтобы никогда не коснуться друг друга. Многие герои Маккаллерс – в той или иной степени калеки, какой и сама Маккаллерс стала через пять лет, когда ее, двадцатидевятилетнюю, мышечная дистрофия приковала к инвалидной коляске, в которой она оставалась до самой смерти в возрасте пятидесяти лет. Вынужденная большую часть своей жизни оставаться зрительницей на спортивной трибуне, она смотрела на здоровых, сильных игроков на поле. И это сделало ее особенно чуткой к скрытым изъянам. Ее героев или снедают внутренние терзания, или они отрезаны от жизни. Никто не способен увидеть страдания другого. Каждый совершает свой жизненный путь в одиночестве, жаждет разделить его с кем-то другим, объясниться, но не может найти родственную душу. Сингер кажется самым здравомыслящим, хотя он особенно отчужден от других, потому что даже не может разговаривать с другими людьми. Он подобен воздушному гимнасту, который раскачивается над пропастью. В конце концов он теряет надежду дождаться того, кто был бы готов его поймать, подхватить на руки, и, не сопротивляясь, срывается и падает. Должно быть, Стендаль чувствовал себя как дома в этом цирке, на этой натянутой высоко под куполом проволоке одиночества и любовной болезни.

Его исследование любви – это небольшой анатомический очерк наваждения. Он говорит о парализующей застенчивости, которую мы чувствуем в присутствии наших возлюбленных. О том, как важно держаться естественно, – но и о том, как это трудно. О том, как милые слова любимого человека лишают дара речи. О том, как изводят попеременные приливы надежды и отчаяния. О том, как самые обычные жесты или слова могут то приводить влюбленного в отчаяние, то уже через минуту переполнять его счастьем. О том, как музыка может говорить о невыразимых глубинах любви. О том, как любовь может идеализировать подлинную натуру любимого. О том, как безжалостное сомнение в себе и самоанализ терзают сердце. Словно ученый-систематик, Стендаль описывает семь стадий любви. Сначала человек восхищается. Потом он надеется, что на его чувство ответят взаимностью. Когда надежда сочетается с восхищением, рождается любовь, и чувства пробуждаются для радости касаться любимого, видеть его, говорить с ним. Следующий этап включает в себя одно из ключевых понятий Стендаля: он называет это «кристаллизацией», стремлением влюбленного идеализировать любимого, воображая его или ее изысканней и благородней всех прочих людей. Это «умственный процесс, стремление находить во всем происходящем новые доказательства совершенства любимого существа». Стендаль называет этот процесс «кристаллизацией», потому что он напоминает ему, как нарастают кристаллы на веточках в соляных копях. Добытчики соли бросают в заброшенную шахту голую ветку и, когда достают ее оттуда через два или три месяца, оказывается, что она вся покрыта сверкающими соляными кристаллами. «Даже самая маленькая веточка, не больше лапки синицы, усеяна множеством сверкающих алмазов. Прежнюю ветку уже не узнать». После кристаллизации закрадывается сомнение, возникают страшные предчувствия, когда влюбленный требует все новых и новых доказательств любви. (Мужчины и женщины сомневаются в разном, объясняет Стендаль. Мужчина сомневается, может ли он привлечь женщину и внушить ей настоящую любовь к себе. Женщина сомневается в искренности мужчины и в его надежности; может, его интересует только секс, и он скоро ее бросит.) Когда сомнения преодолены, происходит «вторая кристаллизация», когда влюбленный считает каждый поступок доказательством любви. На этом этапе антитезой влюбленности становится смерть. Если идеализированный человек уходит, то опечаленный влюбленный воображает, что это произошло по его вине и что из-за его собственных ошибок счастье потеряно навсегда. Утешения нет. Депрессия убивает любую светлую мысль. Разум уже не связывает представление об удовольствии с какой-либо приносящей удовольствие деятельностью. Стендаль пишет: «Таков оптический обман, который приводит к роковому выстрелу из пистолета».

Кроме того, Стендаль подробно описывает роль, которую играет невольная память. Предмет или ощущение может неожиданно и властно напомнить о любимом. Это происходит потому, замечает Стендаль, что, когда вы вместе с любимым, вы слишком сосредоточены на нем и настолько нервничаете, что не замечаете окружающий вас мир, прислушиваясь исключительно к своим ощущениям. Позже, обнаружив предмет, о важности которого вы уже забыли, вы вновь переживаете те же ощущения. Делая вид, что цитирует дневник своего друга – человека, для которого «страсть была первым настоящим курсом логики, который он когда-либо проходил», – Стендаль рассказывает о своих собственных мучениях:

Любовь привела меня в жалкое и отчаянное состояние, и я проклинаю само свое существование. Ничто не может меня заинтересовать… Каждая гравюра на стене, каждая щепочка на мебели упрекают меня за счастье, о котором я мечтал в этой комнате и которое теперь потеряно навсегда…

Я бродил по улицам под холодным дождем; случай, если это можно назвать случаем, привел меня к ее окнам. Наступала ночь, и, пока я ходил рядом, мои полные слез глаза были прикованы к окну ее комнаты. Вдруг штора на секунду поднялась, как если бы кто-то хотел бросить взгляд на площадь, а потом быстро опустилась снова. Я почувствовал, как сжалось мое сердце. Я уже не мог держаться на ногах и спрятался под навес соседнего дома. Все мои чувства пришли в смятение. Конечно, может быть, что штора колыхнулась случайно; но вдруг ее подняла именно ее рука!

В жизни есть только два несчастья: несчастье неразделенной страсти и несчастье смертельной тоски.

Когда я люблю, у меня такое ощущение, что безграничное счастье, превосходящее самые безумные мои желания, где-то совсем рядом и ждет только слова или улыбки.

А без страсти… я не могу найти счастья нигде и начинаю сомневаться, суждено ли оно мне вообще…

Становясь угрюмым, Стендаль сетует и говорит, что, может, было бы лучше, если бы он родился бесстрастным, спокойным и безмятежным. Но, словно пес, который все кружит и кружит до тех пор, пока не уляжется спокойно, он снова и снова возвращается к вызывающей привычку необузданной силе любви, переполняющей человека и придающей жизни «таинственный и священный жар». Завершив цитировать дневник своего «друга», Стендаль пишет после этого целый трактат, придумывая такие мудрые изречения, как, например: «Шестнадцать лет – это возраст, когда человек жаждет любви, не слишком разборчив и его не особенно волнует, какой напиток может предложить ему случай». Или: «Долгая осада унижает мужчину, но облагораживает женщину». Или: «Взгляды – это великое оружие добродетельной кокетки; взглядом можно выразить все». Психологическая проницательность Стендаля не теряет своей ценности и по сей день. Так, например, он понимал, как прошлое предопределяет наш выбор партнера, формируя его образ: «Вы, не осознав этого, создали свой идеал. В один прекрасный день вы встречаете кого-то, кто чем-то напоминает этот идеал; кристаллизация… навсегда отдает владыке вашей судьбы то, о чем вы так давно мечтали». Стендаль замечает: «Два любящих человека редко любят друг друга одинаково. У страстной любви есть свои фазы, когда больше будет любить сначала один из любящих, а потом – другой». Некоторые люди, любящие, как метафорически говорил Стендаль, «в кредит», в счет будущего, «бросаются навстречу событиям вместо того, чтобы их ждать, когда они произойдут естественно». В его обществе женщинам подвластно немногое; исходя из собственного опыта, Стендаль замечает: «Женщина могущественна лишь в той степени, в какой она может сделать несчастным того, кто ее любит».

Для Стендаля сущность любви – это фантазия. Мы влюбляемся в тех богов и богинь, которых придумываем сами. Мы никогда не видим их четко. Мы никогда не знаем, какие силы влекут нас к ним, но мы предрасположены их любить. В самом деле, наш выбор любимого определяется прежним жизненным опытом, и это лишь дело времени: подождать, пока мы встретим кого-то, кто соответствует уже существующему образцу.

Ключевое значение для любви имеет и страх. Уверенность, дружеское расположение, благодушие – все это приводит к приятным отношениям товарищества и доброжелательности, но никак не к безумной, рискованной влюбленности. В отличие от многих более поздних мыслителей, которые считали, что любовь – это эмоция, которая охватывает двоих, Стендаль утверждает, что любовь – одинокое чувство, существующее независимо от того, взаимно оно или нет. Пламенный сторонник феминизма, Стендаль не проклинает всех женщин из-за того, что к нему была жестока Матильда. Да и ее он не порицал слишком; он считал, что сам виноват в том, что она его не полюбила. Не сожалел Стендаль и о постигшей его любовной катастрофе. Даже и неразделенная любовь его вознаградила, наделив его устремлениями, силой воображения, стойкостью. Она обогатила его повседневность, сделала ее яркой, наполнив его мечты красотой и скрыв его самые страшные кошмары под покровом надежды.


Дени де Ружмон: любовь и магия

Холодное ноябрьское утро. Снег летит параллельно земле, как снаряды белой тяжелой артиллерии, а деревья в кружевных накидках из инея качаются назад и вперед, как причитающие женщины. Ветер стихает. Медленно кружащие снежные хлопья безмолвно падают и покрывают лужайку плотной пеленой. Внезапно налетает неистовый порыв ветра, и огромный снежный вихрь стремительно взмывает в небо.

Вся эта мощь и эйфория, непрочность и разрушение как нельзя лучше соответствуют музыке, бушующей в моем кабинете, – музыке оперы Вагнера «Тристан и Изольда». Чистая, раскаленная добела буря чувственности – которую продлили, которой насладились, которую изучили, – эта музыка возрождает физическую страсть любви, столь неистовую, что она, возбуждая влюбленных, ведет их лишь к гибели. Виолончели стонут от страсти; гобои воют от желания. Начинается мрачная, сладострастная и напряженная прелюдия, лихорадочно усиливается, достигает кульминации, затем совершенно утихает и завершается шепотом. После этого эмоционального вступления звучит сама опера на сюжет старинной легенды о любви и смерти.

Давным-давно, во времена, воспетые трубадурами, прекрасная дева Бланшефлёр влюбилась в смелого и прекрасного рыцаря, который, преодолев множество препятствий, со временем на ней женился. Его призвали на войну и убили в сражении, когда она была беременна. Потрясение было столь сильным, что Бланшефлёр смертельно заболела, но все же успела родить сына и назвать его Тристаном, или «Печалью». После ее смерти сироту усыновил брат Бланшефлёр, корнуоллский король Марк, забрав его к себе в замок Тинтагель. Мальчик рос смельчаком, возмужав, достиг возраста посвящения в рыцари и совершил те храбрые деяния, которые для этого требовались. Например, он убил Морольда – ужасного ирландского великана. Однако во время битвы Морольд ранил Тристана отравленным копьем, и Тристан, думая, что он наверняка умрет, попросил отправить его в плавание с мечом и арфой. В маленькой ладье без паруса и весел он какое-то время плыл по течению, и наконец его прибило к побережью Ирландии. Это было двойной удачей, потому что королева Ирландии и ее дочь Изольда Белокурая обладали и даром врачевания, и целительным средством. Тристан немедленно отправился к ним и рассказал о себе, тщательно скрыв то, как он получил рану (потому что Морольд был братом королевы), и Изольда его вылечила.

Через несколько лет король Марк, стоя у окна замка, увидел птичку, присевшую на каменный подоконник. У нее в клюве был прекрасный золотой волос, сиявший на солнце. Король Марк был столь очарован, что тут же решил жениться на женщине, которой принадлежал этот волос. Тристана послали ее искать. В пути, во время шторма, он потерпел кораблекрушение и волею судеб снова оказался в Ирландии, где победил дракона, истязавшего местных жителей, и Изольда опять вылечила его раны. Однако на этот раз она узнала правду о прошлом Тристана и, поняв, что он убил ее дядю Морольда, схватила меч и решила убить его во время купания. Сидевший в ванне Тристан вскочил, Изольда увидела его во всей его прекрасной наготе и была поражена. Тристан рассказал ей о поручении, с которым его послал король Марк, и Изольда ответила, что она – именно та женщина, которую он ищет, и что ей действительно хотелось бы стать королевой. Приняв это все во внимание, Изольда опустила меч и пощадила Тристана.

Пара сразу же отправилась в Корнуолл, но в море, во время плавания, наступил штиль, воздух раскалился, и они попросили у служанки Изольды пить. Поискав в ближайшей каюте, служанка нашла в сумке хозяйки маленькую флягу с вином, схватила ее и отлила для каждого из них одинаковое количество вина. Однако она не знала, что фляга содержала мощный любовный напиток, приготовленный из трав и растений: королева приготовила этот настой и послала его как подарок к брачной ночи Изольды и Марка, когда он и должен был подействовать. Томимые жаждой и ни о чем не подозревавшие, Тристан и Изольда выпили напиток, и вдруг сели прямо, уставились в глаза друг другу, и взгляды их были как огненные лавины. С этого момента их судьба стала непреложной и неотвратимой, поскольку они «выпили свою погибель и смерть». Согласно изначальному варианту легенды, действие любовного напитка длилось три года, но все это время они были нераздельно соединены всепоглощающей любовью – сердцем, душой и телом.

Несмотря на эту катастрофическую измену своему господину, Тристан все еще оставался рыцарем, с рыцарскими кодексами поведения, которым полагалось следовать, и потому долг обязывал его завершить эту миссию и доставить Изольду королю Марку, что он и сделал. В брачную ночь служанка Изольды под покровом темноты прокралась в королевскую спальню и тайно провела эту брачную ночь вместо Изольды. Видимо, король Марк не заметил никакой существенной разницы в телосложении, или не вглядывался в ее лицо слишком пристально, или, занимаясь любовью, не слишком с ней разговаривал. На следующий день бароны короля сообщили, что Тристан и Изольда – любовники. Король прогнал Тристана, но влюбленные продолжали встречаться тайком, и после череды изобретательных проделок и испытаний король Марк безусловно убедился в их продолжающейся любовной связи. Тогда он приговорил Тристана к сожжению на костре и передал Изольду толпе прокаженных. По дороге к месту казни Тристану удалось бежать, потом он спас Изольду, и они, убежав, скрылись в лесу. Это могло бы стать счастьем, блаженным уединением в тени деревьев, но легенда недвусмысленно говорит об их жизни как о «суровой и тяжелой». Однажды король Марк обнаружил их спящими, с лежащим между ними обнаженным мечом Тристана. Король был так тронут их явным целомудрием, что простил их, оставил вместо меча Тристана свой собственный как знак, и потихоньку ушел.

Через три года действие любовного напитка прекратилось, и внезапно влюбленные почувствовали себя виноватыми и переоценили то, что произошло. Тристан сказал, что он скучает по суете придворной жизни, а Изольде хотелось стать королевой. Они встретили отшельника Огрина, затем прошли через суровые испытания, и наконец, нелепо солгав и королю, и Богу (Изольда поклялась, что никто, кроме короля, никогда ее не обнимал, а молодой крестьянин просто привез ее на берег, хотя крестьянином был переодетый Тристан), пара снова снискала доброе расположение доверчивого короля Марка.

Восстановленный в правах рыцаря, Тристан опять отправился на поиски приключений, одно из которых увело его далеко от Тинтагеля. Оставшись один, он стал скучать по женщинам, и в частности по Изольде Белокурой, которая, как он предположил, счастлива дома и больше его не любит. Охваченный тоской, он женился на красивой женщине, которую тоже звали Изольдой – но Изольдой Белорукой, – однако, верный своей первой Изольде, не мог сблизиться с женой окончательно. Наконец Тристан попадает в жестокое сражение и, раненный копьем и находясь при смерти, посылает к королеве Изольде гонца с просьбой спешно приехать к нему со своими снадобьями и спасти его. Она сразу же отправляется в путь, велев гонцу сообщить Тристану, что корабль, на котором она приплывет, будет с белым парусом. Однако жена Тристана, Изольда Белорукая, увидев приплывающий корабль со своей соперницей и снедаемая ревностью, сказала Тристану, что его парус черен, как смерть. Тристан умер в тот самый миг, когда Изольда Белокурая сошла на берег. Бросившись в замок и обнаружив его мертвым, Изольда пришла в такое отчаяние, что упала рядом с любимым и умерла около него.

Роковая любовь – это древнейшая тема песен и легенд. Как отмечает Дени де Ружмон в своем классическом исследовании «Любовь и западный мир» (L’Amour et l’Occident), посвященном мифу о Тристане, поэты редко воспевают счастливую, веселую, безмятежную любовь. История не утруждает себя памятью о вечно счастливых влюбленных. «Роман возникает только тогда, когда речь идет о роковой любви, подавляемой и обреченной… не плодотворное довольство крепкой пары, не удовлетворение любви, а ее страсть. А страсть означает страдание». Страсть – это то, о чем мы мечтаем, чего мы желаем для наших детей, чем мы любуемся в отношениях других и восхищаемся как ослепительно сияющей драгоценностью чувств, о чем мы тайно вздыхаем. В страсти нуждаются все. Об этом говорит нам в своей песне Род Стюарт, перечисляя лишь некоторых, кто в ней нуждается, – от крестьян до дипломатов, от святых до воров. «Даже президенту нужна страсть». Однако, как справедливо отмечает де Ружмон, страсть, по своему определению, включает в себя страдание. По своей сути страсть – это катастрофа. Но тогда почему мы так ее ценим? Потому что любовь и страдание наделяют нас более ярким восприятием жизни, заставляя нас ощутить трепет, встряхнуться. Испытывая страсть, мы погружаемся в столь неистово сильное чувство, что стремимся к нему даже тогда, когда оно причиняет нам боль. Страстная любовь нас и возвышает, и приносит нам страдания; ради этого плотского возбуждения (когда нам кажется, что все наши чувства приведены в состояние наивысшей боеготовности, солнце всегда в зените, а каждый час – это маленькое «навсегда») мы будем с удовольствием страдать.

Миф о Тристане пробился, как родник, из-под толщи общественной морали. Многие его переделывали, многие его перетолковывали. Мифы – это притчи-предостережения, касающиеся правил поведения, которым человеку положено следовать в обществе, но они также выражают табуированные мысли и тайные страхи людей. Этот миф отражал тревоги европейцев XII века, когда люди пытались осознать нравственные противоречия и суровые истины. С одной стороны, кодексы рыцарства говорили о том, что правит сила, но еще и о том, что рыцарь должен в первую очередь и прежде всего служить своей даме как ее вассал. Таким образом, никто не мог бы осудить Тристана, который был храбрее и сильнее короля Марка, за то, что он бежал с Изольдой, взяв ее как трофей. С другой стороны, законы феодального общества предписывали ему подчиняться своему господину, как вассал. Поэтому Тристан возвратил Изольду своему королю. Существует много видов преданности и привязанности. Так кому же надо сохранять верность, спрашивает миф, имея дело с разными и противоречащими друг другу видами долга?

Как только Тристан и Изольда выпили любовный напиток, они потеряли свободу воли и подчинились природе, которая дала им право потерять голову от любви и убежать вместе. Однако идеалы куртуазной любви основаны на флирте, ухаживании и желании. Рыцарь не должен в действительности обладать своей дамой. Когда влюбленные приходят в лес, к отшельнику, они утверждают, что влюблены из-за любовного напитка, но на самом деле они друг другу даже не нравятся! Любовь охватила их помимо их воли, когда они потеряли бдительность, они не виноваты. Это было своего рода двойное похищение. Произошло нечто волшебное, и оно исторгло их из мира виновности или греха, добра или зла, вынесло за пределы нравственности и перенесло в царство двоих, с его собственными законами.

И там, испытывая изысканные страдания, они оба и властвуют, и служат – но не потому, что влюблены, а потому, что влюблены в любовь. Или, как проницательно отмечает де Ружмон: «Они нуждаются друг в друге для того, чтобы сгорать от любви, они не нуждаются друг в друге как в таковых. Им нужно не присутствие другого, но его отсутствие». Именно поэтому в истории так много препятствий. Когда Тристан и Изольда наконец оказываются вместе, и живут в лесу как супружеская пара, и один день похож на другой, им становится скучна и жизнь, и общество друг друга. Де Ружмон говорит, что суть мифа сводится к утверждению о том, что необходимы препятствия: именно они требуются для того, чтобы ощущать сильную страсть. Влюбленные «идут навстречу опасностям ради самих опасностей. Но до тех пор, пока опасности приходят извне, смелость преодолевающего их Тристана является утверждением жизни». Именно поэтому, когда влюбленные живут в лесу вдвоем, он, ложась спать, кладет между собой и Изольдой обнаженный меч – чтобы добавить немного надуманной «приятной опасности».

Де Ружмон отмечает, что три года – предельный срок для пламенной, но не встречающей препятствий любви. Поэтому срок, когда любовный напиток перестал действовать, был выбран правильно. После этого срока начинается другая, спокойная, дружеская любовь. Ведь чтобы страсть оставалась мучительно горячей, ее нужно подпитывать новыми опасностями.

Кроме того, де Ружмон говорит, что миф о Тристане скрывает в себе ужасное, тайное, постыдное желание, присущее всем нам, – нечто столь страшное, что мы даже не можем об этом сказать, разве что очень иносказательно. И потому мы символически говорим о стародавних влюбленных древних времен. А на самом деле мы не можем говорить об этом потому, что жаждем смерти:

Волшебство появляется потому, что страсть, которую предстоит описать, обладает столь пленяющей силой, что ее невозможно принять без угрызений совести… Церковь осуждает ее как греховную, а здравый смысл воспринимает ее как патологическое излишество. Таким образом, она не должна вызывать восхищения до тех пор, пока не освободится от всякой видимой связи с человеческой ответственностью. Именно поэтому необходимо ввести в повествование любовный напиток, который действует волей-неволей, и – что еще лучше – его выпивают по ошибке.

Любовный напиток – это алиби страсти. Он наделяет каждого из двух влюбленных возможностью сказать: «Вот видишь, меня совершенно ни в чем нельзя винить; ты же видишь, это выше моих сил». Однако благодаря этой обманчивой необходимости все, что они делают, направлено к роковому завершению, к которому они так стремятся, и это завершение они могут приблизить своего рода хитрой решимостью и максимально точной ловкостью, чтобы не подвергнуться моральному осуждению… Кто бы осмелился признать, что он ищет смерти… что всем своим существом он стремится к уничтожению своего существа.

Только в момент смерти мы перестаем позерствовать, бороться и сопротивляться; только тогда мы сбрасываем с себя путы разума, прекращаем участвовать в играх разума, связанных с политикой и религией, освобождаемся от проблем и тревог и становимся частью жизни в ее сущности, самой органической. Парадоксально, но именно в момент ухода мы становимся открыты жизни, как никогда. На эту тему Дилан Томас написал прекрасный сонет:

Пять деревенских чувств увидят все всегда:
Зеленая ладонь им не родня, – однако
Сквозь мусор мелких звезд глаз ногтя увидал,
Что горсть моя полна звездами зодиака,
А уши видят, как любовь под барабан
Уходит, в злую даль ракушечного пляжа,
Семь шкур с нее содрал морозец-хулиган,
И раны нежные не затянулись даже,
А рысий мой язык увидит гласных крик,
И ноздри – пламя купины неопалимой,
Свидетель сердца есть! Хранит бессонно он
Пути любви. (По ним – лишь ощупью стремятся!)
И даже если все пять глаз охватит сон,
То сердце чувственным не может не остаться![37]

Страстная любовь означает отказ от свободной воли, отказ от своей солнечной жизни и переход во власть тьмы. Как напоминает нам де Ружмон, она означает, что мы втайне радуемся страданиям и приветствуем смерть как возможность через боль и страдание обрести особую радость, что сродни глубоко эротическому удовлетворению:

Любить любовь больше, чем предмет любви, любить страсть ради страсти – страдать и лелеять страдание… Страстная любовь, стремление к тому, что иссушает и уничтожает нас в своем триумфе, – вот тайна, которую Европа… всегда подавляла.

Несмотря на свой трагический и даже мрачный сюжет, в котором все складывается неудачно и влюбленные умирают в страданиях, миф о Тристане и Изольде веками пользовался большим успехом. И люди в Средние века, и романтики XIX века, и мы, в начале XXI, – все зачарованы прекрасной музыкой их страсти. Нам нравятся истории о несчастьях. Мы считаем органичным и справедливым, что влюбленные умирают. Почему же любовь и смерть так тесно связаны? Потому что мы становимся более чуткими, более восприимчивыми на краю смерти – и находим это эротичным. «Близость смерти обостряет чувственность, – пишет де Ружмон. – Она действительно усиливает желание».

Пережить суровые испытания – мало что сравнится с этим по накалу страстей. Память насыщает наше чувственное восприятие множеством подробностей, любуется каждым препятствием, упивается смесью ужаса, надежды и страха. Во время кризиса чувства не заменяют друг друга, но существуют бок о бок, как ноты в музыкальном аккорде. «Возвращайся живым!» – повелевает разум охваченному ужасом телу. Когда предчувствия поражения (читай: суровая действительность) начинают возникать одно за другим, имеет значение каждая малость. Цвет вспухающих ожогов, жжение, что оставляет веревка, за которую мы держимся, – любая деталь может иметь значение в финальной и безумной арифметике выживания. Выискивая детали, сознание переходит в то состояние повышенной чуткости, в котором воздух становится пряным, а звук – насыщенным. Чувствовать себя настолько восприимчивым – это своего рода экстаз, независимо от того, что именно его пробудило.

Даже потом, уже выжив, мы вспоминаем перенесенные испытания почти с нежностью, с болезненной чуткостью, с удовольствием, с четким пониманием того, что произошло. Этот сюжет – «Вот что я чувствовал, когда едва не умер» – инсценированный заново, в замедленном темпе, с ужасными подробностями, вдохновлял многие произведения искусства, от мифа о Тристане до пьесы Шекспира «Буря» и романа Мелвилла «Моби Дик». Морская стихия – очень подходящее место действия для таких историй; может быть, потому, что темная бездна моря так напоминает нам бессознательное, мир теней, где таится иррациональное, а мотивы скрыты.

Когда Тристан уходил в поход, что-то трогало глубинные струны его души. Что-то, о чем стоило вспоминать, о чем мечтать, что-то оставленное далеко позади. Возможно, его тревожили давние полузабытые мечты. Потеря была слишком большой. И им снова овладела любовь к Изольде. Можно ли вернуться в прошлое? Можно ли узнать, какими мы были раньше, но забыли об этом? Когда, в какой момент человек может позволить себе воскресить образы своего прошлого, свое прежнее «я»? Никогда, если на самом деле нас интересует не человек, а состояние наивысшего возбуждения, восприимчивости и понимания, если именно к этому состоянию мы стремимся. Даже если это и ведет к смерти. Как пишет поэт Уоллес Стивенс: «Вдумчивый человек… Он следит за пареньем орлов, / Для которых замысловатые Альпы – единое гнездо»[38]. Без препятствий нельзя воспарить, невозможна страсть. Один из самых верных путей к страсти – супружеская неверность, неизменная притягательность которой блистательно очевидна в старинном предании о Тристане и Изольде и в других повестях о запретной любви. Мы знаем, какой восхитительный костер может вспыхнуть от опасной искры любовного приключения, и мечтаем об этом невероятном подъеме. Читая предание о Тристане, мы мечтаем о любимом, хотим, чтобы он пылал такой же страстью. В этой безумно захватывающей охоте мы хотим быть всеми – и тем, кто выслеживает дичь, и диким животным, и охотником. Когда в небо взлетают куропатки страсти, а сердце бешено бьется, словно у улепетывающего зайца, – о, как это прекрасно, как захватывающе! А потом мы наполним страстью каждую пору, каждую клеточку нашего тела, ощутим невероятную живость и, вне себя от радости, вознесемся ввысь, воспарим в состояние сверхъестественного блаженства, в котором чувствуем себя сильными и могущественными, как боги.


Марсель Пруст и эротика ожидания

Ждать. Она чувствует, что не может вздохнуть: ребра распирают грудную клетку, под ложечкой сосет, бешено колотится сердце. Минутная стрелка ее часов словно примерзла к циферблату. Все как будто замерло: не слышно ни птичьего пения, ни звука автомобильных моторов. Тишина. И только ее сердце бьется как испуганный олень. Она сидит у окна, следит за каждым движением внизу, на улице, пристально рассматривая каждое лицо и пытаясь найти в нем сходство с любимым. Мелькнули светлые волосы – и ее охватывает дрожь удовольствия, а затем – разочарование, когда она понимает, что это не его волосы. Кто-то в болотно-зеленом плаще заворачивает за угол – ну наконец-то! – но нет, это всего лишь деловой человек, направляющийся в булочную по пути с работы домой. Раз за разом ее чувства подают сигнал, но потом ее обманывают. Поздним утром, когда любимый наконец приходит, она уже обессилена напряженным ожиданием. Старинная китайская пословица предостерегает: «Не принимай стук твоего сердца за звук копыт приближающихся лошадей».

Девушка-подросток в тревоге сидит у телефона: у нее затекла спина, пальцы крутят прядку волос. Она ждет нервно. Девушка Викторианской эпохи, сидя за вышиванием или за самым сложным вязанием крючком – с замысловатым кружевным узором на салфетках, наволочках, нижних юбках, накидках и ночных рубашках, – ждет пассивно. Теоретически она собирает вещи для своего сундука с приданым, но подлинная цель заключается в том, чтобы заполнять праздные часы отрочества суетливым трудом, дожидаясь, когда начнется настоящий труд любви. Современная женщина проводит время в барах, где коротают время одиночки, размещает романтические объявления в газетах, обращается в службу знакомств или посещает танцевальный кружок для всех, – ждет активно. Любви ждем мы все, но у нас это плохо получается. Суть ожидания состоит в том, что оно заставляет нас страдать. Однако страдание, запомните, – это необходимая предпосылка страсти. Ожидание того, что «некто», «единственная настоящая любовь», этот «кто-то особенный», «необыкновенный другой» войдет в твою жизнь, волновало людей всегда и вдохновляло произведения искусства. В «Больших надеждах» Чарльза Диккенса мы встречаем жалкую, иссохшую мисс Хэвишем, сидящую среди паутины в обветшалом свадебном платье и все еще ждущую жениха, который так и не пришел к алтарю, у которого она стояла… несколько десятилетий назад. В волшебной сказке, которая трогала поколение за поколением, Спящая красавица ждет в неопределенности сто лет, пока не приходит прекрасный принц и не пробуждает ее бодрящим поцелуем. И тогда наконец она может проснуться, глубоко вздохнуть и начать жить осмысленной жизнью.

В прошлом, как правило, именно женщин изображали ждущими любви, и, как отмечает Стивен Керн в книге «Культура любви: от Викторианской эпохи до современности» (The Culture of Love: Victorians to Moderns), «искусство Викторианской эпохи показывает пределы подготовки женщин ко всему, кроме любви». Оно было одержимо «иконографией ожидания», а именно:

Спящих женщин изображали на протяжении всей эпохи викторианского искусства. Они изображались спящими под деревьями, на берегу прудов, в гамаках, на кроватях, на диванах, на скамейках, на траве… Нескончаемо ждущих женщин в сладострастных приготовлениях изображали в римских банях или на ближневосточных ярмарках невест, на невольничьих рынках и в гаремах.

Бо́льшую часть истории женщины проводили так много времени взаперти, словно они были каким-нибудь имуществом; они не имели возможности уйти из дома и искать любовь, подобно мужчинам. Честной девушке подобало ждать рыцаря, который должен был приехать на коне, в сверкающих доспехах, вызвать у нее восторг и начать ухаживать. В каком-то смысле они были похожи на молоденьких начинающих актрис, которые, сидя у стойки голливудского бара, надеются на чудо: что их обнаружит красивый магнат. Обычно девушки ожидали увидеть того жениха, которого выберут для них родные. В те времена и мужчины, и женщины ждали, что «карма», «рок», «судьба» или какое-нибудь мирское божество пошлет им подходящего спутника жизни. Они ждали не столько стрел Амура, сколько стрел времени. Они еще верили в волшебную силу, которая повелевает их жизнью и определяет ее ход.

Суть ожидания – в желании, чтобы будущее стало настоящим. И для быстротечного мгновения, и для их вереницы время исполняет танец теней; предвкушаемое будущее заарканивают воображением и тащат в настоящее, как если бы оно действительно существовало здесь и сейчас. «Здесь и сейчас» заставляют беспредельно длиться. То, что существует в это, и только в это мгновение, волшебным образом обобщается и распространяется на массу мгновений в неизведанном мире будущего. Трепет ожидания возникает из-за кажущегося нарушения незыблемых границ, как если бы мы, умерев, оставались причастными к жизни. Некоторые боятся будущего, несущегося к ним на огромной скорости и не контролируемого людьми, – этого лишенного сознания реактивного снаряда, набитого взрывчаткой. Другие предчувствуют будущее, но его не боятся, предполагая, что оно будет наполнено как приятными, так и неприятными сюрпризами. Однако и те и другие ждут любви – одни беспокойнее, чем другие. Чаще всего ожидание становится восхитительной прелюдией к любви, когда два человека, воссоединившись, засыпают друг друга заверениями и поцелуями.

Для Марселя Пруста ожидание эротично само по себе, и удовольствие становится особенно острым, если любимый так никогда и не появляется. Парижские друзья Пруста называли его «полуночным солнцем», потому в его жизни день и ночь поменялись местами: он спал днем, а писал или выходил в люди ночью. Элегантный, остроумный, богатый, веселый, щегольски одетый, готовый посплетничать, крайне услужливый, он вращался в высших слоях парижского общества, увлекался зрелыми женщинами и писал своим друзьям восхитительные длинные письма, но большую часть жизни проводил в своей роскошной квартире, в обитой корой пробкового дуба спальне, под одеялами. Пруст был хилым и болезненным (и умер от астмы в возрасте пятидесяти трех лет), но при этом он и жил в эмоциональном уединении. Почти отшельник, он существовал в ночной стране – отдаленной, как космические пространства. Именно там, в этой роскошной обстановке, откинувшись на изысканные подушки, кушая картофельное пюре, которое ему доставляли из любимого шикарного ресторана, Пруст и создал свой шедевр приукрашенных воспоминаний – «В поисках утраченного времени»[39]. В этой книге он пытался вспомнить всех, кого знал, все ипостаси самого себя, все, что он видел или делал за всю свою жизнь. Но как передать изобилие того, что окружает живущего, – описать всех людей и все чувства, животных, климат, ощущения и мысли, а также тайную жизнь самого сознания? Художественное полотно Пруста растягивается на три тысячи страниц; целые разделы этого гигантского романа наполнены изумительной музыкой ума и сердца и, соответственно, незабываемы. «Он – аналитик грез, – писал Пол Уэст, восхваляя Пруста, – заклинатель экстазов; обожатель сплетен; ласкатель девушек; обниматель юношей; обжиматель женщин; знаток снобов; поставщик остроумных реплик и изумительный теоретик любви, памяти и воображения».

Марсель Пруст родился в Париже в 1871 году, в разгар Франко-прусской войны, во времена ужасных лишений, урезанных пайков и болезней. В отчаянии парижане, чтобы выжить, ели собак, кошек и крыс, а эпидемия холеры косила жителей одного района за другим. Не в силах достать продукты, необходимые ей во время беременности, мать Пруста обвиняла себя в том, что жизнь ее ребенка началась с таких лишений. Вскоре она забеременела снова, и у Марселя появился брат и соперник, который его возмущал и с которым он постоянно ссорился. Но мать баловала Марселя, постоянно ухаживала за ним, окружала его заботой, если казалось, что он заболел, и каждую ночь перед сном читала ему взрослые книги, старательно пропуская те места, в которых говорилось про любовь. Со временем у Марселя возникла стойкая ассоциация между книгами и его матерью. А еще и понял, что именно во время болезни она уделяла ему особое внимание. Казалось, Жанна Клеманс, опасаясь, что родила больного ребенка, инстинктивно относилась к нему как к единственному сыну. И ее отношение преданной сиделки вынуждало Марселя становиться еще слабовольней. С самого детства мать и сын накрепко связали себя друг с другом, исключая всех прочих из их тесного симбиотического круга. В наше время мы, возможно, определили бы Жанну Клеманс как чрезмерно опекающую, «сверхзаботливую» мать и предположили бы, что у астмы Марселя было психологическое происхождение. Фрейд, скорее всего, предположил бы – как он сделал это в случае с Леонардо да Винчи, – что своей гомосексуальностью Марсель был обязан слишком сильному отождествлению себя с матерью, так что в конце концов он стал любить юношей так же, как любила его мать. Как бы то ни было, но значительную часть своего детства Марсель был прикован к постели, часто пропускал школу, и именно мать ухаживала за ним в то время, которое его отец, врач, проводил на службе. На протяжении всей жизни Марсель и его мать обменивались частыми письмами – даже когда они жили в одном доме, – и ее письма зачастую заканчивались витиеватыми нежностями наподобие тех, какими обмениваются влюбленные. То были золотые дни любви и открытий для юного Марселя, которого его мать, поддразнивая, называла «моим волчонком», потому что он был жаден до ее ласк; то было время, когда солнце всегда стояло в зените, и он единолично владел любовью единственного на Земле совершенного существа.

Взрослому Прусту, чтобы оживить воспоминания детства, не приходилось копаться в памяти. Они появлялись сами собой, как манна небесная, и он отзывался о них как о «непроизвольных». То есть они не создавались обдуманно, специально для романа, но просто возникали. Но как только они появлялись, Пруст превращал каждое из них в маленькую вечность, в миниатюрную вселенную, которую можно изучать бесконечно, в калейдоскоп ощущений. Можно привести известный пример из романа «По направлению к Свану»: в нем холодным зимним днем мать Марселя предлагает ему мадленки, маленькие бисквитные печенья в форме ракушек, и чай. Он окунает кусочек печенья в чай, который зачерпнул ложкой, и подносит его к губам. Когда Марсель пробует этот кусочек, по его телу пробегает дрожь, в его памяти звучит гонг, и он переносится в детство, в гости к тетушке, которая угощала его мадленками с чаем, настоянным на цветках лайма. И он вновь чувствует вкус этих круглых маленьких бисквитов, вновь вдыхает аромат этого чая. Плотину открыли, и бурным потоком хлынула река разного рода впечатлений – осязательных, зрительных, звуковых, впечатлений от обстановки. Счастливо наделенный фотографической памятью и страстью к точным подробностям, Пруст способен передать читателям свои ощущения с такой силой, что каждый из них чувствует, как он проскальзывает в комнату, где находятся тетушка Пруста и ее горничная. Читатель становится близким человеком, участником сцены: есть один лишь он, как если бы больше никто на свете никогда этого не читал или не представлял. Чувственный анимист, Пруст полагал, что воспоминания таятся в вещах, как демоны или духи. Однажды вы смакуете что-то особое – или проходите мимо дерева, или видите, как завязывают бант, – и память овладевает вами, буквально набрасывается на вас. Когда это происходит, она пробуждает все сопутствующие воспоминания, и в результате оживает все. Прошлое – это затерянный город с золотом инков, полный сказочных храмов, благородных правителей, извилистых улиц; город, в котором совершаются жертвоприношения, который можно открыть во всем его великолепии.

Можно представить, как такой сибарит блаженствовал в любви, смакуя каждое мгновение, приветствуя маленькие радости. Еще в детстве, в ожидании любви, Марсель уже был наготове, как лучник с полным колчаном стрел, когда, к его изумлению, цель внезапно явилась в виде рыжеволосой веснушчатой девочки с совком в руках. Она стояла около живой изгороди из жасмина, и он ощутил насыщенный аромат цветов. Дети обменялись глубокими, как долгий поцелуй, взглядами, и он воспринял ее всеми своими распахнутыми чувствами. Он мог ощутить, как его душа устремляется к ней и сливается с ее душой, испытав то, что Фрейд позже назовет «океаническим чувством» любви[40]. Он хочет обладать ей, хотя и прекрасно знает, что ничто – даже сексуальное или мистическое единение – не может избавить от того ощущения одиночества и обособленности, которое испытываем все мы.

Уже взрослым рассказчик влюбляется в некую Альбертину, темноволосую, ничем не примечательную с виду девушку мелкобуржуазного происхождения («позвольте нам оставить хорошеньких женщин мужчинам, лишенным воображения»), которую он обожал, но которая в конце концов решила его бросить. Она ветрена и сбегает, чтобы развлекаться и с мужчинами, и с женщинами. Он пытается переманить ее обратно, обещая ей купить «роллс-ройс» и яхту. Она соглашается, но падает с лошади и умирает до того, как получила бы шанс вернуться. В романе «В поисках утраченного времени» рассказчик просто одержим Альбертиной, очарование которой столь же тревожно и непроизвольно, как докучливый кашель, отрывистый и сухой. Она – центральная планета неизвестной солнечной системы. Каждый предмет, которого она касается, озаряется светом дивного нового мира. Рассказчик не отрывает глаз от ее велосипеда, от ее «бледных, как белые слизни, щек», от пыли, которую она поднимает, когда на нем едет; он снедаем собственническим чувством ревности и тоской. Каждое лицо напоминает ему ее лицо. Каждый предмет – это бикфордов шнур, передающий импульс мучительно взрывающейся памяти. Альбертина, отсутствуя, постоянно присутствует. И в этом действительно вся суть отношения Пруста к любви: он полагал, что в реальном времени ее нет; она существует только в прошлом или в будущем, то есть в воспоминаниях или в предчувствиях. Единственный рай – это потерянный. Любовь требует разлуки, препятствий, измен, ревности, махинаций, отъявленной лжи, притворных примирений, вспышек раздражения и предательства. А тем временем влюбленные мучаются, надеются, смертельно страдают и мечтают. Страдания, подхлестывая людей, поднимают их к высотам чувства, и от этого бурления возникает любовь. Любовь в данном случае – это не биологический инстинкт, не императив эволюции, но подвиг воображения, которое разрастается благодаря трудностям. В романе «Беглянка» рассказчик вспоминает, как Альбертина нежно приблизилась лицом к его лицу, касаясь своими ресницами его ресниц, и он едва не потерял сознание при воспоминании о такой сокровенной, нежной близости. Однако при этом он вспоминает, что тогда же испытывал ощущение крайнего бессилия и безволия.

Когда рассказчик признается, что его страсть к Альбертине – это на самом деле новая форма его детской любви к матери, это признание выглядит классически фрейдистским. Он даже признается, что ни одна из его любовниц не любила его так нежно и не делала таким счастливым, как мать, любовь которой была абсолютной и неизменной, реперной точкой на розетке компаса его детства. В романе «В поисках утраченного времени» немало параллелей с теориями Фрейда, и, хотя Пруст мог видеть работы Фрейда, ни в его письмах, ни в других произведениях нет указаний на то, что он с ними знаком. Его одержимость матерью кажется нам сейчас такой притягательной потому, что она была нечаянным, хотя и крайним примером всецелой фиксации ребенка на одном из родителей – тем, что Фрейд назвал эдиповым комплексом. Однако общее отношение Пруста к любви очень отличается от представления о ней Фрейда. Если Фрейд считает, что источник любви – сублимированное половое влечение, то Пруст не считает любовь извращенным, замаскированным или переиначенным сексуальным влечением. Для него секс – это составная часть любви, потому что он побуждает к близости, однако любовь возникает из присущей только ей потребности. Любовь – это не то, что человек наследует; он должен ее искать. Почему любовь драгоценна? Потому что она – великий стимул, позволяющий нам ощущать свое единство со всем, что имеет отношение к жизни, – с людьми и предметами, с животными и городами. Человеку нужна любовь, чтобы чувствовать себя гармоничным, ощущать себя частью богатого ландшафта собственной жизни. Поэтому, когда рассказчик чувствует мир природы особенно тонко, он жаждет женщину, чтобы ее полюбить. Любя и человека, и природу одновременно, он способен усилить свою страсть и к тому и к другому. Это обостряет все его чувства, привлекает его внимание и делает его сверхвосприимчивым ко всему, что его окружает, к каждому нюансу. Как лес не бывает однообразным, так и человек, когда влюблен, наполняется новыми оттенками и звуками. Любимый становится воплощением многообразия, и влюбленный может перенести всю свою сексуальную энергию, увлеченность и полный восторг на это воплощение. Можно смело сравнить сексуальное возбуждение с твердой валютой сознания, которую можно тратить где угодно.

Экстаз – вот к чему стремятся все. Это не любовь и не секс, а страстная, чрезмерная напряженность, когда ощущаешь жизнь как радость и трепет. Это восторженное состояние не наделяет жизнь смыслом, но без него жизнь кажется пустой. Во всем виновата вероломная привычка – особенно коварный разбойник, который душит страсть и убивает любовь. Привычка переводит нашу жизнь на автопилот. Пруст приводит в пример человека, идущего по своему дому в темноте: на самом деле он не видит мебель в прихожей, но знает, где она находится, и инстинктивно обходит ее стороной. Когда наконец мы кем-то уже обладаем, то начинаем считать это обладание чем-то само собой разумеющимся, и страсть вскоре идет на убыль. Только недостижимое и ускользающее по-настоящему соблазнительно. Каждого человека раз за разом влечет к предсказуемому типу любимого. У каждого – свой привычный шаблон любви и потерь: «Мужчин, которых бросили несколько женщин, почти всегда бросали одинаково – как из-за их склада, так и в силу определенных и всегда одинаковых реакций, которые можно просчитать: каждого мужчину предают по-своему…»

Для Пруста человеческая любовь – это не одна из эпизодических ролей божественной любви. Скорее это сознательный, в высшей степени созидательный акт единения с любимым – единения, которое, овладевая этим человеком, распространяется через него на все проявления жизни. Как говорил Пруст: «Дело в том, что человек почти ничего или совсем ничего не значит; почти все – это череда эмоций и страданий; подобные несчастья уже заставляли нас в прошлом ощущать свою связь с ней…» Всякий раз, когда рассказчик смотрит на Альбертину, все его чувства – вкуса, обоняния и осязания – достигают максимума; ее он использует как средство проявления своих чувств. Она всего лишь «подобна круглому камню, на который налип снег; она – производящий центр огромного сооружения, построенного на плоскости моего сердца». Альбертина становится средством расширения его собственных возможностей – увеличительным стеклом, которое расширяет и совершенствует его чувства. Мы любим людей не ради них самих, или объективно; совсем наоборот, «мы их постоянно меняем, чтобы они соответствовали нашим желаниям и страхам… они – всего лишь обширное и неопределенное пространство, в котором укореняются наши привязанности… Для других людей это трагедия – то, что они для нас всего лишь витрины для очень недолговечной коллекции нашего собственного сознания». И это только потому, что нам нужны люди, чтобы, когда мы влюбляемся, чувствовать любовь.

Вообще, самые дорогие моему сердцу избранницы не соответствовали силе моего чувства к ним. С моей стороны это бывала настоящая любовь, потому что я жертвовал всем ради того, чтобы увидеться с ними, ради того, чтобы остаться с ними наедине, потому что я рыдал, заслышав однажды вечером их голос. Они обладали способностью будить во мне страсть, доводить меня до сумасшествия, и ни одна из них не являла собою образа любви. Когда я их видел, когда я их слышал, я не находил в них ничего похожего на мое чувство к ним, и ничто в них не могло бы объяснить, за что я их люблю. И все же единственной моей радостью было видеть их, единственной моей тревогой была тревога их ожидания. Можно было подумать, что природа наделила их каким-то особым, побочным свойством, не имеющим к ним никакого отношения, и что это свойство, это нечто, напоминающее электричество, возбуждает во мне любовь, то есть только оно одно управляет моими поступками и причиняет мне боль. Но красота, ум, доброта этих женщин были отъединены от этого свойства. Мои увлечения, точно электрический ток, от которого мы вздрагиваем, сотрясали меня, я жил ими, ощущал их, но мне ни разу не удалось увидеть их или осмыслить. Я даже думаю, что, увлекаясь (я не имею в виду физического наслаждения, которое обычно связано с увлечением, но которое не порождает его), мы обращаемся как к неведомому божеству не к самой женщине, а к принявшим ее облик невидимым силам. Нам необходима не чья-нибудь, а именно их благосклонность, мы добиваемся соприкосновения именно с ними, но не получаем от него истинного наслаждения. Во время свидания женщина знакомит нас с этими богинями, но и только[41].

Но любовь – это еще и щекочущий нервы приступ страданий, на которые человек идет добровольно. Если любовь, чтобы цвести, требует трудностей и, чтобы возбуждать, мучений, то как без этого обойтись? «Любовь – это взаимная пытка», – приходит к выводу Пруст. Влюбленные Пруста, как правило, – трагически неуверенные и эмоционально зависимые мазохисты, как и сам Пруст. Они начинают любовный роман не для того, чтобы избежать страданий; наоборот, они стремятся страдать как можно больше. Именно к этому все мы стремимся, говорит Пруст, потому что страдание делает нас шаманами, позволяя нам проникнуть в священную и сокрытую сердцевину жизни.

Неуверенный в своей подлинной привлекательности, Пруст давал официантам слишком большие чаевые, дарил друзьям ошеломляюще роскошные подарки и вообще пытался купить симпатию и завоевать признание людей. И он делал это так остроумно, умно и стильно, что людям очень нравилось бывать в его обществе. Но другое дело – любовь. Родители Пруста твердили ему, что он «слабохарактерный», – чтобы он не боролся со своей болезнью и не занимался серьезной работой. Они думали, что этот метод суровой критики вдохновит его, заставит доказать, что они ошибаются. Однако он привел к противоположному: со временем Пруст просто стал верить тому, что ему говорили. Или он стал таким снобом из-за низкой самооценки? Один из его биографов, Роналд Хейман, полагает так:

Если снобизм определять как пристрастие к удовольствию общаться с элитой, то Пруст, безусловно, был снобом. Его отчаянная потребность в любви не могла не заставить его завидовать аристократам, чье происхождение обеспечило им место в центре внимания и восхищения других людей.

В связи с этим ему пришлось приобрести «пожизненную привычку пытаться купить благосклонность. Даже когда он любил сам, или когда любили его, он не мог поверить в свою привлекательность». Поэтому с возрастом, чтобы чувствовать себя уверенней, он вступал «в связь с лакеями, официантами, мужчинами-секретарями, но в своих отношениях с молодыми мужчинами, равными ему по положению в обществе или стоявшими выше его, Пруст был ревнив, и ревность была неотъемлема от удовольствия даже тогда, когда интимная близость не сопровождала дружбу».

И эти чувства сослужили ему как романисту хорошую службу. «Даже страдая от своей собственнической ревности, – отмечает Хейман, – Пруст претворял ее в произведение искусства».

Позже он охотно посещал публичный дом, где о его привычках вкратце написал в своей записной книжке один из работавших там молодых людей. Пруст предпочитал, чтобы мужчина стоял обнаженным около кровати и мастурбировал. Глядя на него, Пруст мастурбировал и сам. Если у Пруста не получалось достичь оргазма, то он приказывал принести двух диких крыс в клетках, и «тут же две голодные зверушки бросались друг на друга, издавая душераздирающие крики и разрывая друг друга когтями и зубами». Однажды Пруст рассказал об этой сексуальной особенности Андре Жиду, объяснив ее просто тем, что иногда, чтобы достичь оргазма, ему нужны сильные ощущения, возникающие в том числе и при виде дерущихся крыс. Во всяком случае, неоднократно оскорбленный отказами, со временем он стал предпочитать анонимных или эмоционально неинтересных сексуальных партнеров, не притязавших на его сердце. Ведь Пруст знал, что иначе он окажется в стратосфере собственнической ревности, где воздух разрежен и не пригоден для дыхания. Болезнь сопровождала Пруста всю жизнь и завершилась ранней смертью. Полагая, что мастурбация укоротит его жизнь в том случае, если этого не удастся астме, оплакивая потерю матери и других любимых им людей, Пруст, конечно, полагал, что время безвозвратно потеряно.

Взгляд Пруста на любовь был столь негативным и мазохистским, что в конце концов он пришел к выводу, что только любовь к искусству стоит мучительных душевных усилий. И именно в это в последние годы своей жизни он пытался сублимировать свою безумную и ненасытную страсть. Несомненно, он согласился бы с тем определением любви, которое дал ей Бодлер: «оазис ужаса в пустыне скуки». Но он с наслаждением снова проживал любовь в своем воображении и упивался воспоминаниями, пока писал.

Хотя Пруст и заявлял, что «В поисках утраченного времени» – это не автобиография, многие исследователи считали этот роман автобиографическим, полагая, что запутанные отношения рассказчика с Альбертиной отражают связь Пруста с его любовником, Альфредом Агостинелли, которому он купил не «роллс-ройс», а самолет. Этот самолет был одним из первых и утонул в Средиземном море. Так Альфред приобрел сомнительную славу: оказался одним из первых людей, погибших в авиакатастрофе.

Несмотря на пессимизм Пруста, он внес глубокий вклад в наше понимание психологии любви. Он описал модели отношений и показал, как каждая новая сердечная трагедия резонирует с прежними, в результате чего наше «страдание тем или иным образом современно всем тем эпохам нашей жизни, когда мы страдали». Мы хотим, чтобы нас любили по-настоящему, утверждал Пруст. Иначе мы в жизни так же одиноки, как на пустынном берегу моря. Иначе мир казался бы плоским, как почтовая марка. Когда любимый уходит, умирая или бросая нас, печаль заполняет все клетки нашего существа. Но в конечном счете, если мы достаточно долго ждем, печаль становится забвением. Но как человеку ждать? Лучше воспылать страстью к самому миру, испытывая тот постоянно возобновляемый восторг, который и поэтичен, и научен одновременно. Произведения природы и человеческих рук помогают человеку бросить якорь в мире, где, судя по всему, нам почти негде пришвартоваться. Мало-помалу мы познаем мир с любовью и становимся сильнее. Действительно, человек может потерять себя и стать таким, как все, – художником сильным и проницательным, исполненным радости. Ожидая, что возникнет любовь, ожидая свидания с любимым, ожидая, что любимый воспылает такой же ответной любовью, ревниво ожидая любимого, когда его не видишь, ожидая бывшего возлюбленного, – человек надеется на возвращение чувства. Для Пруста каждая стадия любви преодолевает время и отмечена совершенно особой чувственностью. Прежде всего это относится к последней стадии – тоскуя, ждать забвения. И она, может быть, самая желанная из всех, потому что восстанавливает психику человека до следующего эмоционального взрыва. Как писал Вергилий в «Эклогах», годы уносят все, даже память.


Фрейд: истоки желания

Несколько лет тому назад моему соседу пришлось наблюдать довольно жуткую сцену. Один человек, наставив заряженное ружье на членов своей семьи, угрожал убить их, себя и каждого, кто встанет на его пути. Узнав об этом, Джек, пресвитерианский священник и один из основателей кризисной службы и центра предотвращения самоубийств, поспешил в дом этого человека, сел рядом с ним и спокойно сказал: «Расскажи мне свою историю». Через десять часов тот человек отдал ему ружье. Неизвестно, что было причиной этой драмы, но она отражает самую суть учения Фрейда: у каждого из нас есть своя история, у каждого из нас есть «заряженное ружье», нацеленное на самих себя. За несколько часов – или лет – разговоров под чьим-либо руководством историю наконец-то можно рассказать во всей ее полноте – и «сложить оружие».

Фрейд пытался составить карту взрывоопасных зон сознания, где воют сирены воздушной тревоги, рвутся снаряды и сокрытые в полутьме души мечутся, лихорадочно разыскивая обратный путь домой – туда, где любящие родители ждут с накрытым столом и распростертыми объятиями. Наш внутренний мир – это минное поле, и каждый шаг может привести в действие спусковой механизм памяти и разнести в клочья самооценку. Небольшая прогулка по нагромождениям камней нашей психики может обернуться взрывом едва прикрытых эмоций. Мы принадлежим нашему прошлому, мы его рабы, его собачонки на невидимом поводке.

Но мы также принадлежим своей эпохе. «Похоже, что суть нашего времени, – писал Ральф Уолдо Эмерсон об эпохе, общей для них с Фрейдом, – заключается в том, что мы осознали самих себя… Молодые люди рождались с чем-то наподобие внутреннего скальпеля для препарирования своих мыслей, со склонностью к интроверсии, самоанализу, пристальному исследованию мотивов». Сначала Фрейда привлекала медицина и настоящие скальпели, но со временем его все больше и больше завораживали работа ума и хирургия упорных бесед. Он чувствовал себя уверенно, когда речь шла о его исследованиях в области фантазий, сексуальности и неврозов, но испытывал сильные сомнения, когда пытался заниматься исследованием любви. «Не думаю, – писал он Юнгу, – что наш психоаналитический флаг может быть поднят над территорией нормальной любви».

Но тем не менее он взялся за решение этой задачи, и его прозрения изумили мир твердых убеждений. До Фрейда люди думали, что любовь – это нечто, возникающее в пору полового созревания, когда тело настойчиво само себя побуждает к ухаживаниям и сексу. Истоки любви Фрейд искал в самых неожиданных – и даже табуированных – явлениях раннего детства. Одновременно и провокационные, и влиятельные, и шокирующие, многие из его теорий были основаны на представлении о детской сексуальности. Он имел в виду не то, что маленьким детям хочется вступать в половую связь, но то, что они испытывают удовольствие во всех своих эрогенных зонах, особенно около рта и ануса. Своей кульминации детская сексуальность достигает в том, что Фрейд называл эдиповым комплексом, когда ребенок страстно любит одного из своих родителей и хочет убить другого, который воспринимается как соперник. В неразрывной противоречивости ребенок и любит, и ненавидит обоих родителей, что приводит к столкновению его гетеросексуальных и гомосексуальных инстинктов. Но постепенно побеждает благотворная амнезия, и ребенок подавляет свои сексуальные чувства. Когда он становится подростком и начинает искать некровосмесительного любовного партнера, он бессознательно выбирает человека, напоминающего ему того родителя, в которого он был так влюблен, – первую любовь его жизни. Это происходит помимо сознания, потому что иначе ему бы помешало табу на инцест. Если взрослые любовники находят удовольствие в поцелуях, ласках, оральном сексе и других видах эротических игр, тем самым, по мнению Фрейда, они возвращают себе то же удовольствие, которое они испытывали у материнской груди. Как писал Фрейд в книге «Три очерка по теории сексуальности»:

В то время, когда сексуальное удовлетворение, в самом его начале, было еще связано с кормлением, объект сексуального инстинкта находился вне собственного тела младенца, существуя в виде материнской груди. И только позже, когда ребенок лишается этого объекта, он, может быть, становится способен составить полное представление о человеке, которому принадлежит орган, доставляющий ему удовлетворение. Как правило, после этого сексуальный инстинкт становится аутоэротичным, и первоначальное отношение восстанавливается только после того, как минует период латентности. Таким образом, понятно, почему сосущий материнскую грудь ребенок стал прототипом всяких любовных отношений. Обретение объекта – это фактически его повторное обретение.

Если расширить этот образ и говорить не только о материнской груди, потрясающий вывод Фрейда о том, что «обретение объекта – это фактически его повторное обретение», будет иметь более полный смысл с точки зрения современного психоанализа. И этот вывод – совершенно в духе Платона или Пруста. Любовь – это память о прошлом, воспоминание о «голосах былого», повторное обретение утраченного счастья. Согласно Фрейду, чтобы любить свободно и не невротически, человек должен сохранять прочную привязанность к своим родителям, но, когда дело доходит до страстной любви, предаваться ей где-нибудь подальше от отчего дома. Если этого не происходит, становится трудно сфокусировать все свое желание на любовном партнере, что приводит к неврозу. О таких людях Фрейд афористически выразился так: «Там, где они любят, они не желают, а там, где они желают, они не могут любить». У них возникает, к примеру, одержимость недоступными людьми, не отвечающими им взаимностью, или потребность унижать сексуального партнера. Почему это происходит? Фрейд объяснял это тем, что чрезмерно (или откровенно) соблазнительный родитель мог слишком рано пробудить в ребенке генитальную сексуальность, в результате чего ребенок целиком фиксируется на этом родителе. Не в силах оторваться от родителя, такой человек не может найти себе для любви кого-то другого. Фрейд видел проблемы в обеих крайностях: и в чрезмерной сексуальности, приводящей к извращениям, и в подавленной сексуальности, приводящей к неврозам. Многих начинают возбуждать только специфические любовные партнеры – например, женщин – мужчины в форме, мужчин – значительно старшие по возрасту женщины или жены других мужчин, – и Фрейд объяснял такое поведение навязчивым желанием воссоединиться со своим отцом или с матерью. Человек хранит старую потрепанную семейную фотографию в своем подсознании и испытывает влечение только к тем людям, которые похожи на образ, запечатленный на этом пожелтевшем фотоснимке.

Представление о том, что у нас имеется заранее сложившийся образ человека, которого нам предназначено полюбить, тоже идет от Платона, говорившего, что существуют совершенные универсальные формы, и люди постоянно ищут точные копии, оттиски этих форм. Так же как авиаконструкторы сначала создают модели самолетов, многие тратят жизнь на то, чтобы выстраивать и перестраивать отношения в соответствии с определенным набором «фотоснимков». Но можем ли мы обрести мир и удовлетворение, любя тех, кто, по сути, являются заменителями? В трактате «Недовольство культурой», опубликованном в 1930 году, мрачный, разочаровавшийся Фрейд утверждал, что нет. Идея Фрейда о «повторном обретении» нашла отклик у многих, как и идея Платона об идеальных формах. Есть что-то глубоко человеческое в потребности верить в ориентиры, в древние образы, в фундаментальные законы и в привязанности.

Когда люди влюбляются, говорил Фрейд, они возвращаются в ребяческое состояние и идеализируют своего партнера во многом так же, как они когда-то идеализировали своих родителей. Их самооценка зависит от другого человека. Если любовь оказывается взаимной, они снова ощущают себя обожаемыми детьми – исполненными величия, ценимыми, удовлетворенными – и испытывают всепоглощающее, захватывающее, абсолютное, райское блаженство любви. Природа этой теории по сути практическая: влюбленные переносят ощущение собственной ценности на человека, которого они любят, который представляется им в виде идеального «я». А тот, кого любят, в свою очередь, ощущает себя более интересным, более благородным, более утонченным.

Некоторые из лучших идей Фрейда не вполне оригинальны. Ницше к тому времени уже написал, что «каждый мужчина хранит в себе образ женщины, производный от образа его матери, и в соответствии с этим образом будет склонен уважать или презирать женщин». Шопенгауэр говорил о символической связи между материнским лоном и смертью. И действительно: жившие в Елизаветинскую эпоху часто использовали эвфемизм «умереть», имея в виду чувство сексуального удовольствия. Окончательное воссоединение со своей матерью должно возвратить человека в состояние совершенной безопасности материнской утробы, как будто он еще не родился. Платон размышлял о прототипах, сублимации, сопротивлении и слиянии. О значении снов писали многие философы и поэты. Однако Фрейду было суждено развить эти идеи, объяснить лежащие в их основе механизмы, сделать общие выводы и разработать на их основе реально работающую терапевтическую методику. Кроме того, Фрейд был безжалостным исследователем своего собственного прошлого и мотиваций. (Допущение, позволяющее считать, что один может представлять многих и что часть подразумевает целое, тоже родом из Древней Греции.) Его теории были основаны на личном, иногда мучительном, опыте и разрабатывались в контексте существовавших в XIX веке представлений о женщинах, а также произошедшей на рубеже XIX и XX веков революции в культуре и в представлениях – процесса, который продлился вплоть до 1920-х годов. Фрейд называл себя обывателем, когда речь заходила о талантах Пикассо, Брака, Шиле и многих других кубистов и экспрессионистов, популярных в Вене его времени. Но тем не менее он работал в параллельном ключе, когда имел дело с взаимосвязанными гранями опыта, а также искажениями и извращениями образов: это было нужно для того, чтобы лучше выразить эмоциональное состояние человека и ту роль, которую играют в его жизни те или иные люди. Открытие теории относительности оказало неуловимое влияние на таких романистов, как Вирджиния Вулф и Томас Харди, на таких лингвистов, как Бенджамин Ли Уорф, а также на многочисленных поэтов и художников, философов и теоретиков. Их мнение – что восприятие относительно и что мир воссоздается каждой парой глаз – начало проникать в общество и способствовало детерминистическим взглядам Фрейда. Прежде всего он верил в случай и в выбор. Мир полон случайностей. Мир, но не сознание.

Фрейд родился во Фрайберге в 1856 году, в бедной еврейской семье, в доме над кузницей. Свое имя – Сигизмунд Шломо – он, став подростком, укоротил до формы Зигмунд, более привычной для немецкого уха. Его отец, Якоб, торговал шерстяными тканями. Его мать, Амалия, была молодой красивой женщиной, и Фрейд вспоминал, как он изумился, мельком увидев ее голой, когда ему было около четырех лет. Это вызвало у него такое смущение, что даже через тридцать семь лет он смог описать этот эпизод только на латыни. Третья жена его отца, она была на двадцать лет моложе своего мужа, и в детстве Фрейд часто считал, что она была бы более подходящей женой для его молодого дяди или единокровного брата. Его сложные, несколько запутанные отношения с родителями, братьями и прочими членами большой разветвленной семьи заложили фундамент для его теорий обо всем – от эдипова комплекса до художественного творчества. Он смело использовал самого себя как сырье. Вот как это описывает биограф Фрейда, Питер Гей:

Такого рода трудности, возникшие в детстве, отложились в душе Фрейда: он годами их подавлял и смог восстановиться благодаря снам и мучительному самоанализу, лишь в конце девяностых годов XIX века. Его сознание сформировалось на основе этих фактов его биографии – его юной матери, беременной ребенком-соперником; его единокровного брата, каким-то таинственным образом связанного с его матерью; его племянника, старше его самого; его лучшего друга, который одновременно был самым главным его врагом; его добродушного отца – достаточно пожилого, чтобы быть его дедом.

Когда Фрейду было за двадцать, он женился на довольно заурядной женщине, Марте Бернайс, которая воспитала их шестерых детей, но не была посвящена в его интеллектуальную жизнь. Он был решительно настроен жениться на ней. Хотя они оставались целомудренными в течение тех четырех лет, пока были помолвлены, Фрейд явно ее по-настоящему желал. Однажды он написал ей из Парижа о своем подъеме на Эйфелеву башню: «Надо подняться на триста ступенек. Очень темно и очень одиноко. Если бы ты была со мной, я бы целовал тебя на каждой ступеньке, и, достигнув вершины, ты бы задыхалась и была в исступлении». Пока они были помолвлены, до самой женитьбы, Фрейд написал Марте много нежных, пылких, откровенных писем. В какое-то время у Фрейда, по всей видимости, была внебрачная связь с его свояченицей. Когда Фрейду было тридцать семь, он написал своему близкому другу о причинявших ему беспокойство неприятностях с импотенцией. Заядлый курильщик сигар, Фрейд был патологически зависим от этой привычки, которая, как он знал, его убьет, что со временем и произошло; конец, несомненно, приблизило и усиливавшееся употребление кокаина. До свадьбы Фрейд однажды написал Марте, что «без курения не обойтись, если некого целовать», а позже он утверждал, что все пагубные привычки служат заменой мастурбации. Его дом был во многих отношениях типично буржуазным – очень аккуратным и благопристойным, где всем управлял отец, а все домашние исполняли его указания. Он единолично выбирал имена своим детям, называя их в честь своих кумиров, наставников или друзей.

В 1980 году участники ежегодной конференции Американской психологической ассоциации получили редкое удовольствие: восьмидесятипятилетняя дочь Фрейда, Анна, прокомментировала тридцатиминутный фильм о ее отце, снятый дома несколькими его друзьями (которые были и его пациентами). Фрейд не всегда знал, что его снимают, и поэтому выглядел раскованным: вот он играет со своими собаками на снегу, а вот – нежно обнимает внуков и наблюдает вместе с ними за золотой рыбкой в пруду. «Здесь мой отец не знал, что его снимают, – прокомментировала Анна Фрейд кадры, на которых Фрейд сидит в саду и мирно беседует со старым другом. – Он не любил, чтобы его фотографировали, и, завидев, что его снимает камера, часто корчил гримасы». За этим фильмом последовала другая, более официальная двадцатиминутная кинолента, включавшая сцены празднования пятидесятой годовщины свадьбы Фрейда и его перелет из Вены (ему пришлось эмигрировать из страны, ставшей нацистской). Фрейд позировал со своими братьями и сестрами (некоторые из них позже умерли в концлагерях) и своими детьми, в том числе – с гордо улыбавшейся маленькой Анной, одетой в очаровательное платьице. Этот, более поздний, фильм снял Филип Рафаэль Лерман, который одно время был пациентом Фрейда. Фрейд согласился на съемки, но, вероятно, думал, что потребность Лермана его снимать была разновидностью мании. Подсматривая в «замочную скважину» вслед за кинокамерой, взволнованные члены Американской психологической ассоциации мельком увидели частную жизнь Фрейда. Та производила впечатление совершенно обычной.

Систематический собиратель египетских, греческих и римских древностей, теснившихся в его приемной и кабинете подобно фантастическому ландшафту прошлых жизней, Фрейд уверял, что прочитал больше книг по археологии, чем по психологии. Древности зачаровывали его всегда. Его пациенты часто давали свое толкование всем тем статуям, резным работам, кусочкам старинных камней и копиям руин, на которые падал их взгляд. А чем еще они могли заняться во время неизбежного ожидания в приемной, где им поневоле приходилось созерцать репродукцию картины Энгра «Эдип и Сфинкс» или загадочные фрагменты с трудом узнаваемых лиц, безруких существ – эдакие каменные головоломки? Сидя за своим столом, Фрейд часто брал в руки один из этих предметов и задумчиво его гладил. Он был всегда в поле зрения – этот караван частичных истин, загадки которых охватывали разные эпохи и страны. Это была в значительной степени символическая одержимость, напоминавшая Фрейду о его работе – о предварительных раскопках в глубинах душ – и, вероятно, о его ближневосточном происхождении, о его отроческих мечтах о раскопках и просто о вере в то, что статуи, даже слегка искалеченные, сохраняют вневременное достоинство и красоту. Пожалуй, он даже считал их более загадочными из-за их изъянов. Он относился к своей работе как к раскопкам, когда, слой за слоем, через отложения прошлого, приходилось проникать все глубже и глубже, чтобы обнаружить затерянные города душевных тайн.

Фрейд прекрасно понимал, что положил начало революции в мышлении. Он словно бы с силой подбросил мяч ввысь – и все вокруг, запрокинув головы, смотрели и ждали, когда же тот приземлится. Фрейд жил достаточно долго, чтобы увидеть, как стали знаменитыми его ученики, что, конечно, не оставило его равнодушным.

Значительную часть последних лет своей жизни Фрейд прожил в эпицентре политического урагана, когда вокруг многообещающей науки психиатрии разгорались громкие скандалы. Фрейд не умел хранить секреты, касавшиеся сексуальных извращений его пациентов и друзей. Кроме того, он часто оказывался вовлеченным в отношения типа «отец – сын» (например – с Юнгом), что приводило к чудовищно болезненным разрывам. Фактически его отношения с друзьями-мужчинами и помощниками всегда были сложными. Жизнь Фрейда была таким клубком обожания и мелочных ссор, что он и сам задавался вопросом, не было ли у него какой-то внутренней потребности портить отношения, которые были для него так важны. В работе «Толкование сновидений» он признавался: «Для моей эмоциональной жизни всегда были крайне необходимы близкий друг и заклятый враг». Вообще у психоанализа тогда была масса проблем, и далеко не последние из них – вопросы о том, может ли он излечить пациента и как применить в повседневной жизни то, что открылось и было высказано во время сеансов. Впрочем, если фрейдовский анализ не всегда мог излечить или исправить, он давал пациенту нечто замечательное и ценное – ощущение своей жизни как повествования. К чести Фрейда следует сказать, что он пытался изучить каждую мечущуюся в глубине души тень, все ее подсознательное – каким бы постыдным, темным или смущающим оно ни было для него самого.

Фрейд собирался написать большую книгу о «любовной жизни мужчины», но так этого и не сделал, хотя часто читал на эту тему развернутые доклады. Например, в 1906 году, на собрании Венского общества, он сказал:

В конечном счете то, как обращались с ребенком, имеет решающее значение для его интимной жизни. Например, влюбленные обращаются друг к другу по тем ласковым именам, которыми их называли в детстве. Мужчина, когда влюбляется, становится ребячливым… Говорят, что любовь иррациональна, но истоки ее иррациональности можно обнаружить в детстве: любовная одержимость инфантильна.

Одно дело – утверждать, что мы ищем себе таких любимых, которые напоминали бы нам наших родителей, но совсем другое – говорить, что сама по себе любовь – решение вернуться в детство по обоюдному согласию партнеров. Это означает, что взрослые так скучают по тому времени, когда они были детьми, что, объединив силы, вместе совершают тот рискованный акт, который позволит им вернуться в детство, чтобы каждый из них мог стать ребенком другого. С этой точки зрения, любовь – это поиск золотых дней детства, того блаженного всевластия, когда мы были в центре внимания, и того отношения между матерью и ребенком, которое потеряно навсегда.


Теория привязанности

Многие великие мыслители, последовав за Фрейдом, спускались в подземные лабиринты психики, вооружившись светильниками той или иной формы и мечтая исследовать самые темные закоулки. Один только перечень всех психоаналитических теорий любви, развивавших, опровергавших или заимствовавших гипотезы Фрейда, занял бы несколько страниц. Поскольку этими исследованиями занимались многие, на вопрос «Что такое любовь?» давались весьма оригинальные ответы. Некоторые думали, что любовь – это стремительное бегство от себя, своего рода бередящая, будоражащая, подобная наркомании пагубная привычка. Некоторые клялись, что любовь – это приобретенная ранимость. Франсуа де Ларошфуко писал: «Есть люди, которые бы никогда не влюбились, если бы они никогда не слышали о любви». Кое-кто утверждал, что любовь – это всего лишь самообман и фантазия. Как однажды непочтительно сформулировал Джон Берримор, «любовь – это восхитительный промежуток между тем моментом, когда ты встретил девушку, и тем, когда заметил, что она похожа на воблу». Кто-то считал любовь нарциссическим приключением, в процессе которого люди, чувствуя себя неполноценными, используют других, чтобы совершенствоваться самим. Одни проводили различие между слепой страстью и «настоящей» любовью. Другие задавались вопросом о том, что же такое любовь – поведение или отношение. Третьи составляли перечень разновидностей и стадий любви. Четвертые отличали пыл юношеских отношений от более продолжительной и доверительной «любви-дружбы», которую испытывают супруги в долгом браке. Более того, любовь рассматривалась с такого множества точек зрения, была так разнообразно оценена, что уже можно было бы составить атлас или рельефную карту, где представлены ее берега и горные цепи, границы и внутренние районы. Однако те, кто изучает любовь, все еще стоят у границы, а для тех, кто по ней путешествует, – это все еще только что открытая земля.

Одна современная популярная теория, «теория привязанности», рассматривает любовь в контексте эволюции. Английский психиатр Джон Боулби, изучая поведение младенцев и детей, наткнулся на работу этологов Конрада Лоренца и Гарри Харлоу, наблюдавших поведение птенцов и детенышей обезьян. Боулби был поражен сходством. Большинство детенышей приматов нуждаются в страстной привязанности к тому, кто первоначально о них заботится (обычно к матери). А после того, как привязанность сформировалась, они впадают в депрессию, отчаяние и испытывают эмоциональное беспокойство, если их разлучают с этим заботящимся о них существом. Это имеет большой смысл с точки зрения биологии, потому что детеныш животного в дикой природе не может себе позволить оторваться от выводка: он быстро умрет от голода или будет съеден хищником. Следовательно, чтобы отдельные существа могли передать свои гены следующему поколению, члены семьи должны ощущать свою тесную спаянность:

…и это требует того, чтобы реакцией на каждую разлуку, какой бы короткой она ни была, стало немедленное, машинальное, решительное усилие снова обрести семью – особенно того ее члена, к которому существует самая тесная привязанность, – и отбить у этого члена охоту уходить снова… Стандартная реакция на потерю любимых существ – сначала побуждение их найти, а потом – дать им нагоняй. Но, поскольку побуждения «найти и наказать» являются непроизвольными реакциями, из этого следует, что они будут возникать в ответ на всякую и каждую потерю, без различия между поправимыми и непоправимыми. Именно такого рода гипотеза, полагаю, и объясняет, почему лишившийся кого-то из близких человек обычно испытывает непреодолимое побуждение вернуть его, даже осознавая безнадежность этой попытки, и укорять его, понимая при этом всю бессмысленность попреков.

Когда младенцев отлучают от матери, они реагируют предсказуемо: сначала громко протестуют и неистово ее ищут; потом становятся унылыми, пассивными и впадают в отчаяние; и наконец они становятся довольно независимыми, даже обороняются и отказываются идти к матери, когда та возвращается. Потеря – это сорняк, корни которого проникают в глубины нашего эволюционного прошлого. Если рассматривать психиатрическую болезнь с этой точки зрения, ее можно считать формой печали о потере или о несчастной любви. Боулби вел клинические наблюдения более двадцати лет и обнаружил множество связей между расстройствами у взрослых и нарушением привязанностей в детстве. Он говорил, что, создавая прочную связь привязанности, мы переживаем то, что называется словом влюбиться; постоянно поддерживая эту связь – любим, а разрывая эту связь или как-то по-другому теряя любимого, мы начинаем горевать. Однако все это – биологически необходимые функции. То ли ради удобства, то ли просто путаясь, то ли в силу предубеждения и нежелания признавать, что и мы подчиняемся законам природы, мы пользуемся этими понятиями как краткими обозначениями того, что на самом деле представляет собой сложные эмоциональные драмы, которые разыгрываются потому, что они стратегически необходимы для выживания.

Кроме того, Боулби говорит, что конфликты в любви, а особенно во время ухаживания, не только полезны, но и легко объяснимы с точки зрения эволюции: «Все животные постоянно одолеваемы побуждениями, несовместимыми друг с другом, – такими, как побуждение нападать, лететь и ухаживать». В хитром и жестоком мире природы перемирие наступает тогда, когда животные готовы спариваться; каждое животное должно быть уверено, что его не одолеют и не съедят, и каждое животное должно подавить инстинкт нападать и пожирать. Обычно это вынуждает совершать своего рода менуэт – такой же сложный, как ритуал вежливости двух щеголей XVIII века, которые с елейно-пародийной галантностью стоят у порога столовой, и один из них говорит: «Только после Вас», а другой настаивает: «О нет, только после Вас». И так эти двое повторяют до тех пор, пока их не проталкивает в комнату оголодавшая толпа. Боулби приводит пример европейской малиновки: и у самца, и у самки красные грудки; когда приходит весна, самец инстинктивно воюет с чужаками, проникающими на его территорию. Когда самец видит красную грудку самки, инстинкт заставляет его атаковать, а ее – улетать. Однако в период ухаживания самка неподвижно сидит на месте, проявляя к самцу лишь самый осторожный интерес. Потом этот интерес полностью пропадает, чуть позже снова возникает – но очень слабый, и это позволяет самцу сменить гнев на милость и начать ухаживать. «На ранних стадиях, – пишет Боулби, – и самец, и самка находятся в состоянии конфликта: он не знает, то ли ему атаковать, то ли ухаживать, а она не знает, то ли ей флиртовать, то ли улетать». Конфликты в любви так же нормальны, как и во всех остальных сферах жизни. Если ими управлять, можно и любить, и создавать семью и общество. Психически больные – это те, кто не может справляться с теми противоречивыми чувствами, которые они испытывают.

Наши привязанности крепче всего в детстве, когда мы полностью зависимы от родителей. Однако, став взрослыми, мы тоже формируем сильные привязанности – к тому, кого любим, или, возможно, к таким авторитетам, как работодатель или учитель. Мы выбираем кого-то, кто, как нам кажется, ориентируется в окружающем мире лучше нас. Зная, что такой человек – «опора для нас», мы чувствуем себя в сложной ситуации безопаснее и увереннее. Эта потребность становится особенно настойчивой, когда мы напуганы, больны или одиноки; речь идет о совершенно нормальном, здоровом инстинкте. Ребенку нужен островок безопасности, «надежное место», куда он может возвращаться из своих коротких экспедиций в шумный мир, в котором много необычного, чуждого и даже страшного. Мэри Солтер Эйнсворт четыре года наблюдала за детьми в Уганде и обнаружила, что они регулярно возвращаются к своей матери, как на опорный пункт, как на базу, после своих маленьких экспедиций. Параллельно Эйнсворт наблюдала за американскими детьми в Балтиморе, и результаты оказались аналогичными. Она выявила три модели привязанности. Если тот, кто должен заботиться, чутко реагирует на потребность ребенка в общении и ободрении, ребенок счастлив и, возможно, станет уверенным в себе взрослым. Если тот, кто должен заботиться, отвергает просьбы ребенка о близком общении, ребенок привыкает держаться на расстоянии, находит занятия, не требующие общения, и становится маниакально самоуверенным. Если тот, кто должен заботиться, действует непоследовательно (иногда бывает отзывчивым, а иногда – невнимательным или назойливым), ребенок, заявляя о своих огорчениях более настойчиво, становится прилипчивым, что мешает ему исследовать мир. Уверенность ребенка в своих силах очень тесно связана с возможностью положиться на родителя. Так что дети, у которых складываются доверительные, служащие надежной пристанью отношения с родителями, со временем становятся более стойкими и уверенными в себе взрослыми.

Фрейд думал, что связь между матерью и ребенком столь сильна потому, что мать его кормит. Однако Боулби полагает, что потребность человеческого детеныша в привязанности – всепоглощающая; она не имеет почти никакого отношения к пище и представляет собой ту же самую тягу, которая позже заставляет человека искать любовного партнера. Когда ребенок плачет, зовет взрослого, идет за ним, «липнет» к нему – все это укладывается в стереотип установленного поведения, цель которого – добиться заботы. У взрослых такое поведение наиболее отчетливо проявляется в тех случаях, когда человек обеспокоен, болен, расстроен или чего-то боится. Если ребенка разлучают с тем, кого он любит (например, отправляют в школу или в интернат), это не обязательно опасно, но небольшой риск всегда есть – и этого достаточно, чтобы вызвать мучительную, острую боль.

Фрейд делает следующий вывод: когда влюбленные действуют иррационально, на самом деле они возвращаются к потребностям, ощущениям неуверенности и наваждениям детства. Используя археологическую метафору, Фрейд представляет сознание в виде Рима с его многочисленными подземными культурными слоями, в которых тесно соприкасаются разные эпохи и общества. Прямо под нынешним шумным городом, деловым центром, располагаются другие города, и у каждого из них – собственная совокупность моральных правил, принципов правосудия, наказаний, обычаев, правителей, добродетелей и бюрократии. В свою очередь, сторонники теории привязанности в реальных, а не воображаемых остатках прошлого усматривают нечто большее, чем памятники материальной культуры: «Некоторые из значительных исторических объектов, мостов и извилистых улочек все еще здесь. Однако лишь немногочисленные древние сооружения остались неизменными или мысленно обособленными, так что простое возвращение и остановка развития на прежней стадии маловероятны. В поведении, связанном с привязанностями, существует преемственность, но в нем происходят и значительные изменения».

Таким образом, романтическая любовь – это биологический балет. Это тот метод, которым действует эволюция, дабы убедиться, что сексуальные партнеры встретятся и спарятся, потом обеспечат своего ребенка заботой, которая необходима ему для того, чтобы стать здоровым и создавать собственные любовные привязанности. И это не простой и не быстрый процесс. Мозг человека устроен столь сложно, а сознание столь изобретательно, что биология и опыт действуют рука об руку. Обычно в период между детством и зрелостью люди неоднократно влюбляются, переживают увлечения и страсти. Они учатся создавать сильные привязанности, власть которых ощущают всем своим существом. Думая о любимом, человек посвящает ему все свои помышления и скорее готов умереть, чем разорвать силовое поле своего обожания. Влюбленные как будто становятся двумя планетами, которые вращаются по орбитам друг вокруг друга и насыщаются взаимной силой притяжения. Поскольку в этот момент для них ничто и никто в мире не значит больше, прекращение отношений оказывается катастрофой. Оно разрывает сердце, разрушает грудную клетку, разбивает вдребезги увеличительное стекло надежды и приводит к драме – трагической, но предсказуемой. Громко рыдая или неслышно причитая, цепляясь за окружающий мир или уходя в себя, покинутый влюбленный опечален.

Как мы учимся горевать? Общество предлагает свои обычаи и обряды, но мы и сами знаем, как себя вести, чувствуем это всем телом, знаем наизусть. Сначала мы протестуем и отказываемся принимать правду; мы предпочитаем думать, что любимый волшебным образом вернется. Потом мы утопаем в слезах. Потом погружаемся в отчаяние; мир словно прогибается под предельной тяжестью нашего горя. И наконец, мы скорбим. Со временем мы успокаиваемся, утрата теперь значит для нас не больше, чем потерявшаяся пуговица, и отправляемся на поиски новых привязанностей.

А теперь представим ребенка – осиротевшего или страдающего от жестокого обращения. Когда по чьей-то злой воле или в силу обстоятельств изначальная связь между родителем и ребенком нарушена, приходят глубокие психологические последствия. Со временем у такого человека могут возникнуть проблемы в браке, расстройства личности, неврозы или трудности с воспитанием детей. Ребенок, лишенный любви, всю жизнь ищет крепких, надежных отношений и безраздельно любящее сердце, которое должно принадлежать ему по праву рождения. Повзрослев и не находя ничего, что указывало бы ему путь именно к таким отношениям, он ожесточается, никому не верит и замыкается в одиночестве. Ребенок, чувствующий себя незащищенным, отвергнутым или нелюбимым, становится тревожным, назойливо прилипчивым и нерешительным. Такой отвергнутый ребенок – он словно слышит, как окружающие говорят: «Это такой человек, которого можно только презирать», – может попытаться стать самодостаточным, отказаться от любви и не рисковать: не требовать настоящего внимания ни от кого. Он начинает сердиться на самого себя и уже не нуждается в другом обвинителе, в толпе линчевателей. Он чувствует себя так, будто его поймали в момент совершения преступления, и это преступление – сама его жизнь. Но можно ли спасти настолько травмированного ребенка? Исследования показывают, что постоянного присутствия рядом с ребенком хотя бы одного сочувствующего взрослого достаточно для того, чтобы он вырос практически неуязвимым (в противном случае этот же ребенок может вырасти крайне тревожным и неуверенным). В идеале должен быть такой родитель, которого ребенок воспринимал бы как своего сторонника, защитника, покровителя, приверженца, спонсора, доброжелателя и обожателя, вовлеченного в его жизнь. Однако минимум – это надежный ангел-хранитель. И не обязательно родитель, а просто тот, кто всегда рядом, кто, так сказать, сидит в зрительном зале, подбадривая аплодисментами всегда, независимо от того, проигрываешь ты, например, в бейсболе или выигрываешь, нанося меткие удары.

Синди Хазан, психолог из Корнеллского университета, и ее коллеги пошли еще дальше, проведя прямые параллели между многими стадиями детских привязанностей и романтической любовью в зрелости. Они обнаружили, что детский опыт может предопределить (а иногда исказить или извратить) любовные отношения, которые возникнут позже. Однако ничто не приобретает заданных раз и навсегда форм. По мере взросления человек создает новые привязанности, и некоторые из них сглаживают травматический опыт, полученный в детстве. И это важный вывод, поскольку он предполагает, что детям, с которыми плохо обращались (а они, по сути, калеки с точки зрения любви), со временем все же можно будет помочь. Как знает всякий, кто либо посещал, либо сам проводил психотерапевтические сеансы, психотерапия – это профессия, источником которой является любовь. Почти всякий пациент психотерапевта страдает от того или иного любовного расстройства, и каждому есть что рассказать – о любви потерянной или отвергнутой, запутанной или преданной, извращенной или соединенной с насилием. Кабинеты психотерапевтов доверху наполнены обломками разрушенных привязанностей. Люди приходят туда разуверившимися и измученными. Некоторые из них пребывают в патологическом унынии, истоки которого – в несчастном детстве, изобиловавшем опасностями, домогательствами и упреками. Они – инвалиды незримой войны, не подозревающие ни об участии в ней, ни о своем увечье. И есть ли битва более жестокая? И есть ли враг милее?


Все воспламеняет огонь
Природа любви



Расстройства любви


Покалеченная любовь

Среди множества физических недостатков, которые возможны у человека, мало столь же ужасных, как неспособность любить. Поскольку нам кажется, что любовь – чисто психологическое явление, у нас даже нет слова, которым можно было бы назвать людей, биологически к ней не способных. Однако есть такие несчастные, которые из-за повреждения части мозга не могут испытывать чувств. Этой горстке неудачников, в отличие от людей с физическими ограничениями, не помочь никакими телемарафонами. Нет таких аббревиатур, которыми можно было бы обозначить их болезнь. Нет таких правительственных структур, которые бы о них позаботились. Иногда мы думаем о любви как об удовольствии, которое чуть сильнее возбуждающего хобби типа прыжков со скалы на тарзанке. Но тогда зачем сетовать на ее отсутствие? Ветераны «боевых действий» страсти скорее должны завидовать тем, кого не взволновало это чувство.

Антониу Дамазио, невролог из Университета Айовы, рассказал о любопытном случае, когда человек (назовем его Джоном) жил обычной жизнью бухгалтера, мужа и отца. Когда Джону было тридцать пять лет, в передней части мозга у него обнаружили доброкачественную опухоль и ее удалили. Операция прошла успешно, но вскоре после нее он резко изменился как личность. Он развелся с женой, спутался с проституткой, проявлял служебную безответственность, не задерживался ни на одной работе, обнищал – и при этом не чувствовал ни малейшего смущения или тревоги. Лишь спустя десять лет мучений его брат наконец нашел для него врача.

С помощью МРТ Дамазио обнаружил, что у Джона поврежден вентромедиальный участок префронтальной коры мозга, небольшой участок мозга в межбровной зоне – скорее всего, это случилось во время операции по удалению опухоли. Именно этот участок, судя по всему, отвечает за эмоции и их производит. Именно сюда поступает информация от органов чувств, и именно отсюда исходят сигналы в автономную нервную систему (АНС). АНС контролирует непроизвольные действия организма: биение сердца, дыхание, потоотделение, расширение зрачков и кровяное давление. Потные ладони, учащенный пульс, затрудненное дыхание, равно как и другие ощущения – зачастую все эти факторы присутствуют одновременно, чтобы сигнализировать о нахлынувшем чувстве. Если вы впервые в жизни ночью погружаетесь под воду с аквалангом и теряете из виду вашего напарника-дайвера, то чувство, которое вы испытаете, будет смертельный страх. Если вы встречаете кого-то особенного, с кем ужасно хотите познакомиться поближе, то чувство, которое вы испытаете, будет страх повести себя глупо и быть отвергнутым. Можно сказать, что этот участок мозга подобен городу в джунглях: он соединяет темные дебри наших чувств с цивилизацией внешнего мира.

Дамазио подключил Джона к аппарату, подобному детектору лжи, и показал ему массу эмоционально насыщенных слайдов, дал ему прослушать множество разных звуков, забросал его вопросами. Некоторые из этих образов были агрессивными, порнографическими и неэтичными. Джон не прореагировал ни на один из них. Его реакция на изображение усеянного цветами поля не отличалась от реакции на убийство.

Узнав об этом исследовании, я сразу же подумала о фильме «Бегущий по лезвию», снятом Ридли Скоттом. Пугающие, жестокие, резкие – его музыкальные и визуальные образы остаются с человеком надолго. В этом фильме показан футуристический мегаполис, в который превратился деградировавший Лос-Анджелес. Его улицы залиты водой, сочащейся из треснувших водопроводных труб, на асфальте чернеют лужи мазута, над которыми летают гонимые порывами ветра обрывки газет. А наверху электронные рекламные табло заполняют небо световой грязью. В чайнатауне – толпы народа, зловоние и смог: подобный ад даже трудно себе и вообразить. Цивилизация прекратила свое развитие. Общество – это труп, наблюдающий за собственным разложением и распадом. Никто из здешних обитателей не понимает, что гниет заживо, но, когда они целуются, слышно, «как кости лязгают о кости». По тротуарам струятся жидкости, вытекающие из тел. Улицы кишат людьми, словно забальзамированными в бессознательном состоянии. Здесь все покупается и продается. Люди живут здесь потому, что им есть что скрывать или они готовы сотворить зло, и ежедневно перерезается столько глоток, что возникло ремесло точильщика ножей.

Харрисон Форд играет грязного убийцу-полицейского, которого послали на это дно обнаруживать человекоподобных роботов, которые сбежали из внеземной цивилизации и прибыли на Землю, чтобы найти своего изобретателя. Гуманоиды узнали, что они запрограммированы умереть в конкретный момент, но, даже будучи жестокими и кровожадными маньяками, они тоже умеют думать, умеют привязываться к другим и не хотят умирать. Им нужно встретиться с их хладнокровным создателем и узнать, как долго продлится их жизнь. В широком смысле «Бегущий по лезвию» – это фильм об ужасающем поиске своей человечности и души, о том, как поставить перед Создателем трудные вопросы о любви, смерти, добре и зле.

Но как же главному герою и другим наемным убийцам распознать гуманоидов? Тестируя потенциальных подозреваемых, монотонно задавая им провокационные вопросы. Только настоящий человек бьется над вопросами сострадания, нравственности или социальной ответственности. Во время этого теста герой Форда, надеясь обнаружить улики, следит за размером зрачков испытуемых. Автономная нервная система заставляет зрачки расширяться, когда человек сталкивается с такими острыми ощущениями, как ужас, секс или насилие (хотя бы в своем воображении). Быть человеком – значит быть эмоциональным и постоянно испытывать разные чувства, включая любовь. Утратить все это – значит утратить свою бурлящую человечность. Именно поэтому брат Джона – типично по-человечески – обеспокоился судьбой брата.


Проклятие племени ик

Травмы бывают разными – и очевидными, такими как удар по голове, и скрытыми, такими, например, как длительное ущемление самооценки ребенка. Если любовь – это естественное, даже неотъемлемое человеческое чувство, исток семейных взаимоотношений, то, что имеет ключевое значение для воспитания ребенка, – значит, ее невозможно уничтожить у целых народов, не так ли? Одно из самых любопытных заявлений о настоящих «калеках любви» сделал антрополог Колин Тернбулл. В 1970-х Тернбулл прожил два года среди людей племени ик – небольшого сообщества охотников и собирателей в отдаленной, безлюдной горной местности Уганды. До этого он знал о них мало – кроме того, что их осталось всего две тысячи, и того удивительного факта, что их язык больше похож на классический египетский эпохи Среднего Царства, чем на какой-нибудь из живых языков. Для Тернбулла было особенной удачей поселиться среди них, потому что антропологу удобней наблюдать за жизнью одновременно и небольшой, и обособленной общины. Его ожидания были основаны на представлениях антропологов о том, как устроены общества охотников-собирателей. Обычно женщины собирают корни, ягоды и другие растения, составляющие основу их рациона, а мужчины группами уходят на охоту, с которой они могут вернуться с мясом – или не вернуться вовсе. Охота в жизни племени воспринимается как нечто магическое, поскольку она чревата теми опасностями и волнениями, без которых обходится собирательство. Однако добывание пищи женщинами считается таким же важным, потому что бо́льшую часть ежедневного рациона обеспечивали именно они.

Взаимодействие между людьми в племени жизненно необходимо для всего – и для охоты, и для собирательства. Поскольку такие племена очень зависят от земли, которая дает им пищу, обычно у них возникает глубоко мистическое отношение к среде их обитания. Они демонстрируют такие качества, которые мы очень ценим и у себя: гостеприимство, великодушие, привязанность, честность и милосердие. И действительно, эти качества значат для нас так много, что мы называем их «добродетелями» (наравне с сострадательностью, доброжелательностью и благоразумием).

Для охотников-собирателей эти «добродетели» являются не бережно ценимыми этическими понятиями, сознательно избранными качествами или даже предпочтениями, но частью инстинктивной стратегии выживания. Они обеспечивают сосуществование в небольшом замкнутом обществе, которое без них погибнет. Нашими предками были охотники и собиратели, из групп которых постепенно образовалось наше общество, и мы сохранили их инстинкты и черты, но эти достоинства не особенно помогают нам теперь в современных, постоянно расширяющихся обществах. Но мы до сих пор их ценим. Поселившись среди племени ик, Тернбулл сначала был опечален, а потом его охватили ярость и ужас. Вопреки ожиданиям, он обнаружил, что любовь к собственным детям, родителям и супругу «отнюдь не является базовым человеческим качеством»: это всего лишь «роскошь, которую мы можем себе позволить, лишь когда живем в достатке». Представители племени ик стали настоящими чудовищами: они утратили способность любить.

В свое время ик было племенем удачливых охотников. Однако когда власти Уганды запретили охотиться в Национальном парке долины Кидепо, на родных землях этого племени, оно предприняло отчаянную попытку добывать себе пищу, занимаясь сельским хозяйством в соседних горах с их выжженной, похожей на лунную поверхность землей. Бесплодные горы изобиловали такими глубокими расщелинами, что по ним невозможно было пройти и ста метров, не наткнувшись на бездонный овраг. Но идти было больше некуда. Постоянно страдая от засухи и голода, уже через три поколения люди из племени ик стали враждебными, эгоистичными и подлыми. От любви, вместе с другими так называемыми добродетелями, они отказались потому, что не могли себе этого позволить. Чистая экономика, и больше ничего. Каждую секунду своего бодрствования – садясь на корточки, чтобы сходить в туалет, занимаясь сексом (что происходило редко), даже во время еды – они обшаривали взглядом горизонт в поисках пищи. Тернбулл пишет:

Однажды я увидел двух юношей, сидящих высоко на гребне горы Калимон: они занимались взаимной мастурбацией. Казалось, что им в какой-то степени весело, но не слишком, потому что в их действиях не чувствовалось обоюдной привязанности; каждый из них смотрел в своем направлении, высматривая то, что указывало бы на еду…

Борьба за объедки была постоянной – садистской, коварной и жестокой. Самая распространенная социальная «валюта» – взаимопомощь – потеряла всякую цену. Кто бы ни встречался на пути у представителя племени ик – член семьи, племени или чужак, – он требовал от них лишь одного: «Дай мне еды» (или табака). Чувство юмора сохранилось у этих созданий лишь в форме злорадства: они обижали других, что-то у них отнимали, причиняли им – даже собственным детям – вред, а потом покатывались со смеху, потешаясь над этим. Одним из любимых развлечений и высших удовольствий было убедительно лгать или эксплуатировать других, но еще большее наслаждение эти «люди» испытывали потом, рассказывая жертве о том, что ее одурачили, и наблюдая за тем, как она от этого страдает. Стариков не кормили, чтобы не тратить еду попусту; их оставляли мучительно умирать в одиночестве. «На второй год засухи стала привычной такая картина: юноши разжимают рты старикам, вытаскивая оттуда пищу, которую те жевали, но не успели проглотить». Детей выгоняли из дома в трехлетнем возрасте, надеясь, что они сами о себе позаботятся, сколотив некое подобие банды.

Люди не испытывали привязанности и других чувств к своим родственникам, даже к ближайшим членам семьи. Если дети умирали, родители думали, что им повезло. Тернбулл рассказывал, что он видел, как недавно родившая ребенка женщина положила младенца на землю и отошла, а через некоторое время обнаружила, что его утащил леопард. Это огорчило всех, и особенно мать (главным образом из-за того, что у нее пропадет молоко), однако всех соплеменников утешала мысль о предстоящей охоте. Она наверняка будет успешной: зверь явно где-то поблизости и он сыт, а значит, сонный и спокойный. Так в самом деле и оказалось; леопарда выследили, убили его, изжарили и съели, «вместе с ребенком».

Всякий, находивший еду, съедал ее быстро и втайне от других. Понятия «хотеть» и «нуждаться» слились воедино. Люди хотели только того, в чем они нуждались, а если и хотели кому-то помочь, то только потому, что им это было нужно. Они перестали совершать обряды: обряды требовали пиров, но пищу нельзя было расходовать столь расточительно. Но, пожалуй, самым страшным было то, что люди племени ик больше не встречались глазами друг с другом. Если они садились вместе неспешно строгать на щепки деревянные палочки – смотрели на движения рук соседей, а не им в лицо. А если случайно и встречались глазами, то смущенно отворачивались. Они не испытывали ни малейшего человеческого интереса или соучастия.

«Было трудно обнаружить чувства где бы то ни было», – пишет Тернбулл. Все сострадательные чувства заменились своекорыстием:

Я не увидел семейной жизни в таком виде, в каком она существует в мире почти везде. Я не увидел ни малейшего проявления любви с ее готовностью к самопожертвованию, способностью признать, что мы существуем не только сами по себе, но нуждаемся в других. Я даже почти не видел того, что можно было бы назвать симпатией… В жизни этих людей просто не осталось места для такой роскоши, как семья, чувства и любовь. Для тех, кто находится на грани голодной смерти, эта роскошь может обойтись слишком дорого… Все было совершенно обезличенно… Дети, как и старые родители, – бесполезные придатки. Всякий, кто не может позаботиться о себе, становится бременем и мешает выживать остальным.

С бесконечным, как африканские просторы, отчаянием Тернбулл покинул обиталище племени ик и уехал назад к цивилизации. Вернувшись через год, который выдался очень плодородным, он, к своему ужасу, обнаружил, что, несмотря на обильный урожай, гниющий теперь на полях, люди племени ик не изменились. Было слишком поздно. Эгоизм среди людей, живущих без любви, укоренился и распространился как опасный сорняк, вытеснив почти все остальное. Семья уже не имела никакого значения – ни эмоционального, ни экономического. Ничего не значили ни дружба, ни уважение к жизни. Печалясь о судьбе племени ик, Тернбулл пришел к пессимистическому выводу, что эти люди сделали такой же выбор, какой могли бы сделать и все мы, если бы столкнулись с подобными трудностями.

История племени ик пугает. Если любовь способна исчезнуть из людской жизни так быстро, – это означает, что ее нельзя назвать необходимостью, это скорее роскошь – или даже выдумка. И это, вероятно, ужасная правда. Ужасная, потому что она заставляет усомниться в прочности любви. Ужасная, потому что для людей из племени ик любовь стала глупой и опасной, пустой тратой энергии. Любовь не превозмогла все. Подобно сложной мелодии, которую долго никто не воспроизводил, она оказалась утрачена навсегда.

Чему может научить нас эта история? Есть ли у нее параллели в западном обществе, где стариков прячут в частных домах престарелых, а детей – в детских садах, где взаимодействие заменилось своекорыстием? В обществе, в котором мы с грустью вспоминаем о больших семьях, но постоянно меняем друзей, не успевая к ним привязаться? Неужели те ценности, которые нам особенно дороги, нельзя считать неотъемлемо человеческими – они лишь побочный продукт одной из форм стратегии выживания, именуемой обществом? На двух приведенных выше примерах мы видели, как утрачивается способность любить – в одном случае любовь исчезла из-за повреждения головного мозга, в другом – капитулировала перед процессом приспособительной эволюции. В обоих случаях любовь была утрачена из-за вреда, нанесенного нервной системе, и поэтому нам стоит серьезно задуматься о скрытой части айсберга – того зла, которое стоит за жестоким обращением с детьми, за массовым голодом и недоеданием. Например, мало кто задавался вопросом о том, что произойдет с интеллектом и психикой детей Сомали, если они выживут. Их истощение ассоциируется с недостаточным умственным развитием, а отсутствие воспитания – с бесправием. Любовь изолирует от жестокости жизни. Чему учит нас история племени ик? На их примере мы видим, в какое низменное существо превращается человек, полностью лишенный способности любить.

Если способность любить – это нечто, что можно разрушить, у нее должно быть свое физическое измерение, она должна быть материальна. Где она находится в организме? Когда Уистен Хью Оден пишет о тайне того, почему «любовь окрепла, надежда вернулась в сердца благодаря химической гармонии», он подшучивает над романтической любовью и напоминает нам об органической химии взаимного притяжения. Люди всегда считали, что любовь находится в сердце – может быть, благодаря его громкому, надежному, равномерному, утешающему биению; это по-матерински успокаивающее биение сопровождает нас всю жизнь, еще до рождения. Представление о том, что любовь и другие важные эмоции находятся в сердце, отражено в древнеегипетском языке. «Аб» – иероглиф, обозначающий сердце, – имел форму танцующей фигуры. При виде любимого человека или при мысли о нем сердце бьется быстрее. Не имея представления о том, где зарождается любовь, мы предполагаем, что этим местом должна быть самая беспокойная часть нашего организма – этот шумный обитатель нашей грудной клетки. Но разве не странно, что многие с нежностью думают об одном из своих внутренних органов? Изображение сердца украшает поздравительные открытки, пакеты с донорской кровью, кофейные чашки, наклейки на бампере, изображения Распятия. Реальное сердце, которое видят во время операций хирурги, кажется жалким символом столь многочисленных эмоций. «В глубине моего сердца», – говорим мы, и это значит что-то вроде «в сокровенных глубинах лабиринта моих чувств». Предполагается – исходя из несформулированной логики, – что без сердца нет жизни. Так и без любви. К тому же любовь представляется такой деспотической и упрямой, что у нее непременно должен быть какой-то источник: если не бог, или богиня, или, скажем, волшебник из страны Оз, отдающий приказания, то тогда единая фабрика клеток, невидимый орган. Зарождается ли любовь в мозгу? Переносится ли она гормонами? Являются ли феромоны вестниками любви? Какой биологический механизм позволяет нам ощущать любовь? Или, если уж речь зашла об этом, как начинается любовь?


Соната ствола мозга: нейрофизиология любви

Поскольку у человека за жизнь рождается относительно малое количество детей, естественно стремиться к тому, чтобы каждый младенец дожил до зрелости. Если бы любовь не стала силой, связывающей как мать и дитя, так и мужчину с женщиной, мы бы не выжили. Женщина во время родов терпит муки, рискует собственной жизнью и здоровьем, а ухаживая за ребенком, жертвует свободой и досугом. Благодаря любви ребенок ощущает важность своего существования. Однако, когда он рождается, значительная часть его мозга еще формируется – фактически большинство нейронных связей у ребенка возникает после рождения. Но как они будут развиваться, зависит от того, что произойдет в несколько первых лет жизни – в то время, когда он постигает сложное искусство быть человеком, в том числе обучаясь тому, как отдавать и принимать любовь. Множество полученных в результате исследований данных подтверждают, что все, чему ребенок научится в эти первые годы, предопределяет его эмоциональный настрой до конца жизни.

Психофизиолог Гэри Линч обнаружил, что глубоко эмоциональные события стимулируют клетки мозга больше обычного. Потом эти нейроны становятся чувствительными к подобным событиям. И чем чаще они случаются, тем активнее и активнее реагируют нейроны. Это происходит потому, что с каждым разом фермент подает сигналы все большему количеству рецепторов, находящихся в синапсе, – месте контакта между нейронами. А это, в свою очередь, позволяет получать все больше и больше информации. Этим можно объяснить то, что «практика – путь к совершенству». Этим же объясняется и то, почему человек может заговорить на иностранном языке или научиться лечить зубы, если будет упражняться в этом достаточно долго. Дети учат языки быстро и легко, когда они совсем маленькие, тогда как взрослым то же самое едва ли по силам. Это же относится к языку эмоций и грамматике чувств. Как проницательно замечает Энтони Уолш:

От информации, передаваемой детям в решающие первые годы жизни и касающейся их собственной значимости и привлекательности, чрезвычайно зависит то, как они потом будут оценивать собственную пригодность или непригодность. Наше исследование самоуважения показало, что ранняя родительская опека несравненно значимей всех других факторов, исследованных при оценке уровней самоуважения у студентов колледжа. Раз любовь так невероятно значима для нас на протяжении всей жизни, крайне необходимо, чтобы на этом этапе развития в сознании ребенка были созданы некие колеи любви, старательно и усердно используемые. Если эти колеи будут достаточно глубокими, в последующей жизни он будет расположен отвечать миру заботой, состраданием и доверием.

Почему это так важно? Потому что в противном случае «более поздние контакты, даже и позитивные, будут иметь тенденцию восприниматься тем же самым негативным образом. Они будут направляться по той же самой неправильной колее негативного восприятия, как если бы какой-то озорной стрелочник, дежурящий у ключевого неврологического транспортного узла, готов был пустить под откос любой поезд приятной мысли или чувства». Человеку, чтобы любить, нужно быть любимым. Из нелюбимых детей часто вырастают взрослые, для которых любовь – это чужбина, и иногда их судьба складывается даже еще несчастней. Без любви человек может увязнуть в зыбучем песке депрессии, зачахнуть и даже умереть. Сообщить человеку о том, что он нам мил, можно по-разному, и далеко не только словами, но и прикосновениями и поглаживаниями, и это одна из причин того, почему грудное вскармливание следует поощрять всегда, когда это только возможно. Прижимать к себе ребенка, успокаивать его нежными прикосновениями просто необходимо. Это имеет столь важное значение для его развития, что дети, которых не ласкали, вырастают не такими высокими, как следовало бы, зачастую имеют более низкий коэффициент интеллекта, неспособны к обучению, подвержены многочисленным аллергиям и расстройствам иммунной системы. На самом базовом уровне они думают, что мать их не защитит, что они никому не нужны, и потому не стоит тратить энергию на то, чтобы продолжать расти. Очень маленькие дети не рассуждают, а реагируют своим телом; они могут только чувствовать. Так что, если их не ласкали, они естественным образом предполагают, что их бросили или скоро бросят, и не чувствуют себя защищенными в этом мире. Исследования, проведенные на крысах, обезьянах, и эксперименты с участием людей ясно показывают, что те, кого ласкали и любили, развиваются нормально, а те, кто был этого лишен, замедляют свое развитие – и физическое, и психологическое. Даже получающие хорошее питание дети могут страдать от синдрома, именуемого «неспособность к росту», – в случае, если с ними не обращались ласково. Иногда ребенок, сосущий материнскую грудь, перестает сосать и ждет, когда мать прижмет его к себе, успокоит, поговорит с ним – и только после этого он начинает сосать снова. Чтобы преуспеть, ребенок должен чувствовать, что его ценят и любят, и во многом это понимание складывается благодаря тому, что его обнимают, целуют, прижимают к себе[42].

Когда мы изо всех сил пытаемся понять, почему в мире существует зло, нам надо помнить о том, какую роль играет отсутствие любви. Наши инстинкты могут научить нас только тому, что является для нашего рода нормальным и жизнеутверждающим. Но они не могут нам помешать совершать поступки, результатом которых станет неврастеническое или даже преступное поведение наших детей. Во многих исследованиях подчеркивается связь между преступностью и недостатком любви и показывается, что в детстве будущие преступники были, как правило, ее лишены, что и предопределило их наклонности. Если ребенку отвечали жестокостью и отталкивали его, позже ему будет трудно заводить друзей или завязывать любовные отношения. Его внутренний «стрелочник» истолкует сигналы неправильно и направит поезд жизни такого человека по той единственной колее, которую сможет обнаружить, – по колее, определяемой пессимизмом, неприятием, страданиями и недоверием в любви. Она не будет ассоциироваться с удовольствием; возможно, даже будет вызывать фрустрацию, гнев, агрессию. Девяносто четыре человека находились под наблюдением ученых Гарвардского университета в течение тридцати пяти с лишним лет, и исследователи пришли к простому выводу: те, кто был счастливым ребенком, стали счастливыми взрослыми, а те, кто был несчастным в детстве, стали несчастными взрослыми. К этому следует добавить многочисленные доказательства тесной связи между жестоким обращением в детстве и преступным поведением. Как отмечает Эшли Монтегю:

Покажите мне убийцу, закоренелого преступника, малолетнего преступника, психопата, «рыбу бесчувственную» – и почти в каждом случае я вам покажу трагедию, возникшую из-за того, что в детстве человека не любили как следует.

Дважды я встречала людей, которых я бы назвала психопатами. Они оба были необычайно яркими, находчивыми, богатыми, влиятельными и знаменитыми. Они имели огромную власть над всеми, кто их окружал, стремились к риску, у всех на виду оскорбляли нижестоящих и совершали поступки, которые большинство людей назвали бы гнусными. И тот и другой предлагали мне остаться в гостях подольше, провести с ними несколько дней, но в обоих случаях я отказывалась. В их голосах было что-то неприятное – настолько неприятное, что с ними я не чувствовала себя в безопасности. Их голоса были начисто лишены всякой эмоциональности, и в их разговорах отсутствовало важнейшее человеческое качество – способность отождествлять себя с другими. Похоже, они были совершенно лишены какого бы то ни было нравственного чувства или чувства вины, не испытывали страха перед наказанием. Им было бы так же легко жениться, как и убить. Не знаю, жестоко ли обращались с ними в детстве и были ли они тогда обделены любовью, но они идеально соответствовали этому психологическому портрету.

Заставить забыть неправильные уроки детства, полученные поневоле, – одна из труднейших задач психотерапии, которая особенно усложняется из-за того, каким образом откладывалась в мозгу искаженная информация. По мнению Дэниэла Алкона, исследователя из Национального института здоровья и специалиста по проблемам памяти, травматические воспоминания детства, судя по всему, стереть невозможно. Записанные на толстом стволе дендритного дерева (отростка нейрона. – Перев.), они занимают центральное положение. Более поздние воспоминания записываются на его периферийных участках, а потому они значительно слабее и отличаются непостоянством. Это не значит, что взрослые не могут оставить дурные привычки или освоить новые навыки. Конечно, могут. (Этим объясняется популярность надписи на футболке: «Никогда не поздно иметь счастливое детство».) Однако существует большая разница между способностью научиться удерживать в бурном море на плаву лодку или постичь тонкое искусство социализации – и умением достичь душевного равновесия, если изначально у вас его вообще не было. Это возможно, хотя и нелегко. Вам придется изменить модели своего поведения и модели понимания опыта. А это значит, что придется изменить само ваше мышление, что может оказаться чрезвычайно болезненным. Мозг умеет приспосабливаться и способен к переменам, но в молодости это дается гораздо проще. Хотя любовь – это природное тонизирующее средство, к которому тянутся все дети, их нужно ею насытить и, следовательно, научить ей. В тексте популярной песни предупреждают не напрасно: «Учите ваших детей хорошо…»[43]


Эволюция любви

Дети часто рисуют пещерных людей и динозавров на одной и той же картинке и любят играть с крошечными фигурками – копиями немыслимо огромных зверюг с острыми как бритвы зубами. Способность ребенка очаровываться громадным – один из маленьких парадоксов жизни. Однако на самом деле вокруг динозавров, когда они господствовали, не было никаких людей, потому что динозавры жили за миллионы лет до того, как появились люди. Но только человеконенавистники среди нас могут сожалеть о том, что динозавры вымерли, потому что, если бы они не вымерли, нас бы здесь не было. После их гибели освободилось место для маленьких, пугливых, похожих на белочек млекопитающих, которые привели к нашему появлению. На самом деле динозавров было не так много, но это были исполины с соответствующими аппетитами. В противоположность крупным одиночкам существовали целые стаи млекопитающих поменьше. И та и другая стратегия окажутся действенными: или несколько великанов, большинство из которых выживет, или толпы карликов, большинство из которых погибнет.

Какая бы катастрофа ни постигла динозавров, оставив в живых достаточно наших млекопитающих предков, но после их гибели млекопитающие распространились по планете, размножились, эволюционировали, увеличились в размерах, изменили свой вид и усовершенствовали свой мозг. И вы читаете об этом благодаря тому, что динозавры вымерли. Эта случайность эволюции меня пугает, потому что подчеркивает, насколько оно на самом деле хрупкое, наше человечество. Путешествуя, я видела изумительные ландшафты и удивительных животных, но нет ничего более удивительного или волнующего, чем человеческие существа. Мы не отличаемся от других живых существ и не отделены от них. Мы не боги, имеющие право разрушить наш мир или другие миры, но необычные и замечательные существа, эволюционировавшие на этой планете. Мы – удивительный фейерверк фантазии и материи. Наше сознание причудливо, как пейзаж Большого каньона. Наши потребности столь же удивительны, как теплый день среди зимы. Наши желания сладострастны и темны, как глубины океанов. Мы – чудеса природы.

Гибель динозавров была лишь одним из элементов удачи, позволившей эволюционировать человеческим существам. Но были и другие важные факторы, и один из них – любовь. «Выбрав» способность любить и сделав ее ключевым элементом нашей биологии, эволюция сделала нас такими, какие мы есть. В противоположность тому, что всегда доказывали философы, моралисты, теоретики, родственники и советчики, любовь – это не выбор. Это биологический императив. И так же, как эволюция благоприятствовала тем человеческим существам, которые смогли держаться прямо, она благоприятствовала и тем человеческим существам, которые чувствовали любовь. Она благоприятствовала им потому, что любовь чрезвычайно ценна для выживания. Те, кто чувствовал любовь, гарантировали своему потомству выживание; это потомство унаследовало способность любить и жило дольше, производя еще больше собственного потомства. Со временем стремление к любви стало частью нашего генетического наследия, а потом укоренилось еще глубже, став больше чем простой склонностью, способностью или чем-то унаследованным, и уже руководило нами во всех наших начинаниях. Любовь стала тем капиталом, который мы вкладывали в каждое наше дело, и люди стали капиталистами, «богатевшими» на рискованных эмоциональных предприятиях.

Материя наследует материю. Эмоции, индивидуальность, желания – все возникает в организме, из химических веществ. Мозг – это всего лишь полтора килограмма крови, грез и электричества, и, однако, из этого обреченного на смерть куска материи возникают сонаты Бетховена, джаз Диззи Гиллеспи и желание Одри Хепберн провести последние месяцы своей жизни в Сомали, спасая детей. Неудивительно, что мы создали множество приспособлений (таких, как радиоприемники и радары), являющихся преобразователями, – аппаратов, которые переводят ощущения в электричество. Это неудивительно потому, что мы и сами – преобразователи. Уолт Уитмен был прав, написав: «О теле электрическом я пою». Каждая из клеточек нашего тела заключена в оболочку, насыщенную электричеством, и даже клетки нашего мозга искрятся энергией и бушуют, как совокупность крошечных гроз с молниями. Многие из наших приборов – это всего лишь донельзя упрощенные модели нас самих – наших рук, глаз и так далее. Мир говорит с нами на своих непонятных языках формы, цвета, движения, звуковых волн и запахов, и мы их все преобразуем в электрический диалект, на котором говорят наши тела, посылая сообщения азбукой Морзе и сигнализируя мозгу. Когда мы любим всем сердцем, всей душой, изо всех сил, это – электрическая страсть. Любовь развивается в нейронах мозга, и ее развитие зависит от того, чему обучились эти нейроны, когда мы были детьми. Эволюция предоставляет чертежи для строительства дома нашей жизни. Однако, как и в случае с домом, многое зависит от мастерства и опыта строителей, от законов и норм общества, от особенностей или качества материалов, не говоря уже об эффекте случайностей вроде торнадо, оползней или наводнений, аварий водопровода, прихотей приемщиков, контролеров, хулиганов или соседей. То, как мы любим, зависит от биологии – и от нашего опыта.


Адаптирующийся мозг

Если потребность в любви инстинктивна, неотъемлема, если она – часть энергосистемы, то как тогда ее можно еще и формировать? Люди – великие импровизаторы. Мы изменяем, мы создаем, мы изобретаем новые стратегии. Если пищи становится недостаточно, мы отправляемся туда, где ее больше, или меняем наш рацион, или выращиваем продовольствие, или синтезируем еду, или конструируем транспортные средства, чтобы привозить продукты издалека. И так легко мы приспосабливаемся потому, что не можем произвести большое потомство. Представители животного мира откладывают много яиц, дают большой приплод или часто рожают, и у них есть хороший шанс, что некоторые из их генов выживут и сохранятся в следующем поколении. Жизнь для них дешева. Лягушка мечет икру в залитый лунным светом пруд лишь незадолго до того, как большая часть этих икринок будет съедена хищниками. Если всего лишь несколько икринок выживут, чтобы стать головастиками, а несколько головастиков – лягушками, – все идет правильно. Лягушки в любом случае не мигрируют далеко, а если и мигрируют, то выбирают аналогичную среду обитания. Таким образом, лягушки следуют строгим правилам поведения. У них нет необходимости поступать по-другому.

Однако люди рожают не так много детей, и в большинстве случаев лишь по одному в год. Если этот ребенок умирает, его «резервных копий» не существует. При этом люди живут в разных климатических условиях. Чтобы обеспечить своему потомству безопасность и дать ему возможность дожить до зрелости, люди должны принимать множество решений, в зависимости от препятствий и угроз, с которыми они сталкиваются изо дня в день. А это требует того, чтобы мозг работал искусно и гибко – чтобы, упорно подчиняясь основным инстинктам, он в то же время умел приспосабливаться к новым условиям. Отдельные люди и племена обладают разным опытом. Поэтому они и вырабатывают разные стратегии, у них возникают разные эмоции, верования, обычаи, предпочтения. Мы называем это «индивидуальностью» и «культурой». И мы говорим, что это нечто, что человек «проявляет», как если бы речь шла о фотографическом изображении, появляющемся в «темной комнате» – фотолаборатории прошлого. Нет ничего более естественного или более свойственного животному миру, чем этот процесс. Отвечая на вызовы агрессивной внешней среды, биологический организм получит максимальный шанс на выживание, если он сможет оценить новый опыт, принять, исходя из него, быстрые решения и извлечь уроки. Наша гениальность – это наша способность приспосабливаться и меняться. Мы – великие универсалы природы. Мы пробуем. Мы изменяем наше сознание. Мы проявляем гибкость в ответ на давление. Мы убеждаем других. Мы поддаемся убеждению. Мы избегаем опасности. Мы притягиваем к себе несчастья. В этом заключена ирония, самоисполняющееся пророчество. Чем больше мы реагируем на давление окружающей среды, приспосабливаясь к нему – например, снабжая наши дома системами отопления, – тем больше проблем создаем самим себе (производя мусор, загрязняя атмосферу выбросами и т. п.), для которых потом должны искать решение. Сочетание неизменного поведения, с одной стороны, и способности импровизировать – с другой – вот что делает всех людей в сущности одинаковыми, но при этом каждый человек очень отличается от других. Бетховен унаследовал музыкальные способности от родителей, однако именно несчастье, случившееся с ним в детстве, и сделало из него композитора. Вот как Энтони Уолш описывает физический процесс в «Науке любви» (The Science of Love):

Человеческое дитя приветствует мир, полный дремлющих потенциальных возможностей. Пробуждение, развитие и реализация этих возможностей в значительной степени зависят от опыта. Этот опыт, делающий нас такими, какие мы есть и могли бы стать, воспринимается, анализируется и ложится в основу деятельности благодаря работе сложнейшего механизма электрохимических взаимодействий, осуществляемых примерно десятью миллиардами клеток мозга (нейронов)… Нейроны, сложные строительные блоки нервной системы, – это узлы коммуникации… От тела нервной клетки отходят его отростки, аксоны, которые передают информацию от одной клетки к другой в виде электрических сигналов постоянной силы, но переменной частоты, к бесконечно малым местам соединений или щелям, именуемым синапсами (от греческого слова со значением «соединять»).

Информация передается через нейронные синапсы химическими «рукопожатиями» в виде крошечных струек химических веществ, именуемых нейромедиаторами. Пока неврологи идентифицировали примерно шестьдесят разных типов нейромедиаторов… На молекулярном уровне именно нейромедиаторы делают нас счастливыми или грустными, раздраженными или спокойными, тревожными или уравновешенными.

Одна из разновидностей нейромедиаторов – эндорфины, доставляющие особое удовольствие потому, что они являются природными опиатами, способными снимать боль, вызывать опьянение, подобное наркотическому, или успокаивать. Когда мать обнимает своего новорожденного младенца, в его тело проникают эндорфины, которые и позволяют ему чувствовать себя счастливым, спокойным и защищенным. Младенец учится связывать любовь с ощущением удовольствия.

Детеныш зебры может встать на ноги и пойти вскоре после рождения. Да и большинство детенышей других животных умеют бегать, еще будучи совсем малышами. Однако у человека дети рождаются беззащитными и еще не сформировавшимися. В нашем далеком прошлом, когда у нас формировался большой мозг, у женщин еще не было широких бедер, чтобы производить на свет плод с головой соответствующего размера. Эволюция поставила людей перед дилеммой. У людей с большим мозгом было больше шансов на выживание, а женщины с узким тазом умирали при родах. Женщины же с широким тазом передвигались слишком медленно и не могли убежать от хищников. Конечно, это решение никоим образом не было единственно возможным, но произошло так, что бедра у женщин стали немного шире, а дети стали рождаться в состоянии, когда они, по сути, были еще утробными плодами. Таким образом, мать могла защитить своего младенца, пока он продолжал расти и развиваться – теперь уже вне ее тела, но под защитой ее всепоглощающей заботы, заменявшей ребенку ее лоно. А если отца можно было убедить оставаться где-то поблизости, он мог в этот опасный период защитить и мать и младенца. Да, конечно, это было довольно неуклюжее, неидеальное и сложное решение, однако эволюция развивается благодаря товарообмену и рукопожатиям, а не заявлениям.

Было бы заманчиво представлять себе эволюцию в виде своего рода градостроителя, выкладывающего сразу все свои проектные чертежи. Эта перевернутая логика очень соблазнительна, потому что мы жаждем смысла и как минимум предпочитаем хоть какие-то объяснения. Однако для описания реальных событий потребовалось бы длинное, разветвленное предложение с множеством периодов и точек с запятыми. Ну, например, такое: детей с более крупным мозгом выживало больше, и они давали потомство тоже с более крупным мозгом; однако довольно часто матери умирали при родах, за исключением тех немногих, у которых оказались более широкие бедра; и, несмотря на неудобство более широких бедер, со временем уровень выживаемости женщин с более крупным мозгом и более широкими бедрами стал выше; особенно это относилось к тем женщинам, которые защищали своих детей лучше, то есть к тем женщинам, в организмах которых химические процессы протекали особенно активно, когда они чувствовали мощный стимул кормить своих младенцев и жертвовать ради них всем; а особенно если им помогали мужчины, испытывавшие аналогичные побуждения, что гарантировало сохранение мужских генов, даже если это предполагало долгосрочную компенсацию (его гены сохранятся для будущих поколений), а не краткосрочную выгоду (не быть обремененным зависящими от него матерью и ребенком).


Чувствительные парни Нового времени

В наше время мы ждем от мужчин большей чуткости, ранимости, способности любить, сочувствовать и помогать; мы хотим, чтобы они меньше конкурировали, были менее воинственными и агрессивными, чтобы они были моногамными и воспитывали ребенка наравне с матерью. Фактически мы хотим, чтобы мужчины были больше похожими на женщин, но некоторым из них это трудно. Против этого протестует их биология: «Ты что, шутишь? Я на это не запрограммирован». И тем не менее без такой взаимной заботы и равенства современная жизнь была бы невыносимой как для мужчин, так и для женщин. Однако ирония заключается в том, что одновременно с тем, как мужчины становятся теми чувствительными парнями Нового времени, какими хотят их видеть женщины, некоторые женщины перестают воспринимать их сексуально привлекательными из-за излишней «женоподобности». Мне кажется это забавным: напоминает о том, что мы имеем дело с древними инстинктами, древними влечениями и пытаемся приспособить их к обществу, для которого они не были предназначены[44].

Надо сказать, что многие мужчины, к их чести, смягчили свои инстинкты. И это действительно очень важно в страдающем от войн мире. Мы уже не сбиваемся в стаи людей, вооруженных копьями и камнями, уже не живем в обществе, где такие слова, как «ярость», «месть» и «ненависть», приводят к неистовому, трагическому (хотя и с ограниченным числом жертв) уничтожению. Мы поднимали ставки до тех пор, пока на кону не оказалось абсолютно все. Эволюция не смогла сдержать нашу страсть к изобретению новых способов захватывать, командовать и разрушать. Мы изменили мир, но не себя. Как мы будем решать современные проблемы, если будем вести себя по-прежнему? Невозможно научить новым премудростям, сохраняя старую догму. Модели нашего поведения не изменились, хотя надо приспосабливаться к жизни в перенаселенном мегаполисе и в условиях существования оружия массового уничтожения. Но именно поэтому для нас так важна любовь. Как показал Конрад Лоренц, любовь требовалась лишь действительно агрессивным видам. Наша природная агрессивность – вот что создало условия для возникновения любви. Абсолютно миролюбивые создания не нуждались бы в таком болеутоляющем средстве, как любовь.

Взгляните в зеркало – и оттуда на вас будет смотреть хищник. У млекопитающих, которые могут стать добычей, – у антилоп, лошадей, коров, оленей – глаза посажены по бокам черепа, чтобы заметить подстерегающую сзади опасность, крадущегося за спиной хищника. А вот у тигра глаза посажены спереди, чтобы с помощью такого стереоскопического зрения точно определить местонахождение ближайшей добычи, повалить жертву на землю, прыгнуть ей на шею и вонзить в нее зубы. У людей – глаза хищника, глаза тигра, и это кое-что говорит о нашем древнем происхождении. Но мы наделены еще и колоссальными мыслительными способностями. Мы не просто опасны, но еще и изобретательны. Если бы мы не обладали механизмами ограничения наших агрессивных, трусливых и хищных аппетитов, то были бы уничтожены, добавив род человеческий к длинному списку вымерших видов. Однако эволюция подарила нам могущественного миротворца: способность любить спасла нас от нас самих.


Прелюбодеяние

Если бы мы прилетели на далекую планету и понаблюдали бы за живущими там нашими родственниками – голыми, но с большим хохолком волос на голове, – мы, может быть, стали бы говорить о них как о «приматах с хохолком». И нас бы заворожила их парадоксальная частная жизнь. Во всем мире люди флиртуют, влюбляются и женятся. В браке состоят 90 % взрослых американцев обоего пола, и во многих обществах ценится моногамия. В некоторых она даже закреплена религиозными и гражданскими законами. Аналог таких законов существует и в области эмоций: мужчины и женщины постоянно ищут свою «единственную настоящую любовь» – человека, с которым можно было бы связать себя узами на всю жизнь. Но, несмотря на это, люди постоянно изменяют. Изменяют даже тогда, когда это представляет опасность для жизни, здоровья, сохранения семьи. В ходе одного из многочисленных опросов на эту тему 72 % женатых американских мужчин признались, что они изменяли своим женам; об этом же заявили 54 % американских женщин. Однако во всех культурах о супружеских изменах говорилось как о чем-то постоянном. Если план, созданный для нас эволюцией, состоит в том, чтобы люди встречались и объединялись в пары, – какую роль в этом уравнении играет прелюбодеяние?

Есть много причин женской неверности – явления, существовавшего тысячелетиями. Женщины могли обменять секс на еду. «Запасной» мужчина, готовый помогать растить детей, был необходим, если муж уходил из семьи или умирал. Если супруг оказывался неспособным произвести здоровое потомство, с помощью измен женщина получала больше шансов передать потомству сильные гены. Генетическое разнообразие – надежная страховка: если у женщины потомство от разных отцов, то наследственность у ее детей несколько отличается, и кто-нибудь из них обязательно выживет. Сообразительная женщина водила дружбу с несколькими мужчинами: если мужчины не были уверены в том, кто именно из них является отцом ее ребенка, заботиться о нем приходилось им всем.

Однако в любом случае женщины с сильным сексуальным влечением, изменявшие своим основным партнерам, рожали больше детей, которые выживали, и таким образом склонность к измене передавалась на генетическом уровне. Мужчины и женщины, испытывавшие сильную супружескую привязанность друг к другу, тоже рожали больше детей, которые выживали. Мужчины, оплодотворявшие многих женщин, тоже производили на свет много детей, даже если и не участвовали потом в их воспитании. Именно так, возможно, и эволюционировали наши противоречивые сексуальные побуждения. И это привело к тому, что теперь нашим мужчинам и женщинам приятно жить в счастливом моногамном браке, но при этом они хронически изменяют друг другу.


Борьба полов

Если мужчинам и женщинам суждено влюбляться, вступать в брак, производить на свет детей – почему они постоянно враждуют? Потому что у них разные биологические программы. Семенная жидкость среднего мужчины, ее разовая порция, содержит всего пять калорий, и в основном протеин. Она извергается со скоростью 45 км/ч, что примерно равно предельной скорости движения на моей улице. Это наводит на мысль о том колоссальном давлении, которое должны ощущать мужчины, эрегируя. При этом во время одного семяизвержения выбрасывается около двухсот миллионов сперматозоидов. Если бы все они выживали, теоретически соседский парень мог бы заселить целую планету. Если он хочет, чтобы его гены сохранились, ему понадобилось бы оплодотворить как можно больше девушек. Родители девушек это чувствуют и обеспокоены его «намерениями» по отношению к их дочерям. В конце концов, у женщины может вызреть всего одна яйцеклетка в месяц – и не так много за всю ее жизнь. Забеременев, она на девять месяцев станет более слабой и уязвимой, менее способной себя содержать, а потом ей придется выкармливать ребенка и годами за ним ухаживать. Весь вклад мужчины – это немного пыла в романтический вечер. А вклад женщины – многолетнее самопожертвование. В ее интересах – выбрать того, кто останется с ней и будет ей помогать растить ребенка. С точки зрения биологии в интересах мужчин – любить женщин и их бросать. Футболка, выставленная на видном месте в витрине пляжного магазина в Уэст-Палм-Бич, безупречно, хотя и жестоко, резюмирует суть мужского императива: на ней изображены со спины три горячие молодые женщины, блондинки в трусиках-бикини, обтягивающих попки. Их лиц совсем не видно, а внизу – надпись «Jump ’em, Pump ’em, Dump ’em» – «Запрыгивай на них, сношай их, бросай их».

Поле битвы – крошечное. Предельный срок – примерно тридцать лет жизни. Оба противника – генералы. Оба хотят одного и того же – сохранения своих генов. Они различаются только стратегией. Ей нужен мужчина, который останется рядом, а поскольку в этом никогда нет стопроцентной уверенности, она становится очень разборчивой. Она надеется на взаимную любовь с кем-то, кто будет ее защищать и поддерживать. Она ждет от него верности, проверяет его искренность, изводит вопросами о том, действительно ли он ее любит, пойдет ли ради нее в огонь и в воду. Она употребляет такие слова, как «всегда» и «навсегда». Она ревнива, она собственница, но с одной оговоркой: это не важно, что он с кем-то спит, – главное, чтобы он не был влюблен в других женщин. Она знает, что он не прочь засевать своим семенем и другие поля. Ее заботит только его практическая верность – то, что он останется с ней, гарантируя выживание и для нее самой, и для ее потомства. И так, раздражаясь и страдая, она прощает его раз или два, или делает вид, что не замечает, но занимает решительную позицию, если измены становятся хроническими или выглядят серьезными. Он тоже ревнивый, тоже собственник, но не позволяет ей шалостей. Если она забеременеет от другого, он прекратит содержать ребенка, у которого нет ни одного его гена. Для него это было бы катастрофой. Так что, если она хотя бы смотрит на другого мужчину с вожделением, он приходит в ярость. И это относится не только к отдельным мужчинам, но и к целым странам.

В свое время газеты были полны сообщений о насилии над детьми и их убийствах в Боснии и Герцеговине. Разбить врага недостаточно. Кровожадные воины хотят истребить неродившиеся поколения, чтобы сохранились только их собственные гены. Пожалуй, наиболее очевидный пример такого поведения – это события, произошедшие в 1300 году до н. э. Надпись на стеле в египетском Карнаке повествует о мести фараона Мернептаха ливийским воинам, которых он победил. В ней перечисляются доказательства кастрации противника, которые его военные увезли домой: «Фаллосов ливийских военачальников – 6 штук. Фаллосов, отрезанных у ливийцев, – 6359 штук. Фаллосов, отрезанных у убитых сицилийцев, – 222 штуки. Фаллосов, отрезанных у убитых этрусков, – 542 штуки. Фаллосов, отрезанных у убитых греков и подаренных фараону, – 6111 штук».

Мужчинам и женщинам бывает трудно понять друг друга, потому что их тела говорят на собственных, несколько отличающихся друг от друга диалектах выживания. Некоторые слова как будто совпадают, но смыслы их меняются; иногда эти диалекты различаются даже грамматикой. Дебора Таннен очень увлекательно продемонстрировала в своей книге «Ты меня не понимаешь! Почему женщины и мужчины не понимают друг друга», что мужчины и женщины под одними и теми же словами часто подразумевают совершенно разные вещи. Когда мужчины собираются вместе, независимо от того, что именно они обсуждают, в их разговоре всегда есть едва уловимая состязательность, элемент хитрой борьбы за положение и власть. Когда же вместе собираются женщины, в их беседе, вне зависимости от темы, всегда присутствует едва уловимое желание завести связи и знакомства. Например, если пара выехала из дома на машине и заблудилась, мужчина вряд ли будет спрашивать у прохожего совета. Ему не хочется, чтобы посторонний подумал, что он управляет машиной недостаточно хорошо и не может самостоятельно ориентироваться. Это его бесит, заставляет терять лицо – смех другого мужчины кажется ему едва ли не самым тяжким преступлением и воспринимается как вид непредумышленного убийства. А вот женщина не стесняется спросить дорогу, да и сама с удовольствием поможет сбившемуся с пути незнакомцу. Для нее это вопрос не статуса, а общения. Чаще всего мужчина продолжает ехать наобум, сбиваясь с пути все больше и больше, а женщина громко ругает его за упрямство, из-за которого он не хочет обратиться за советом.

Женщина старательно окружает свою жизнь многочисленными «навсегда», жить среди которых ей спокойно и удобно. Она вовлекает свою семью в сеть социальных связей – родственных и дружеских; общается с соседями, устраивает вечеринки, совместные мероприятия с мужем. А мужчина говорит, что ему необходимо личное пространство, что он не понимает ее маниакального стремления к социализации и не хочет, чтобы его связывали по рукам и ногам. И тогда муж и жена идут на компромисс, который состоит в раздельном досуге. Он отлучается из дома, чтобы сыграть в крокет с приятелями, а она – чтобы походить по магазинам с подругами.

Мужчины участвуют в ритуалах для того, чтобы учиться законам доминирования и конкуренции. Например, когда мужчины смотрят спортивные соревнования, они следят за формальным исполнением ритуала, болеют за ту или иную команду, учатся скрывать свою уязвимость. Женщины участвуют в ритуалах (ходят обедать вместе, вместе посещают любимый салон красоты) для того, чтобы налаживать связи. Зачастую женщины откровенней и уязвимей в общении с подругами, чем с мужчинами-партнерами, а заботясь о других женщинах, они приобретают умение заботиться и о себе. Такими формальными способами мужчины и женщины приводят в порядок свою эмоциональную жизнь. Однако у них разные стратегии, разные биологические маршруты. Его сперматозоиду нужно двигаться, а ее яйцеклетке – надежно устроиться. Удивительно, что они вообще счастливо живут вместе. Любовь в этой битве предлагает множество средств: «нейтральная зона» между траншеями противников, где оба остаются в безопасности; гонец, курсирующий между линиями обороны; островок счастья на болоте недоверия.


Химия любви


Материнская любовь, отцовская любовь

Однажды, когда моя подруга собиралась в деловую поездку, ее пятилетний сын устроил ей настоящую истерику. Она уверяла ребенка, что скоро вернется и что в любом случае дома с ним и с его сестрой останется папа. «Но это не одно и то же, – плакал ее сын. – Это же ты нас родила!»

Как знает всякий пятилетний малыш, любовь матери и любовь отца – это разные вещи. Как правило, маленькие дети крайне тяжело переживают разлуку с матерями, но вовсе не обязательно – с отцами. Проводя ставшие классическими исследования обезьян, Гарри Харлоу показал, что боязнь потерять мать свойственна не только людям. Детеныши других млекопитающих тоже чувствуют особую привязанность к матери. А как же иначе? Крошечное существо проводит девять месяцев в мягком убежище материнской утробы, разделяя с матерью все: ее кровь, пищу, воздух, гормоны, гнев и радость. Родившись, ребенок еще не может понять, как устроен мир; он полностью уязвим и живет ощущениями, а не разумом. Он не знает, что, пока он спал, мать ненадолго отлучалась от него по своим делам, или ходила в магазин за продуктами, или покупала одеяльца, чтобы младенцу было тепло. Мать – страстно целующая, ласкающая, баюкающая ребенка – физически самый близкий для него человек. Пища, тепло и безопасность – все это исходит от матери. Мягкий, душистый источник жизни, ее грудь, представляется не чем иным, как продолжением тела ребенка. Ребенок по-прежнему связан с мамой пуповиной своих потребностей. На самом деле любовь к матери – это разновидность любви к самому себе. Существуя вначале как одно любящее целое, как единый мир, со временем мать и ребенок станут отдаляться друг от друга – в то время как влюбленные, наоборот, сначала существуют по отдельности, но со временем становятся единым миром, одним целым.

Нет ничего более абсолютного или несомненного, чем любовь матери: это дар, который отдается свободно, это самое последнее утешение беспокойной души. Даже у серийных убийц есть матери, которые их любят. Эрих Фромм в своей книге «Искусство любить» объясняет это внутреннее чувство так:

Мать – это дом, откуда мы приходим, это природа, почва, океан… Материнская любовь – всезащищающая и всеобволакивающая – безусловна. Она не поддается контролю, ее невозможно вызвать. Ее наличие наделяет любимого человека ощущением блаженства, ее отсутствие вызывает ощущение потерянности и крайнего отчаяния. Поскольку мать любит своих детей потому, что они – ее дети, а не потому, что они «хорошие», послушные или исполняют ее желания и приказы, материнская любовь основана на равенстве. Все люди равны потому, что все они – дети матери, потому, что все они – дети Матери-Земли.

Любовь отца – более отстраненная и зачастую сопряжена с определенными условиями. Фромм характеризует ее как заработанную или заслуженную, указывая на то, что отцы подсознательно говорят своим детям: «Я люблю тебя потому, что ты соответствуешь моим ожиданиям, потому, что ты исполняешь свой долг, потому, что ты похож на меня». Отцовская любовь склонна наказывать и награждать, устанавливать пределы, выдвигать требования, ожидать послушания. Ребенок может заслуживать, а может и не заслуживать любви своего отца. Это любовь, которая оценивает, и, следовательно, любовь, которую можно потерять. Материнская любовь – это любовь древних экстатических религий, когда люди боготворили плодородие широкобедрой Земли, знойный жар летнего солнца, всеобъемлющий дух Земли. Они почитали богиню, которая изливала свою любовь так же, как и рожала своих детей, питая их влагой из своей груди, покачивая их на своих мягких коленях. Однако в ветхозаветные времена бог приобрел образ отца, который отдавал приказы, ожидал покорности и судил своих детей, наказывая или награждая их в зависимости от их поступков. Мы восхищаемся монархиями и жаждем иметь политических лидеров потому, что втайне мечтаем вернуться в детство, в ту пору, когда мы не знали сомнений. Похоже, мы всегда будем желать возвращения родительской заботы о нас. В природе ребенка – находиться под властью тиранов и подчиняться законам, не учитывающим индивидуальных интересов.

Разумеется, для благополучия ребенка важно и то и другое: чувствовать, что его будут всегда безраздельно любить независимо от того, каким бы глупым, некрасивым или порочным он ни был, и что он заслуживает внимания и дорог как индивид. На примере материнской любви ребенок учится любить; на примере отцовской ребенок чувствует себя достойным любви. Это не означает, что глубоко любящий одинокий родитель не может воспитать эмоционально здорового ребенка или что в полной семье не бывает жестокого обращения с детьми. Но все это безусловно свидетельствует в пользу того, что нужны оба родителя, чтобы помочь ребенку понять себя.

У многих представителей мира животных отцы охраняют своих детенышей или добывают им пищу, но не особенно занимаются их воспитанием. Представление о «материнстве» и «отцовстве» как о более или менее одинаковых ролях – это человеческое изобретение. На ранних этапах нашей эволюции мать оставалась с младенцем, кормя и защищая его. Отцу необходима была свобода, чтобы охотиться и сражаться, защищая свою семью. В этом главным образом и состояла его «должностная инструкция». Его жизнь невозможно было представить без насилия. Именно разделение обязанностей поддерживало равновесие в древней семье. У женщин возникало большее стремление воспитывать и мирить, а у мужчин – сражаться и господствовать. Современные мужчины все еще чувствуют эти древние инстинкты. Думаю, никого не удивит, что в Соединенных Штатах 85 % всех насильственных преступлений совершались мужчинами. И действительно: в культурах всего мира существует прочная связь между мужчинами и преступлениями. Женщины серьезно пополняют статистику преступлений, только когда у них меняется гормональный уровень – в основном это связано с колебаниями менструального цикла. Я знаю многих невоинственных мужчин, относящихся к своим детям и друзьям с большой нежностью. Я знаю одиноких отцов, воспитывающих детей в ласке. Однако в целом мужчины по-прежнему совершают большинство насильственных преступлений в мире, а женщины в основном посвящают себя воспитанию и любви.

Во время одного исследования женщинам разного возраста (у кого-то из них были дети, у кого-то нет) показывали фотографии младенцев. Их зрачки непроизвольно расширялись, свидетельствуя об интересе и эмоциях. У большинства же мужчин такой реакции не наблюдалось – за исключением тех, у кого были свои маленькие дети. Это происходит даже у крыс: самцы становятся более заботливыми родителями после того, как проведут какое-то время со своими детенышами и привыкнут к ним; самки реагируют немедленно. Такого рода исследования наводят на мысль о том, что женщины предрасположены заботиться о малышах безусловно, на инстинктивном уровне, тогда как мужчины склонны к этому лишь после того, как сами становятся отцами. Однако даже при этом отцы бросают своих детей в двадцать раз чаще, чем матери. В отличие от ждущих рождения ребенка отцов у беременных женщин происходит гормональный сдвиг, готовящий их к воспитанию детей. Пронизанным внутренним светом – результатом химических реакций, – им не нужно задумываться над тем, как, для чего или когда любить своих детей. Небо синее. Земля под ногами. Они нежно любят своих детей. Что может быть проще?


Химия объятий

Судя по всему, важную роль в материнской любви играет окситоцин – гормон, стимулирующий родовую деятельность и схватки. При звуке плача младенца организм его матери выделяет больше окситоцина, который, в свою очередь, стимулирует ее соски и способствует выделению молока. Когда мать кормит ребенка, окситоцина выделяется еще больше, и тогда у матери возникает желание прижимать дитя к себе. Поэтому окситоцин назвали «гормоном объятий». Так его окрестили зоологи, искусственно поднимавшие уровень окситоцина у коз и других животных, что вызывало аналогичное поведение. У окситоцина множество функций, и некоторые из них полезны для матери. Пока младенца кормят грудью, он чувствует тепло и защищенность, и его пищеварительная и дыхательная системы работают ритмично. В процессе кормления у матери поднимается уровень окситоцина, что также приводит к сокращению матки, останавливающему кровотечение и приводящему к отделению плаценты. Так мать и ребенок оказываются вовлеченными в химический танец любви, взаимозависимости и выживания.

У взрослых окситоцин, судя по всему, играет такую же важную роль и в романтической любви. Здесь он выступает как гормон, побуждающий влюбленных обниматься и усиливающий удовольствие во время полового акта. Этот гормон стимулирует гладкие мышцы, повышает чувствительность нервов; его уровень стремительно растет в процессе полового возбуждения: чем сильнее возбуждение, тем больше окситоцина выделяется. Когда возбуждение достигает своего пика, окситоцин, как считается, заставляет нервы половых органов самопроизвольно напрягаться, вызывая оргазм. Окситоциновое возбуждение (в отличие от возбуждения, возникающего под воздействием других гормонов) может быть вызвано как физическими, так и эмоциональными факторами (бывает достаточно взгляда, звука голоса или жеста) и способно адаптироваться к индивидуальным любовным особенностям человека. Например, к выработке окситоцина может привести запах любимого или его прикосновение, а также изощренные и насыщенные сексуальные фантазии. Женщины легче реагируют на эмоциональное воздействие окситоцина – возможно, благодаря той важной роли, которую он играет в материнстве. И действительно: женщины, рожавшие естественным путем, иногда говорят, что испытали во время родов оргазмическое чувство удовольствия. Некоторые женщины, страдавшие аноргазмией, обнаружили, что после родов им стало проще достигать оргазма: выделение окситоцина во время родов и грудного вскармливания сняло их сексуальную блокаду. Этим гормональным излиянием можно, пожалуй, отчасти объяснить, почему после секса женщинам больше, чем мужчинам, хочется продолжать обниматься. Женщине хочется чувствовать близкую, неразрывную связь с мужчиной, тесно прижимаясь к нему, обвиваясь вокруг него. Если посмотреть на это с точки зрения эволюции, тем самым она, видимо, выражает надежду, что мужчина на некоторое время с ней останется – достаточно надолго, чтобы защитить ее и ребенка, которого он только что зачал.

Уровень окситоцина у мужчин во время оргазма увеличивается в пять раз. Однако проводившиеся в Стэнфордском университете исследования показали, что во время секса уровень окситоцина у женщин еще выше, чем у мужчин, и что женщине, чтобы достичь оргазма, требуется больше окситоцина. Пропитанные этим потоком химических веществ, женщины способны достичь больше мультиоргазмов, чем мужчины, и оргазмов, пронизывающих все тело. Матери рассказывали мне, что примерно в течение первого года жизни их ребенка они с удивлением обнаруживали, что «влюблены» в него, «возбуждаются» от него, переживают вместе с ним свой «лучший, невиданный любовный роман». И вполне понятно, почему мать испытывает такие чувства: ведь удовольствие, которое женщина получает во время оргазма, родов, обнимания и кормления своего ребенка, контролируется одним и тем же гормоном. Мозг может обладать излишками серого вещества, но в некоторых вещах он экономен: ему нравится повторно использовать для многих целей и удобные пути, и подходящие химические вещества. Зачем прокладывать новые колеи, пробиваясь через снежные заносы жизни, если и по старым колеям уже удалось пройти часть пути? Молодые отцы тоже радуются своим новорожденным детям, и уровень окситоцина у них повышается, хотя и не так значительно.

А предаются ли нежностям другие млекопитающие? В Национальном институте психического здоровья неврологи Томас Инсел и Лоуренс Шапиро изучали брачное поведение горных полевок – неразборчивых в связях мышей, одиноко живущих в отдаленных норах до тех пор, пока не наступает время спариваться. Самки мышей бросают своих детенышей вскоре после рождения; самцы их вообще не видят, а когда исследователь забирал новорожденного мышонка из гнезда, тот не пищал, не искал свою мать и не казался особенно испуганным. У них нет ничего подобного тому, что можно было бы назвать чувством семьи. Исследователи обнаружили, что рецепторов окситоцина в мозгу горных полевок меньше, чем у их более нежных и ориентированных на семейную жизнь сородичей – степных мышей (желтобрюхих полевок). Несмотря на это (но вполне предсказуемо), уровень окситоцина у самок горных полевок резко возрастает сразу же после родов, когда они выкармливают своих детенышей. Подобное исследование заставляет задуматься о той сложной роли, которую играет окситоцин в человеческих отношениях. Можно ли сказать, что уровень окситоцина ниже у людей, считающихся «одиночками»? Или у жестоких родителей? Или у детей, в одиночестве страдающих от кошмара аутизма?


Химия влюбленности

Прежде всего – небольшая поправка к тому, что мы считаем само собой разумеющимся. Разум не сосредоточен полностью в мозге. На самом деле он странствует по организму с бесконечным караваном гормонов и ферментов. Множество нейропептидов – это посыльные, снующие с сообщениями между мозгом и иммунной системой. Когда что-то случается с телом – например, оно испытывает боль, получает травму или заболевает, – это затрагивает и мозг, являющийся частью тела. Когда что-то случается с мозгом – например, он получает сотрясение, или его просто посещает мысль или чувство, – это затрагивает и сердце, и пищеварительную систему, и все остальное тело. Мысль и чувство неразделимы. Психическое и физическое здоровье неразделимы. Наш организм един. Иногда приступы голода пересиливают моральные соображения. Иногда наши чувства бессмысленно жаждут новизны только потому, что она приносит приятное ощущение. Иногда мужчина действительно «думает причинным местом». Поскольку мы ценим разум, а наша биология нас смущает, о желаниях и потребностях тела мы говорим как о «самых низких» мотивах, инстинктах или побуждениях. Например, считается низким хотеть секса, но благородным – питать страсть к музыке. Считается извращенным весь день предаваться эротическим фантазиям и неоднократно мастурбировать, но возвышенным – проводить тот же день, наслаждаясь музыкой. Когда любовь становится наваждением – трубный глас, призыв к оружию слышит все тело.

«Встреча двух людей подобна контакту двух химических веществ, – писал Карл Юнг. – Если происходит какая-то реакция – изменяются оба». Когда два человека находят друг друга привлекательными, их тела пронизывает дрожь, вызванная излиянием фенилэтиламина (phenylethylamine, PEA) – химического соединения, ускоряющего движение потока информации между нервными клетками. PEA, амфетаминоподобное химическое вещество, подстегивая мозг, приводит его в состояние безумного возбуждения. Именно поэтому влюбленные чувствуют себя в состоянии эйфории, помолодевшими, оптимистичными, возбужденными и счастливыми, когда сидят рядом, болтая всю ночь напролет, или часами занимаются любовью. Поскольку к «ускорению» привыкают, и даже тело естественно к нему предрасположено, некоторые становятся «наркоманами влечения», как их назвали Майкл Либовиц и Дональд Кляйн из Института психиатрии штата Нью-Йорк. Такие люди нуждаются в любовных отношениях, чтобы всю жизнь испытывать возбуждение. Желание то подбрасывает их вверх, то стремительно бросает вниз в веселящем и изнуряющем цикле возбуждения и депрессии. Гонимые химическим голодом, они выбирают неподходящих партнеров или неправильно истолковывают чувства потенциального партнера. Съезжая вниз по скользкому склону своего желания, они с головой ныряют в море всепоглощающей, страстной любви. Вскоре отношения прекращаются или их отвергают. Тогда мучимые любовной болезнью стремительно погружаются в депрессию и, пытаясь излечиться от нее, влюбляются снова. Либовиц и Кляйн полагают, что эти «американские горки» приводятся в действие химическим дисбалансом в мозгу, желанием дозы фенилэтиламина. Когда Либовиц и Кляйн давали некоторым «наркоманам влечения» антидепрессанты, действие которых основано на выведении из строя ферментов, способных подавлять фенилэтиламин и другие нейромедиаторы, – они с изумлением обнаружили, что эта терапия действует очень быстро. Уже не испытывая страстной потребности в PEA, пациенты обретали способность выбирать партнеров спокойнее и реалистичнее. Кроме того, экспериментально обнаружено, что после введения PEA мышам, макакам резусам и другим животным они издают звуки, выражающие удовольствие, начинают ухаживания и приобретают патологическую зависимость (например, жмут на рычаг, чтобы получить больше PEA). Все это убедительно доказывает, что, когда мы влюбляемся, в мозг активно поступает PEA – химическое вещество, заставляющее нас чувствовать удовольствие, неистовое возбуждение и приятные ощущения. Сладостный наркотик – любовь.

Организм использует PEA не только для влюбленности. Уровень того же самого химического вещества стремительно повышается в процессе поисков всякого рода удовольствий, потому что оно делает человека оживленным, уверенным в себе и готовым попробовать что-нибудь новое. Это помогает объяснить поразительный феномен: люди с большей вероятностью влюбляются, когда им грозит опасность. Любовные романы во время войны стали легендарными. Да я и сама появилась на свет благодаря демографическому взрыву, вызванному подобными обстоятельствами. Особенного накала любовь достигает в экзотических местах планеты. Когда чувства обостряются из-за стресса, новизны или страха, гораздо проще стать мистиком, почувствовать экстаз или влюбиться. Опасность делает человека восприимчивым к любви. Опасность – это афродизиак. В одном эксперименте холостякам предложили перейти овраг по висячему мосту. Мост не представлял опасности, но выглядел весьма ненадежным. Некоторые из мужчин встречали на этом мосту женщин. Другие мужчины встречали тех же самых женщин – но в другой, безопасной обстановке, например в кампусе или в офисе. Мужчины, встретившие дам на качающемся мосту, назначали им свидания с большей вероятностью.


Химия привязанности

Когда под воздействием химических веществ в нашем организме мы стремительно несемся по ухабам на санях влюбленности, наши жизни пересекаются, гены смешиваются, и рождаются дети. Потом влюбленность идет на убыль, сладостная горячка любовной страсти уступает место полусонному миролюбию, ощущению надежности и принадлежности. Любовь – это поиск равновесия среди хаоса. Ее плоды – близость, теплота, сопереживание, надежность, общность: все это связано с выработкой веществ, усиливающих ощущение душевного комфорта, – эндорфинов. Это чувство не такое пылкое, как любовь, но оно прочнее и вызывает более стойкую привычку. Чем дольше люди состоят в браке, тем выше вероятность, что они сохранят его. А пары, у которых трое или больше детей, сохраняют, как правило, свой брак на всю жизнь. Стабильность, дружба, доверительные отношения и привязанность – эти дары мы всеми силами пытаемся сохранить: они нужны нашему организму. Пока нам нравится быть счастливо беспокойными, а тем более одурманенными страстью, состояние штиля, стабильности мы воспринимаем как стрессовое. Вместе с тем оно же ощущается как по-настоящему прекрасное, когда мы хотим быть свободными от тревоги и волнений и наслаждаться жизнью с преданным спутником, с которым так же спокойно, как с другом детства, который так же предсказуем, если не утомителен, как брат; который так же заботлив, как родитель, но кроме того, он еще нежный и любящий супруг на всю жизнь. Общение с ним действует благотворно, даже если отношения и не безупречны и порой хочется завести роман на стороне, чтобы почувствовать себя моложе. Общие дела, в том числе совместное переживание стрессов и кризисов, только укрепляют связь между супругами. Их объединяет столь многое, что эту связь уже трудно разорвать. Нужно очень много смелости, чтобы спрыгнуть с медленно идущего корабля и ухватиться за проплывающий мимо спасательный круг, не зная в точности, куда он направляется и удержит ли он тебя на плаву. Как обнаруживают женщины, завязывающие романы с женатыми мужчинами, последние вряд ли станут разводиться, независимо от того, насколько приземленные у них отношения с женами, что они могут пообещать или как страстно и искренне они влюблены.


Химия развода

Мы называем это «флиртовать», «волочиться», «ухлестывать», «не пропускать ни одной юбки», «охотиться на мужчин» и другими столь же образными выражениями. Людям одинаково свойственно и ценить моногамный брак, и изменять супругам. Антрополог Хелен Фишер выдвигает гипотезу, согласно которой у прелюбодеяний есть своя химическая основа, которую она называет «зудом четвертого года». Изучая составленные экспертами ООН отчеты о браках и разводах во всем мире, она обратила внимание, что обычно разводы происходят на ранних этапах брака, в первые годы семейной жизни, когда появляются дети и начинается их воспитание. Кроме того, этот пик разводов совпадает с периодом, когда страсть обычно заканчивается и пара должна решить – поставить точку в отношениях или, наоборот, остаться вместе и жить по-товарищески. Некоторые пары продолжают жить вместе, и у них опять рождаются дети, но многие этого не делают. «Люди, с их животной природой, – приходит к выводу Фишер, – созданы ухаживать, влюбляться и заключать брак с одним человеком, однако потом, в расцвете репродуктивного возраста, зачастую уже произведя на свет одного ребенка, разводятся, а потом, через несколько лет, вступают в брак снова».

Так уж мы устроены, что нам легче всего следовать этому плану, а любые отклонения от него доставляют дискомфорт. После соблазнительных фейерверков первоначального влечения, которое длится несколько недель или даже несколько лет, тело начинает скучать. Нервы уже не трепещут от возбуждения. Ничего нового не случалось уже целую вечность, с какой стати нужно испытывать возбуждение? Любовь отнимает силы. Избыток чего угодно изнурителен – даже избыток любовного трепета. Может, нужно сделать передышку и насладиться покоем и надежностью, как думают некоторые? Расставшись даже ненадолго, партнеры бросаются в объятия других. Есть ли у этого желания своя химия? Вероятно, да: может, это жажда успокаивающих эндорфинов, которые льются потоком, когда люди вместе. Это глубокая, сладостная река, в которую так весело окунаться, – а мир пускай подождет.

Но на свете много неугомонных людей, которые продолжают искать чего-то нового. Хранить верность им невыносимо скучно, и хочется перехитрить крадущийся за ними призрак старости. Теперь они занимают место своих родителей, а жизнь, кажется, проходит стороной, но продолжает при этом манить соблазнами. Теперь другие смакуют деликатесы чувственных удовольствий, но им самим тоже хочется наслаждаться этим пикантным соусом ощущений. И тогда они вступают в рискованные связи или начинают процедуру развода, или и то и другое одновременно.

Так или иначе, но гены сохраняются, человеческий род продолжает свое существование. Супруги, остающиеся вместе, воспитывают малышей, помогая им расти и взрослеть. Когда пары расстаются, разведенные супруги почти всегда заключают новый брак и растят как минимум одного ребенка. Даже когда химический цикл дает сбой и разрушается, он восстанавливается и начинается снова. Обе системы работают – и потому игроки выигрывают и там, и там. Как говорил Александр Дюма-сын: «Брачные узы настолько тяжелы, что нести их приходится вдвоем – иногда втроем».


Афродизиаки

Во второй половине XIX века французские врачи столкнулись с одной странностью солдатского рациона. После того как расквартированные в Северной Африке солдаты съедали за обедом лягушачьи лапки, у них наблюдалась крайняя форма приапизма. В 1861 году, совершая обходы в полевом госпитале, доктор М. Везьен был поражен «болезненными и длительными эрекциями», которыми легионеры отвечали на его приветствие. Он спросил, что они едят. Может, эти люди отравились? Лягушачьи лапки – популярный французский деликатес, и солдаты ели выловленных из ближайшего болота лягушек местной разновидности. Собрав несколько лягушек и вскрыв им желудки, доктор Везьен обнаружил там остатки жуков-нарывников. В 1893 году об аналогичном случае сообщил другой служивший в Северной Африке врач: те же стальные эрекции, те же лягушки, те же лягушачьи внутренности, набитые остатками тех же жуков.

Биологи из Корнеллского университета разгадали тайну эрегированных пенисов и лягушек со свойствами афродизиаков. Жуки-нарывники содержат кантаридин – вещество, вызывающее раздражение тканей мочевого тракта. Это вещество, иначе называемое «шпанской мушкой», употребляли многие мужчины (особенно маркиз де Сад), чтобы повысить свою мужскую силу, и давали их дамам, чтобы завоевать их согласие.

Когда потенция мужчины ослабевает, то в качестве возбуждающего средства он готов испробовать почти все. Устрицы, икра, истолченный в порошок рог носорога, гребешки петухов, инжир, яйца, «любовный напиток номер девять», серая амбра, бычья кровь (извлеченная из яичек), молоко верблюдицы, фрукты в форме фаллоса или такие «сладострастные»[45] овощи, как спаржа… Эти средства иногда помогают – либо потому, что употребляющий их думает, что они помогут, либо потому, что они содержат те витамины или биологически значимые элементы, которых не хватает человеку. Если человек нездоров, он не чувствует себя привлекательным. Например, у мужчин, в пище которых мало цинка, как правило, вырабатывается мало сперматозоидов, а в устрицах содержится цинк. Но это не значит, что, съев тарелку устриц, мужчина почувствует себя сексуальным… если только вид устриц не возбудит его воображение и не напомнит «лепестки» женщины (а это вполне вероятно). В красочном мире воображения даже повседневная пища может стать необычайно вкусной и чудодейственной. Если мужчина обедает с дамой своего сердца, и устрицы напоминают ему о том, как они катались на велосипедах вдоль открытых всем ветрам дюн полуострова Кейп-Код, а потом средь бела дня занимались любовью на уединенной скамейке (их кожу слегка царапал песок, звук прибоя напоминал далекий грохот товарного поезда, ноздри наполнял соленый запах океана), – тогда даже один взгляд на блюдо с устрицами всколыхнет целую бурю эмоций.

Женьшень, питательное растение родом из Азии, считается тонизирующим для нервной системы в целом и оказывающим благотворное влияние на потенцию в частности. Говорят, что особенно помогает эрекции и пикантный настой из гнезд морских стрижей, которые птицы строят в расщелинах пещер на побережье. В гнездах содержится много фосфора и других минеральных веществ. Спаржа – богатый источник калия, фосфора и кальция (все эти вещества необходимы для выработки энергии) – оказывает стимулирующее действие на мочевые пути и почки. Может, именно поэтому живший в XVII веке знаток лекарственных трав Николас Калпепер сообщал, что спаржа «возбуждает плотское вожделение у мужчин и женщин». Японцы утверждают, что унаги, недоваренный угорь, – прекрасный афродизиак, и в Японии тысячи ресторанов, специализирующихся на приготовлении угря. Его часто подают с особым соусом, приготовленным из продолговатых (фаллообразных) слив, очень дорогим и высоко ценимым гурманами.

Мужчины регулярно дарят женщинам цветы, шоколадные конфеты, духи, заказывают для них музыку, доставляют им другие удовольствия, чтобы привести в романтическое настроение. «Пробудим сначала ее чувства» – таков, судя по всему, несформулированный девиз ухажеров. Во всяком случае, цветы – это половые органы растений, и они напоминают о раскрывающихся почках и бутонах весеннего и летнего пробуждения, насыщенного сексуальностью. Шоколад содержит мягко действующие возбудители центральной нервной системы, а также амфетаминоподобные химические вещества, которые организм производит естественным образом, когда мы влюблены. Монтесума выпивал пятьдесят чашек шоколада в день, чтобы повысить мужскую силу перед тем, как отправиться в свой гарем, в котором было шестьсот женщин[46].

Большинство духов содержат экстракты цветов в сочетании с секретом диких животных (мускусом, цибетином, амброй и другими) или с их синтезированными вариантами. Запах возбужденного кабанчика мы, наверное, не сочтем сексуальным, но порой мы ужасно наивны, не понимая, что именно нас возбуждает. Иногда вполне вдохновляющим может оказаться даже вид спаривающихся животных – и звуки, которые они при этом издают, и исходящий от них запах. Трюфели содержат химическое вещество, аналогичное половому гормону самца свиньи, – именно поэтому находящиеся в состоянии полового возбуждения самки свиней с жадностью их выкапывают. Однако по своему химическому составу они близки и к мужским половым гормонам – настолько, что их характерный запах возбуждает и людей. Вытяжка из трюфелей входит в состав различных популярных духов.

Хотя капучино – этот изысканный пенистый тайфун из взбитого горячего молока и эспрессо – изобрели капуцины, безбрачные монахи, тем не менее, по статистике, любители кофе активней других людей как в сексуальном плате, так и в других отношениях. Что касается алкоголя, то он поначалу снимает напряжение, но потом, именно в тот момент, когда должно наступить ощущение радости, он действует угнетающе. Еще Шекспир в «Макбете» предостерегал: алкоголь «вызывает желание, но препятствует удовлетворению». Древние египтяне утверждали, что редиска действует как афродизиак, усиливая половое чувство. Овидий клялся, что так воздействует лук – может быть, вспоминая эпиграмму Марциала: «Если твой член одряхлел, а жена твоя стала старухой, ешь в изобилии лук». Однако более известным римским афродизиаком был соус, изготовленный из гниющих рыбных внутренностей и известный под красивым названием liquamen (буквально: «отвар»), или гарум. Купцы, приезжавшие в Помпеи, покупали его на знаменитой фабрике, которой владел Умбрикус Агатопус. Римляне полагались на возбуждающий эффект от живых улиток под острым гарумом, а также грибов, запеченных в гаруме с медом; или жареной оленины, которую ели с тмином, медом, уксусом и гарумом; или сваренных всмятку яиц, тушенных в гаруме с сосновыми орешками и медом; или жареной кабанины в гаруме; или, для разнообразия, своеобразного шашлыка из трюфелей под гарумом.

Средневековые мужчины и женщины предпочитали варево из цветов и листьев мирта, замаринованных в вине. Дамы в XVIII веке использовали «ангельскую воду» – смесь из двух частей настойки цветков апельсина, двух частей розовой воды и одной части водной настойки мирта. Смесь хорошенько встряхивали, смешивали с мускусом и амброй, а потом растирали ею грудь, которую зрительно увеличивал и подчеркивал корсаж, скрывавший едва ли не только соски. Иногда женщины еще и прикалывали к середине декольте украшенную драгоценными камнями брошь, чтобы посторонний взгляд устремился именно в расщелину между «прелестями». В ту эпоху только начали шлифовать драгоценные камни таким образом, чтобы и их грани засияли особенно притягательным светом. Аналогично и капельки духов, испарявшиеся с разгоряченной кожи женской груди, должны были соблазнять обоняние.

Древние верили в магическую силу корня мандрагоры, растения с фиолетовыми цветами, – видимо, потому, что внешне тот напоминал, как считалось, человеческое тело. В Одиссее колдунья Цирцея добавляет мандрагору в свой сильнодействующий волшебный настой, а в XVII веке ее использовали в любовных напитках. Именно поэтому Джон Донн в своем грустном, исполненном отчаяния стихотворении «Песня» о неверности женщин (а он, видимо, обречен на то, чтобы быть обманутым), говорит своему наперснику:

Трудно звездочку поймать,
Если скатится за гору;
Трудно черта подковать,
Обрюхатить мандрагору,
Научить медузу петь…[47]

Даже если бы его друг мог совершить все эти чудеса и побывать везде, он, вернувшись из своих странствий, так бы и не встретил ни одной преданной женщины. Или, по крайней мере, если она и была верной в тот момент, когда он с ней расстался, к тому времени, когда ее встретит Джон Донн, она уже станет лживой. Но его изматывающая душу боль временна. Однажды он обретет маленький Эдем в виде Твикенхэмского сада, где поэт мечтает стать каменным фонтаном, «рыдающим» весь год для того, чтобы влюбленные могли приходить с хрустальными пузырьками и пить его слезы. А потом он снова придет в отчаяние и будет богохульствовать: «Какой угодно черт, но только не любовь!» Позже он снова обрадуется своему очередному приключению и в стихотворении «Диета любви» с красноречивой откровенностью сообщит о том, как он теперь ограничивает себя лишь одним вздохом в день, чтобы так или иначе держать под контролем этого вечно бодрствующего, неуловимого, подобного черному ангелу хищника – этого «стервятника-любовь».

Значительную часть любовной диеты Екатерины Медичи составляли артишоки, и уличные торговцы Парижа, расхваливая свой товар, кричали: «Артишоки! Артишоки! Распаляют дух и тело!» Другой «зажигательный» продукт – чеснок – был повсеместно знаменит как афродизиак, потому что, как писал Калпепер, он «неистово жжет». Черная фасоль всегда была любимым афродизиаком итальянских крестьян – от ее употребления наступало приятное жжение, распалявшее нижнюю часть тела. Именно поэтому святой Иероним, церковный деятель IV века, не разрешал находившимся под его духовным руководством монахам есть похлебку из черной фасоли. Однако иногда лучше всего возбуждает варево из разных диковин. Вот рецепт проверенного афродизиака из средневековой «черной книги» для тех, кого волнуют «венерины утехи»:

Растолките в ступке семена лопуха. Добавьте левое яичко трехлетнего козла и щепотку истолченных в порошок шерстинок со спины белого щенка: шерстинки нужно состричь в первый день новолуния и сжечь их на седьмой день. Сделайте из всего этого настой в бутылке, наполовину наполненной коньяком. Не закрывайте бутылку пробкой двадцать один день, чтобы настой испытал влияние звезд. Варите его на двадцать первый день до густой консистенции. Добавьте четыре капли спермы крокодила и процедите. Вотрите смесь в гениталии и ждите результата.

Сперма крокодила? Может, я бы и хотела отправиться в дальние страны и вынести лишения ради изумительного афродизиака. Но чтобы мастурбировать крокодилов… Ну уж нет, увольте! В ежеквартальном журнале «Производители афродизиаков» (The Aphrodisiac Growers Quarterly) – да, такой действительно существует! – была статья, авторы которой, проанализировав свыше пятисот сцен обольщения в художественной литературе, обнаружили, что в 98 % случаев им предшествовала возбуждающая еда.

Если говорить о препаратах, полученных с помощью высоких технологий, кокаин возбуждает половое желание, хотя и обладает значительными побочными эффектами. Голливудский актер Эррол Флинн, утверждавший, что провел с женщинами тринадцать тысяч хулиганских ночей, любил прикладывать к кончику пениса щепотку кокаина, действовавшего как афродизиак. «Йокон», или «йохимекс», изготовленный из коры африканского дерева йохимбе, восстанавливает эрекцию у некоторых страдающих импотенцией мужчин. Подобные препараты, как растительного происхождения, так и синтезированные искусственно, влияют на повышение в крови гормонов удовольствия – дофамина и серотонина – и широко используются в восстановительной терапии при утрате сексуального желания. Некоторые мужчины, готовясь к сексу, приводят в действие имплантированный в мошонку крошечный насос. Может быть, мужчина, отлучающийся в соседнюю комнату, чтобы привести в действие небольшое гидравлическое устройство, кажется неромантичным, но не более, чем женщина, ненадолго покидающая своего партнера, чтобы вставить во влагалище диафрагму для контрацепции или впрыснуть спермицид из пластикового шприца. Влюбленные даже могут забавляться с этим насосом, накачивая его вместе, в качестве эротической игры.

«Веко козы», которым с удовольствием пользовались монголы времен китайской династии Юань (правившей в конце XIII века), было скорее вспомогательным средством для секса, чем афродизиаком. Также известное как «кольцо счастья», оно представляло собой самое настоящее веко мертвой козы, с ресницами. Сначала его пересыпали негашеной известью, потом пропаривали и сушили до тех пор, пока оно не приобретало нужную текстуру. Мужчина привязывал это кольцо к своему эрегированному пенису, чтобы оно щекотало интимные места его любовницы во время соития. Во многих частях света у мужчин до сих пор распространен обычай делать надрезы на пенисе или вставлять в него мелкие предметы, чтобы возбуждать женщин. Например, мужчины острова Борнео, прокалывая кончик пениса, вставляют в него кусочек бамбука или медную проволоку, а мужчины острова Суматра делают дырочки в своих пенисах и заталкивают в ранки мелкие камешки: когда кожа зарастает, член становится бугристым (и, видимо, возбуждающим).

Но давайте вернемся к загадке французских легионеров. «Шпанская мушка» – сексуальный возбудитель, эффективность этого афродизиака доказана, но он опасен. Когда биологи стали кормить лягушек жуками-нарывниками, а потом измерили уровень содержания кантаридина в лягушачьих лапках, они были потрясены, обнаружив, что в каждом грамме мышцы бедра содержится 25–50 мг кантаридина. Этого более чем достаточно, чтобы вызвать приапизм, и мужчина, приняв всего лишь 200–400 г такой пищи, может умереть от отравления. «Кантаридин, принимаемый внутрь, вызывает воспаление, оказывающее резкое и необратимое воздействие на мочеполовую систему, – сделал вывод энтомолог Томас Айснер. – Это очень токсичное вещество. Если кантаридин нанести на кожу, всего десятая часть миллиграмма может вызвать волдыри. Смертельная (принятая внутрь) доза для людей составляет от 10 до 100 мг, а в организме одного жука-нарывника может содержаться несколько миллиграммов кантаридина».

Эти жуки живут во многих местах по всему миру, включая Соединенные Штаты. Любая птица или другое животное, которое их ест, насыщает свой организм ядом, а потом люди, употребляющие в пищу мясо этих животных, могут отравиться так же, как французские легионеры. Зафиксированы случаи отравления у лошадей, случайно поедавших жуков-нарывников вместе с люцерной. Известен также и такой уникальный случай, как использование кантаридина в качестве смертельного яда: один австралиец тайно добавил небольшое его количество в мороженое своей подружки. Вкус лакомства ей очень понравился, но вскоре после этого она умерла.

Итак, «шпанская мушка» – это не сексуальный возбудитель, вырабатываемый в организме маленького жучка, а разновидность химического оружия. Из своих коленных сочленений жук, потревоженный хищником (или биологом с пинцетом), выделяет капельки насыщенной кантаридином жидкости. Могу добавить, что биологи еще не выяснили, как действуют большие дозы кантаридина на самих лягушек.


Неизбежная страсть
Эротика любви


Пламя плоти: почему эволюционировал секс

Номер 53, отель Ambassade, Амстердам, район каналов. Ванная комната из белого мрамора, благоухающая ванильным мылом; дверь душа, которая распахивается, как крылья сверчка. Ковер телесно-розового цвета; письменный столик из полированного дерева; обитые шелком кресла. Молчаливая свидетельница страстей – деревянная кровать; на ее передней спинке как будто записаны невидимые цитаты из слов, произнесенных любовниками. На старинной гравюре изображен всадник, перебирающийся вброд через бурный поток: сверкающие глаза испуганной лошади побелели от ужаса. Низкий мраморный столик; на нем – ваза с розами, гвоздиками, желтым молочаем и трубчатым красным амариллисом, рассыпающим вокруг пыльцу и поднимающим маленькие белые кончики тычинок навстречу всякому, даже мимолетному, лучу солнца. Четыре высоких окна, закрытые занавесками из гладкого ситца и усеянные снаружи капельками дождя, от которого трепещет поверхность канала – словно усеянного маслянистыми хрусталиками с играющим на них светом. Высокие, стройные, с множеством окон дома по ту сторону канала – из одного из них доносится сиплый голос перебирающего струны и поющего «Щенячий блюз» Капитана Бифхарта. Ярко-сапфировое, как индийское сари, небо покрыто облаками. Парочка влюбленных неспешно бредет по мощенной кирпичом улице: они обнялись и поглощены друг другом; они идут – и слышится тихий звон, похожий на звон хрустальных бокалов. Или, может, это звенят их сердца по дороге домой, к скомканной любовными играми постели.

Если этих влюбленных спросить, какой они представляют свою страсть, они, наверное, просто ответят, что секс – это приятно, что он удовлетворяет неукротимую потребность, волчий голод плоти, что благодаря сексу они чувствуют себя довольными, в сладостном изнеможении. Им наверняка не придет в голову мысль, что они – актеры в древнейшей драме, которую играют с единственной целью – убедиться в том, что его сперматозоид соединится с ее яйцеклеткой. Их толкает в объятия удовольствие, а не эволюция. И тем не менее они связаны социальными ритуалами, правилами этикета и поведения, направленными на то, чтобы обеспечить встречу сперматозоида и яйцеклетки. Однако эта встреча должна быть еще и приятной. Мы – существа нежные и учтивые. Первобытный акт эволюции мы облачаем в одежду, сшитую по новейшей моде.

Люди, как и другие приматы, обожают прикосновения и не могут обходиться без привязанности. Мы – стадные животные, мечтающие о семье, дружбе, общении и любовных партнерах. Чтобы научиться жить в обществе, мы должны были освоить определенные навыки. Нам пришлось научиться идти на компромисс и договариваться, вести себя в соответствии с правилами, уметь конкурировать, но в меру. Чтобы совокупляться, можно обойтись и без ощущения близости, но близость – это главный элемент искусства любовного обольщения. У мужчин, если сравнить их с другими приматами, половые члены, относительно пропорций всего тела, очень длинные. Занимаясь сексом, мужчина пытается проникнуть в тело женщины как можно глубже – а для этого ее надо крепко прижимать к себе руками. В основном пары занимаются любовью лицом к лицу, глядя в глаза друг другу, целуясь, обмениваясь ласками. Соитие настолько не сводится к простому сексу, что нам не приходит в голову называть его спариванием. Птицы, которые встречаются всего раз в год и примерно на десять секунд, чтобы потереться клоаками, «спариваются». Но большинство людей предпочитают описывать этот процесс как нечто более сокровенное. Сперматозоид мчится к яйцеклетке точно так же, но обстановка и эмоциональное наполнение – совсем другие. Для нас наркотик близости – это мощное снотворное и успокоительное средство. Мы – ласкоголики, «наркоманы влечения» и эмоциопаты. Ну и слава богу.

Эволюция – не массовая истерия, не командное усилие; она действует на каждого индивидуально, на каждый организм в отдельности. Те двое влюбленных на улице знают только то, что правильно для них, и они нуждаются в деликатности. Просто секс их бы не удовлетворил. Кем бы ни был ее парень – мистер Совершенство или мистер Немедленно, – им, чтобы возбудиться как следует, нужна нежность. Жизнь заставляет их вести себя так, как это нужно ей, и они, сами того не понимая, просто подчиняются ее требованиям. «Размножайтесь, – приказывают их тела, – передавайте свои гены». И они смотрят в глаза друг другу, открывают рты и говорят с придыханием: «Я тебя люблю».


И все это нас совсем не удивляет. Мы пронизаны пересекающимися, неразрывно переплетенными мужским и женским началами нашей планеты – в наших действиях, в наших желаниях, в нашем земледелии, в наших обществах, – во всех проявлениях нашей жизни. Один из примеров этого – наш обычай относить слова или к мужскому, или к женскому роду. Почему в испанском языке слово «стул» – женского рода (silla), а слово «кровать» – мужского (lecho)? В некоторых случаях, несомненно, роль играет удобство произнесения. Но чаще всего за этим скрывается древнейшее представление о природных мужских или женских свойствах этого предмета – исходя из его назначения или вида. Мы зациклены на сексе. Но это вполне естественно, если наше предназначение – производить потомство. А потому совершенно логично, что в некоторых культурах принято обозначать любой предмет, любое явление или как мужское, или как женское. Совершенно естественно и то, что никогда прежде не видевшие самолета (или даже колес) аборигены Новой Гвинеи бросились к едва приземлившемуся транспортному самолету и задали его пилоту только два важнейших вопроса: «Что ты ешь?» и «Ты мужчина или женщина?».

Когда мы видим идущее по улице существо «неопределенного пола», мы инстинктивно напрягаемся, пытаемся уловить какие-то ориентиры. Это мужчина или женщина? Это древнейший вопрос, который одинаково задают и дети, и шаманы, и поэты. Нет разделения, которое было бы древне́е и принесло бы меньше бед. Как писал Дилан Томас:

Пусть клетки скажут, кто мужик, кто баба.
Уронят сливу, словно пламя плоти[48].

В этой построенной на свободных ассоциациях элегии «Да, если б это трение любви» (If I Were Tickled by the Rub of Love) поэт утверждает, что, если бы он полюбил – несмотря на муки, которые испытывают все влюбленные, несмотря на крушение всех графиков и планов и на всеобщее «притяжение любви», – он стал бы бесстрашным, он почувствовал бы себя непобедимым. Он действовал бы, как адвокат жизни. Он преодолел бы злой рок. Он не боялся бы ни Бога, ни цивилизации, ни природы, ни похоти, ни своей собственной смерти:

Тогда я не боялся б ни потопа,
Ни яблока, ни бунта мутной крови.
<…>
Я не боялся бы ни топора,
Ни виселицы, ни креста войны.
<…>
Не убоюсь чертей, зудящих в ляжках,
И той, рождающей людей, могилы.

Мир стал бы для него бескрайним и личностным – и при этом все таким же древним и несомненным, как солнце. По мнению Томаса, любовь соединяет оба пола, одного и многих, индивида и общество, одинокую душу и обширную множественность жизни. Любовь – это посланник, миротворец, государственный деятель, оракул. Любовь отвечает на вопросы, которые люди даже не решаются задавать. Тело спрашивает о том, что для него важнее всего:

Пусть пальцы скажут, кто я есть, рисуя
На стенке девочек и мужиков…


Пикантность жизни

По какой-то причине поэты не спрашивают, почему вообще должно быть два пола. Или всего два. Когда-то этот вопрос волновал ученых, и существует несколько возможных ответов. Если главный приказ эволюции – передать свои гены, почему бы себя не клонировать? На примере близнецов можно составить представление о том, как выглядел бы мир с клонированными людьми. Некоторые растения и животные размножаются именно так, и, судя по всему, у них это получается весьма неплохо. А наш метод – смешивать генетический материал двух разных людей, и потомство получает по половине от каждого родителя. Однако эта система совсем не безупречна. Здоровый человек не может быть уверен, что здоровыми будут и гены его партнера. Мужчины нужны ради спермы, но лишь женщины вынашивают, рожают и кормят детей, и поэтому остается много «лишних» мужчин. Однако при таком их множестве легко унаследовать ослабленные или поврежденные гены. И все-таки большинство живых существ размножается половым способом, и поэтому у него должны быть большие преимущества.

Когда жизнь только зарождалась, на Земле обитали простые клетки. Они размножались тем, что создавали свои точные копии. Иногда они погибали – или их пожирали, или дело было в неблагоприятных условиях внешней среды. Со временем клетки нашли потрясающее решение: они стали каннибалами. Пожирая соседнюю клетку, они не только питались, но и включали в свой состав ее ДНК. Таким образом, в простейшем смысле, это был половой союз. Однако в результате в слишком маленькое пространство втиснулось слишком много ДНК, так что клетки стали делиться, передавая ДНК дочерним клеткам. Эта каннибальская система действовала, позволяя клеткам передавать свой генетический груз дальше, и эволюция этому способствовала. Что было дальше, известно.

Если принять эту версию происхождения пола, она представляется своего рода авторемонтной мастерской, в которой механики разбирают на части одни машины, чтобы починить другие. Но, как бы там ни было, несомненно одно: пол создает разнообразие, а разнообразие – это спасение в непредсказуемом мире. Дворняги и полукровки всегда сильнее и здоровее, лучше приспособлены к жизни и к борьбе с опасностями. В дикой природе уровень выживаемости выше, если организм дарит своему потомку эдакий генетический вариант большого армейского ножа, который в случае необходимости превращается в пилу, в отвертку, в рыболовный крючок, в нож, в ножницы, в увеличительное стекло, чтобы разжигать огонь, и так далее. А если добавить карту, несколько таблеток антибиотиков и флягу с водой, – его шансы будут еще выше. Это дает потомству возможность в условиях напряженной борьбы остаться в живых, сохранить здоровье и завоевывать новые территории. Используя эту метафору, можно сказать, что обоим родителям имеет смысл обменяться теми «товарами», которыми они владеют, чтобы каждый из них мог дать своему ребенку «рюкзак», полный инструментов, необходимых для выживания.

Значит, разнообразие способствует сохранению жизни. Но тогда почему всего два пола, а не больше? Потому, что для смешивания генов двух вполне достаточно. Больше и не нужно. Да и в любом случае даже два пола очень усложняют положение вещей. Если бы их было больше, они бы просто мешали. Эти два пола мы называем мужским и женским началами, имея в виду, что один пол вырабатывает сперму, а другой – яйцеклетки. Сперматозоиды крошечные, яйцеклетки большие. Сперматозоид движется быстро, как гоночная машина на огромной скорости. Яйцеклетка движется медленно, как лошадь, которая идет легким галопом. Разумеется, мужчин и женщин влекут друг к другу не сперматозоиды и яйцеклетки; они тонут в омуте глаз друг друга и приходят в смятение при виде милого лица.


Лицо

Закройте глаза и представьте себе лицо любимого человека. Вы наверняка начнете непроизвольно улыбаться и даже, возможно, щуриться от удовольствия; на сердце станет тепло. Как говорили поэты, одного лица достаточно, чтобы отправить в плавание тысячу кораблей, а другого – чтобы оснастить целую армаду отказами и страданиями[49]. Влюбленные могут сидеть и смотреть друг на друга часами, сплавляя свои сердца раскаленным добела взглядом и находя в лице любимого отблески рая. Примерно то же самое происходит, когда мать смотрит на своего ребенка. Загипнотизированная видом его лица, радостно возбужденная своей любовью, как тонизирующим средством, она может, счастливая, сидеть и смотреть на него целые дни напролет. Ребенок ей улыбается – и ее сердце тает. Улыбка вызывает обожание, и изысканная тирания этого обожания абсолютна. Новорожденный ребенок – это самое притягательное из всего, что есть на Земле. Он еще не ходит и даже еще не умеет сам переворачиваться, но уже держит в своей власти всех, кто его окружает. Даже слепые от рождения дети знают, как улыбаться.

Приезжая в чужие страны и ничего не зная ни об обычаях, ни о языке аборигенов, мы инстинктивно понимаем, как флиртовать с местными жителями. И не важно, где это происходит – в Голландии, на Тайване, в Индонезии или в Амазонии. Когда мы испытываем чувства, это отражается у нас на лицах, и мы прибегаем к одним и тем же ухищрениям. Люди по всему миру используют для флирта одни и те же мимические «фразы». Учиться этому не обязательно. Мы даже умеем соблазнять своего собеседника одним взглядом. Если кокетничают дети – они привлекают к себе внимание взрослых, если кокетничают взрослые – с флирта для них начинается безумное танго любви, однако техника кокетства одна и та же. Женщина немного поднимает брови и бросает на мужчину страстный взгляд широко открытых глаз. Если он обратил на нее внимание, она застенчиво отворачивается, опускает глаза и едва заметно улыбается. Потом она снова поворачивает к нему голову и словно опять касается его своим взглядом. Иногда она при этом хихикает, или усмехается, или закрывает лицо руками. Эту комедию флирта – сочетание скромности и откровенного сексуального интереса – разыгрывают повсеместно; этот сценарий женщины, судя по всему, создали давным-давно, чтобы сообщать мужчинам о своей готовности к сексу.

Обычно лицо – это первое, на что мы обращаем внимание, увидев человека. Лицо напоминает нам о родителях, или о прежнем возлюбленном, или о ком-то, кто сделал нам больно. Иногда лицо сообщает нам о том, как чувствует себя человек, встревожен он или весел, доверчив он или угрюм. С возрастом на лице появляются четкие морщинки, говорящие о том, каков человек в жизни – смешливый или упрямый. Наш характер обычно скрыт от посторонних глаз, и именно лицо делает человека особенным, неповторимым. Другие живые существа могут узнавать и радостно встречать своих сородичей по запаху, но мы узнаем человека именно по лицу. Когда рождается ребенок, первым делом мы спрашиваем: «На кого он похож?» Нам необходимо умение узнавать лица быстро, чтобы ориентироваться во всех отношениях нашего сложного общества, и у нас есть замечательная способность различать лица среди множества визуальных объектов, узнавать кого-либо всего по нескольким карикатурным штрихам. И правда: шаржи и карикатуры помогают нам лучше всего. Роберт Мунро и Майкл Кубови, исследователи из Орегонского университета, показывали группе студентов рисунки с изображениями человеческих лиц. Увидев потом эти лица снова, студенты их узнавали, но делали это быстрее и уверенней, если лица на рисунках были искажены, изображены удлиненными или непропорциональными. «Почему искажение запоминается лучше, чем само лицо?» – задался вопросом Мунро. Он и Кубови полагают, что это происходит потому, что и мозг запоминает лица схематически, фиксируя свое внимание на тех чертах, которые делают одно лицо непохожим на другие. А поскольку карикатурное изображение создается по тому же принципу, оно распознается лучше, чем реалистичный портрет. Некоторые люди с травмами мозга страдают от прозопагнозии – заболевания, при котором они лишены способности узнавать лица. В тяжелых случаях они даже не узнают себя в зеркале.

Людям свойственно очаровываться лицами. Портретная живопись возникла как минимум 16 тысяч лет назад, во времена кроманьонцев, вырезавших профиль одного из своих сородичей на известняковой пластине, обнаруженной в пещере Ла-Марш, во Франции. Плиний полагал, что первый рисунок представлял собой обведенный на стене силуэт чьей-то тени; может, он и прав. На протяжении всей истории люди связывали личность человека с его лицом. Мы видим лица на старинных монетах; на резьбе времен ледникового периода; на посмертных масках; на полотнах венецианцев XV века; мы видим их и на маленьких головках врагов, контурно нарисованных охрой на стенах пещер эпохи палеолита и изображенных в три четверти (в ракурсе «полтора глаза»). Лица вырезали на геммах, в виде камей; гравировали на меди, чтобы делать дешевые дагеротипы; фотографировали и собирали эти фотографии в альбомах. В своих портретах Леонардо да Винчи старался передать то, что он называл «движениями души».

Слово face (англ. «лицо»), вероятно, восходит к латинскому глаголу facere, «делать или придавать форму» и индоевропейскому корню dhe-k- – «ставить» или «класть». Этимология намекает на то, что речь идет об уловках, ухищрениях. Мы меняем выражение лица, чтобы соответствовать обстоятельствам. Или, как пишет Томас Стернз Элиот в поэме «Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока»: «Для встречи новых лиц создать себе лицо»[50]. Оксфордский словарь английского языка (Oxford English Dictionary) сообщает, что слово face было впервые употреблено в 1290 году для обозначения передней части головы. В XV веке его можно было использовать и как глагол со значением «хвастаться». В одном из центральных графств Англии однажды я слышала, как женщина, которой было за восемьдесят, отказалась от второй порции пирога, сказав: «Don’t overface me» («Не конфузьте меня»). Существует множество выражений, производных от слова face: face off – «дать отпор», face the music – «стойко встречать трудности», interface – «действовать слаженно», lose face – «потерять лицо», do an about-face – «поворачиваться кругом», face up to – «быть готовым», fall flat on face – «ударить в грязь лицом», talk face-to-face – «говорить лицом к лицу». Мы называем циферблат «лицом часов» – face of the clock, а фасад дома – его «лицом»; говорим, что «лицо города изменилось» и что «жизнь может исчезнуть с лица Земли». С первого взгляда (on the face of it) бросается в глаза, что мы одержимы лицами.


Эволюция лица

Взгляните на ребенка, которому нет и года, и вы увидите лицо древности. Эволюцию каждой его косточки можно проследить с древнейших времен – от ископаемых существ и тварей, бороздивших первобытные моря. Привычные черты человеческого лица начали закладываться не менее 350 миллионов лет тому назад – одновременно с обликом двоякодышащих кистеперых рыб, обладавших легочным дыханием. Из-за пересыхания океана или голода они были вынуждены покинуть родную стихию и перебраться в другую среду обитания, состоявшую понемногу и из воды, и из воздуха. Перебираясь из водоема в водоем, они поселились у речных берегов и в реках и обзавелись сильными плавниками, чтобы быстрее двигаться в воде. Их мозг стал крупнее, объем легких увеличился. Со временем их жабры стали лишними, и вместе с жаберными мышцами эволюционировали, превратившись в челюсти и примитивнейшее подобие лица. Каждое из существующих теперь лиц, кому бы оно ни принадлежало – нашей бабушке или новорожденному, – ведет свою родословную от этих рыб. То же самое можно сказать, например, и о мордочке котенка.

Земноводные появились гораздо позже. Потом возникли пресмыкающиеся и, наконец, млекопитающие – класс, к которому принадлежат люди и многие наземные животные. А поскольку у каждого из видов сформировались собственные потребности и среда обитания, изменились и их лица. Поселившись в джунглях, первые млекопитающие охотились на насекомых и обладали усами и длинными острыми носами. В течение тридцати миллионов лет они эволюционировали. В результате появились лошади, слоны, киты и другие высшие млекопитающие. Как уже говорилось, у животных с широко расставленными глазами шансов выжить было больше; у них рождалось больше детенышей, и свою зоркость они передавали потомству. И в то же время хищникам нужны узко посаженные глаза: это обеспечивает пространственное, стереоскопическое зрение. Достаточно взглянуть на человеческое лицо, и оно скажет о нашем происхождении все: мы не добыча, мы – хищники.

Когда наши предки-приматы начали жить на деревьях – около шестидесяти пяти миллионов лет назад, – их глаза изменились. Чтобы перескакивать, раскачиваясь, с ветки на ветку, требовалось еще более острое зрение. Возможность различать цвета позволяла им понимать, какие плоды созрели, и распознавать ядовитые растения и опасных животных. Их зубы становились более крупными и более тупыми – приспособленными для того, чтобы жевать растения. Вначале лицо примата почти не имело выражения. Оно было своего рода маской, которая могла демонстрировать только страх и ярость, когда животное поджимало губы или обнажало зубы. Однако со временем глазницы переместились ближе к середине лица, во рту образовалось небо со сводом, а нижняя часть челюсти, расширившись, приобрела изогнутую форму. Многие разновидности гоминидов возникали и исчезали; в те или иные времена одни черты лица отмирали, другие преобладали. Потом, два с половиной миллиона лет назад, появился низкорослый, сообразительный примат – Homo habilis («человек умелый»), сделавший простые орудия. Существо социальное, Homo habilis, вероятно, уже был способен сделать не одно, а несколько выражений лица. Поскольку он перешел от строго растительной жизни к навыкам существа всеядного, строение его зубов изменилось: растительная пища требует широких зубов для разжевывания и сильных мышц и челюстей, чтобы поддерживать зубы, а у существ, употребляющих в пищу мясо, лица могут иметь более утонченную форму. Потом, около полутора миллионов лет назад, появился Homo erectus – прямоходящий гоминид с маленькими зубами, большим мозгом и выпуклыми глазами. Приручив огонь, эти существа не только готовили пищу (и ее стало легче жевать), но и собирались вокруг костров, чтобы есть и греться: они садились и, занимаясь делами, одновременно разглядывали лица соплеменников. Кроманьонский человек, следующая стадия человеческой эволюции, появился на сцене 35–40 тысяч лет назад – с широким лбом и округлым черепом, вмещавшим колоссальный мозг, со сравнительно небольшой челюстью, а также с языком, ртом и гортанью, пригодными для речи. Первоначально кроманьонцы были относительно немногочисленной группой людей, но, разрастаясь, дробясь и переселяясь в разные части мира, эта группа образовала несколько новых, каждая из которых приспособилась к новой среде обитания и в процессе естественного отбора передала свои уникальные черты потомству. Например, некоторые темнокожие африканцы выработали ген, защищающий их от малярии (к несчастью, попутно он вызывает серповидноклеточную анемию). Тела некоторых северных азиатов стали плотными и приземистыми, что помогает сохранять тепло, а их глаза сузились, защищаясь от ослепительного блеска снега. Люди некоторых племен, живших в жарких и влажных регионах, стали высокими, долговязыми, с более обширной поверхностью кожного покрова, что предохраняло их от перегревания.

Исходя из этих фактов и опираясь на здравый смысл, научные данные и народную мудрость, мы можем прийти к выводу, что разная «внешность» людей объяснялась их приспособлением к условиям окружавшей их среды. Считается, что людям, живущим в тропиках, нужно больше меланина – темно-коричневого или черного пигмента, помогающего сопротивляться страшной агрессии тропического солнца, которое может вызвать рак кожи. Некоторые ученые даже утверждают, что темная кожа помогает лучше прятаться в джунглях, или защищает от отравления бериллием, или способствует поддержанию нужного уровня фолиевой кислоты. Говорят, что курчавые волосы защищают голову и позволяют ей лучше потеть. Толстая кожа на лицах иннуитов, предположительно, помогает сохранять тепло при минусовых температурах. Крупные крючковатые носы обитателей пустынь служат, как считается, для увлажнения сухого воздуха, прежде чем он попадет в легкие. Бледная кожа скандинавов помогает им поглощать больше солнечного света и витамина D.

Но так ли это? Иннуиты, живущие на Крайнем Севере, должны были бы обладать сверхбледной кожей, но это не так. Кожа обитателей острова Тасмания – очень темная, хотя там также довольно мало света. Никто из коренных жителей обеих Америк не обладал черной кожей – даже те, кто жил в районе экватора. На Соломоновых островах люди с темной и люди с белой кожей живут рядом. Хотя среди скандинавов много светловолосых, блондины встречаются и среди аборигенов Австралии. Считается, что в тусклом свете северных стран люди с голубыми глазами видят лучше, однако у людей, обитающих в регионах, где уровень освещенности еще ниже (например, в окутанных туманом горах Новой Гвинеи), глаза темные. Если мы соотнесем цвет кожи и глаз с количеством получаемого солнечного света, станет ясно, что простой связи здесь нет. То же самое сто лет назад утверждал и Чарльз Дарвин. В книге «Происхождение человека и половой отбор» он показал, что существует множество человеческих черт – особенно черт лица, – которые не объясняются с позиций естественного отбора. Скорее можно допустить, что цвет волос и глаз, форма губ и век, цвет кожи, количество растительности на мужских лицах, форма пениса, цвет женских сосков и форма ягодиц не имеют никакого отношения к приспособлению к среде, но, наоборот, являются результатом «полового отбора». Если рассуждать так, выходит, что выживают только самые сексуальные. Подбирая себе пару, мы предпочитаем тех, кого находим наиболее привлекательными, – то есть тех, кто как можно больше похож на нас самих. Может быть, это происходит потому, что в памяти людей запечатлеваются образы тех, кого мы чаще всего видим вокруг себя с раннего детства, – особенно родителей, братьев и сестер. Так, светлокожие брюнеты с карими глазами, выросшие в семье, члены которой выглядели так же, будут находить красивыми светлокожих брюнетов с карими глазами и будут испытывать к ним половое влечение как к партнерам. Последствия этого нарциссизма могут оказаться довольно масштабными: в группе людей с курчавыми волосами люди с прямыми волосами будут иметь меньше партнеров и произведут на свет меньше детей. Со временем ген, отвечающий за прямые волосы, может исчезнуть. Или же люди с курчавыми волосами будут склонны образовывать пары с себе подобными, а люди с прямыми волосами – с подобными им: таким образом сформируются разные группы и будут созданы отдельные генофонды.


Выживание самого симпатичного

У маленьких детей пухлые щечки, широкий лоб, большие глаза, маленький круглый подбородок – часто с ямочками. От одного только взгляда на них сердце тает, и исследования убедительно показывают, что такая реакция обоснована биологически. Симпатичных детей чаще берут на руки, и они улыбаются чаще, что, в свою очередь, заставляет взрослых еще больше им улыбаться и нежно их гладить. Миловидность (как детей, так и взрослых) вызывает желание взять под защиту. Исследования показывают, что, когда люди, повзрослев, сохраняют эти детские черты, их тоже считают привлекательными. Исследователи Дайан Берри и Лесли Зебровиц Мак-Артур по этому поводу говорят: «Люди с детским черепно-лицевым обликом, низким вертикальным расположением черт, маленьким и округлым подбородком, большими круглыми глазами, высоко посаженными бровями, гладкой кожей или коротким носом воспринимаются как более добрые и более покорные, более слабые, более наивные и менее агрессивные, чем люди со зрелыми чертами». Это помогает нам объяснить существующий в обществе двойной стандарт красоты в случаях, когда речь идет о старении. Люди, которым показывали фотографии мужчин и женщин, считали самыми привлекательными более молодых женщин и в то же время – более зрелых мужчин. Конрад Лоренц первым указал на это обстоятельство, дав ему такое объяснение: мужчины испытывают влечение к женщинам в их детородном возрасте, зная, что у тех хватит здоровья, чтобы родить и воспитать детей, а женщин привлекают мужчины, обладающие положением и властью, чтобы защитить этих детей[51].

Какие черты лица женщины кажутся нам привлекательными? Общество воспринимает детские, даже инфантильные черты лица как «миловидные». Обычно женщины сохраняют их и во взрослом возрасте, и вначале это оказывает благоприятное действие. Чтобы считать женщину привлекательной, мы должны увидеть ее женственность, а главная составляющая женственности – это некоторая детскость облика. К несчастью для женщины, эти черты лица, когда она становится старше, меняются. Поэтому от старения женщины страдают больше, чем мужчины: зрелые женщины иногда кажутся нам менее женственными, тогда как зрелые мужчины, старея, выглядят более мужественными. И это очень способствует тому двойному стандарту красоты, который кажется нам таким несправедливым.

К счастью, власть красоты не всегда абсолютна. Уравнение, составляющими которого являются «внешность» и «личность», действует в обоих направлениях: мы считаем, что внешне привлекательные люди прекрасны и душой, – и, наоборот, что добрые, талантливые, замечательные люди более привлекательны. Обратите внимание: иногда непропорциональные черты лица многих известных и талантливых актеров и актрис считаются красивыми. Возьмем, например, Марлен Дитрих. Она была красивой женщиной – хотя и с костистым лицом и впалыми щеками. Чтобы лицо выглядело именно таким, исхудавшим и немного изможденным, Дитрих еще в молодости удалила себе задние коренные зубы верхнего ряда. Чтобы выглядеть наивной, с широко распахнутыми глазами, Марлен Дитрих выщипала себе брови до состояния очень высоких, тоненьких, закругленных дуг, что придавало ей такой вид, будто она хочет что-то спросить.

Когда человек влюблен, ему легко считать своего любимого прекрасным, как Адонис. А потом, через несколько лет, столкнувшись с тем же человеком в книжном магазине, вы можете подумать: «А я никогда и не замечала, какой он коротышка» или: «Неужели у него всегда в глазу был этот лопнувший капилляр?». Анаис Нин описывает в своих записных книжках, как легко меняется наше восприятие чьей-либо внешности. Когда мимо проходит красивая женщина, Нин тотчас же приходит в восхищение, но потом, когда обнаруживается подлинная, внутренняя, сущность этой женщины, ее восприятие может полностью измениться:

Когда Джун вышла ко мне из темноты сада и оказалась на свету распахнутой двери, я впервые в жизни увидела самую прекрасную на Земле женщину. Изумительно бледное лицо с пылающими темными глазами – настолько полное живого огня, что, как мне показалось, оно вот-вот сгорит прямо у меня на глазах. Много лет назад я пыталась вообразить настоящую красоту и создавала в воображении образ именно такой женщины. До прошлой ночи я ее никогда не встречала. И тем не менее мне уже давно был знаком фосфоресцирующий цвет ее кожи, ее профиль охотницы, ее ровные зубы. Она эксцентричная, фантастическая, нервная, словно в сильном жару. Меня захлестнула ее красота. Сев рядом с ней, я почувствовала, что сделала бы все, о чем бы она меня ни попросила… Но к концу вечера я освободилась от ее власти. Мое восхищение убило то, о чем она говорила. Вот именно, о чем она говорила. Невероятный эгоизм, притворство, малодушие, позерство…


Наши пристрастия

Как понимали и Дитрих, и Нин, о характере человека мы часто судим по его внешности. Привлекательные преступники получают более мягкие наказания и меньшие тюремные сроки; подозреваемым с уродливыми или грубыми чертами лица труднее доказывать свою невиновность, и, если они виновны, с ними обращаются более жестко. А если люди выглядят одинаково, нам кажется, что и действовать они должны одинаково. Именно поэтому Гален, Гиппократ и многие другие врачи древности верили в физиогномику – учение о толковании характера и состояния человека по его лицу. В медицинской литературе, от греческой до китайской, есть множество официальных трактатов о «чтении» лиц. Аристотель считал, что, если человек очень похож на какое-то животное, он и по сути такой же, как это животное. Человек с крючковатым носом и костлявым лицом должен быть похож на орла – быть дерзким, храбрым и эгоистичным; человек с «лошадиным» лицом – преданным и горделивым. Широкое лицо говорит о глупости, маленькое лицо – показатель надежности. И так далее. В средневековой Европе астрологи гадали по лицам так же, как и по звездам. В Елизаветинскую эпоху верили, что цвет глаз свидетельствует о характере человека. У честных людей – глаза голубые, у никчемных – средне-карие, у прирожденных ревнивцев – зеленые, у людей загадочных – темно-карие, у людей аморальных – голубые глаза с чуть более синим ободком. Пуританский священник Коттон Мэзер в своей книге «Нравственные болезни глаза» (Moral Diseases of the Eye) дошел до того, что соотнес добродетель со здоровым состоянием глаз. Людей с воспаленными глазами он объявлял «аморальными» (что, пожалуй, выглядит особенно сомнительно в сезон аллергии). Если человек страдал косоглазием, это свидетельствовало о его подлости, душевной недальновидности. Одновременно с физиогномикой возникла френология – искусство толковать форму черепа. Со временем она стала настолько модной, что вместо того, чтобы сказать человеку: «Тебе надо разобраться в своих чувствах», ему, как правило, говорили: «Тебе надо осмотреть свою голову!» И хотя с точки зрения разума такие обычаи следует признать пустыми, до некоторой степени мы все равно судим о людях по их лицам. А потому неудивительно, что восстановительная хирургия возникла давным-давно: в написанном на санскрите индийском литературном памятнике Ригведа, составленном полторы тысячи лет назад, говорится об операциях по исправлению носа, а в египетском папирусе Эберса содержатся указания относительно того, как восстанавливать нос, уши и другие части тела, изуродованные на войне или в результате несчастного случая. И что красивого лица достаточно для того, чтобы заработали моторы любви.


Волосы

Описывая своих возлюбленных, обычно упоминают цвет и длину их волос. Можно любить человека, его тело и душу, но фетишем этой любви становятся волосы. Податливые и мягкие, пышные и насыщенно-яркие, радующие глаз и непокорные – они так и манят влюбленного их трогать. Их весело ласкать, играть с ними, растрепывать их. Привести волосы человека в беспорядок – символически почти то же самое, что и раздеть его. Женщина довольно быстро понимает, что отрезать себе волосы, предварительно не предупредив об этом возлюбленного, – серьезная ошибка: изменение прически может потрясти и обеспокоить.

Однажды мой приятель, с которым мы были на грани разрыва, вдруг с содроганием воскликнул: «Твои волосы!» – «Что с ними не так?» – спросила я, внезапно почувствовав себя глубоко уязвленной и обиженной. «Ну… их просто так много…» – ответил он. И тогда я поняла, что между нами все кончено. Волосы – это нежное оперение любви. Они столь же индивидуальны, как форма подбородка или длина пальцев. Если бы он сказал: «Мне больше не нравятся твои губы», – это было бы не так оскорбительно. Однажды я обрезала прядь своих волос, перевязала ее ленточкой цвета лаванды и положила между страниц книги стихов, которую я возвращала моему другу. Этим локоном я отметила мое любимое стихотворение о любви, и у меня было такое ощущение, будто я зарядила книгу моей жизненной силой. Я знала, что вручала ему мощный талисман. Волосы – это нечто священное как для влюбленных, так и для общества в целом.

В конце шестидесятых годов белая женщина никуда не могла пробиться, если ее волосы не были прямыми. Прямые волосы указывали на «неэтническое» происхождение и, следовательно, на принадлежность к высшим слоям общества; светлые волосы всех девушек из группы поддержки чемпионов были прямыми. А среди бунтарок, которые мечтали быть как Джуди Коллинз и Джоан Баэз, это выражало искренность, основанную на презрении к обществу, к затасканным ценностям и к прилизанным идеалам поколения. Я пришла в этот мир в шапке курчавых черных волос – черных, как глубокая ночь, с пружинистыми и упрямыми завитками, – и выпрямить их было так же невозможно, как удержать море. Но я пыталась. Я утюжила свои волосы, временно разрушала их структуру, привязывала к ним банки с апельсиновым соком. Фактически все мое отрочество я проспала на бигуди то одного, то другого инквизиторского вида. Словосочетание «спящая красавица» звучало для меня как оксюморон. Бывают же такие пытки, которым подвергаешь себя добровольно! И на какое-то время мои волосы действительно выглядели «прирученными», «аккуратными», «под контролем». Общество взрывалось, но мои волосы должны были оставаться в порядке. Бесконтрольность воспринималась как что-то жуткое и предполагала беззаконие: убийства, ограбления банков или сексуальные отношения – все это считалось одинаково преступным для «приличных девушек» в то время, когда мне было шестнадцать.

А потом – о, чудо! – однажды, уже через много лет, я зашла в расположенный на Лексингтон-авеню салон Ричарда Стейна. Я видела созданные им очаровательные и оригинальные прически у многих модниц. Он с жалостью посмотрел на мою прическу в стиле «кантри-энд-вестерн», потребовавшую от меня двухчасового сидения под сушилкой для волос, и возмущенно сказал: «Что вы с собой сотворили?» А потом принялся распутывать мои волосы, превращая их в тот водопад локонов, о котором я всегда мечтала, – и впервые в жизни у меня появилась простая, удобная прическа. Годы, потраченные на укладку, сушку волос и тщеславную суету, остались в прошлом. Вот к чему меня привела своего рода зависимость от строго определенного идеала красоты. Имеющая символическое значение свобода наступила тогда, когда я приняла мои волосы такими, какие они есть, радуясь их непокорной оригинальности вместо того, чтобы пытаться ее замаскировать. И теперь, раз в три месяца (или когда мне начинает казаться, что я становлюсь похожей на обросшего шерстью пуделя), Ричард укрощает мои волосы и говорит, что они у меня – как у «предводительницы амазонок». Зачастую он оказывается последним, кого я вижу перед тем, как отправиться в экспедицию, или первым, с кем я встречаюсь по возвращении. И это его не удивляет. Вдохновенный мастер своего дела, виртуоз ножниц, он хорошо знает, насколько символичны волосы, тем более – для женщин.

И особенно для меня, потому что порой кажется, что мои волосы живут собственной жизнью. «Если захотите увидеть ураган черных волос, – говорю я, – вам стоит только на меня взглянуть». Один мой студент поэтического семинара (к тому же профессиональный карикатурист) как-то нарисовал серию рисунков о женщине с такими волосами, как у меня. Ее волосы парень, жених, представлял своим родителям; именно они выбирали блюда в ресторане; ее волосы вылезали из окошка машины наподобие испанского бородатого мха. Недавно, когда я меняла планировку моего дома, чтобы устроить в нем комнату, представляющую собой сочетание ванной и астрономической обсерватории (всего с одним телескопом), женщина с озорными глазами, профессионально помогавшая мне спроектировать это чудо, сказала: «Не знаю, какой у вас вкус… но предполагаю, что он похож на ваши волосы». И тогда она предложила устроить над ванной балдахин, как в гареме, колыхание которого создавалось бы маленькими вентиляторами, расставленными в нужных местах. Однажды, в порыве отчаяния, я позвонила подруге и рассказала, рыдая, о своем горе. «А, проблемы с парнями, – сказала она таким тоном, который означал: „Ну и пустяки, черт побери!“ – А я-то боялась, что тебе сделали плохую стрижку». Когда у нее родилась дочь, она взяла малышку на руки и торжественно поклялась ей: «Обещаю: никогда не буду докучать тебе замечаниями по поводу твоих причесок».

И в этом все дело. Матери всегда ссорятся с дочерями по поводу их волос: эта тема для них – словно поле битвы. Я знаю многих женщин, встречая которых их матери – иногда даже не поздоровавшись – откидывали их волосы назад и восклицали: «Дорогуша, ты бы выглядела гораздо лучше, если бы убрала волосы с лица!» И они говорят это из года в год, независимо от изменений моды на прически, неизменно сопровождая свои слова тем, что резко откидывают волосы дочери назад, словно хотят их стянуть эластичным медицинским бинтом.

Такое ощущение, что матери относятся к дочерям как к собственному воплощению, но в улучшенном варианте. Момент истины наступает, когда мать говорит дочери, что ей нравится ее прическа, что зачастую происходит очень поздно и свидетельствует о важном перемирии. Есть что-то слишком сексуальное в вышедших из подчинения волосах или в волосах, падающих на лицо. Что-то слишком дерзкое. Вспомним Гленн Клоуз с ее сумасшедшими голубыми глазами и непослушной копной светлых волос в фильме «Роковое влечение». Родив ребенка, длинноволосые женщины нередко стригутся очень коротко. Ссылаясь на удобство, они объясняют это сугубо практическими соображениями. Хотя, как мне кажется, это скорее символическое действо. В некоторых культурах и религиях (например, среди монахинь и у некоторых жен ортодоксальных иудеев) принято ожидать, что женщины коротко обрежут свои волосы, чтобы уже не быть привлекательными для мужчин. Сделав себе стрижку, молодая мать могла бы сказать, по сути, следующее: «Отныне я собираюсь посвятить свою жизнь заботам о семье, я недоступна для флирта». В конце Второй мировой войны коллаборационисток лишали сексуальной привлекательности и выставляли на позор, обрезая им волосы, что было, по сути, разновидностью социального обрезания. Матери часто хотят, чтобы дочь, с наступлением половой зрелости, подстриглась покороче, а отцы – чтобы ее волосы оставались длинными навсегда. Подруга рассказала мне, что, когда ей исполнилось четырнадцать лет, мать посоветовала ей обрезать ее длинные, до пояса, волосы – к ужасу ее отца, который, драматически жестикулируя, заявил, что сделать это позволено лишь ему одному.


На протяжении всей истории человечества к волосам относились не просто как к украшению, а как к чему-то магическому. В Древнем Египте вдова хоронила вместе с мужем прядь своих волос: они были и амулетом, и, возможно, символом того, что ее любовь умерла вместе с ним. Богиня Исида воспользовалась своими волосами как омолаживающим средством, чтобы даровать жизнь своему покойному возлюбленному, Осирису, и даже тень ее волос, распростертых как крылья орлицы, защищала ее ребенка от зла. Созвездие Волосы Вероники – изящный каскад звезд, расположенный между созвездиями Волопаса и Льва, – это, по легенде, волосы египетской царицы Береники, которая жила в III веке до н. э. и была замужем за своим братом, Птолемеем III Эвергетом. Вскоре после свадьбы Птолемей III отправился на войну в Азию, и Береника поклялась, что, если он вернется живым и с победой, она принесет свои волосы в жертву богам. Не думаю, что, давая такой обет, она полагала, будто богам нужны шиньоны; нет, дело было в самом что ни на есть человеческом представлении о том, что без определенных жертв не может произойти ничего хорошего. Когда Птолемей вернулся невредимым, Береника, отрезав свои длинные волосы, пожертвовала их храму Афродиты, располагавшемуся около современного Асуана. Однако на следующий день волосы таинственным образом исчезли. Вскоре александрийский математик и астроном Конон Самосский рассказал царю о скоплении звезд, увиденном им возле оконечности созвездия Льва, – по его убеждению, это были волосы царицы, перенесенные на небо в честь победы Птолемея. Что же на самом деле произошло с волосами Береники – этого мы никогда не узнаем. Может быть, Конон был тайно влюблен в Беренику и хотел обладать хотя бы ее волосами – сокровенной частью ее существа. Однако его открытие было, разумеется, своевременным.

Хотя мои волосы не всегда меня радовали, я никогда не думала о них как о демонических. Время от времени я могла надеяться, что они способны прельстить, но не предполагала, будто они таят в себе сверхъестественное зло, дьявольскую прелесть, адскую притягательность. Однако в более суеверные времена люди связывали с женскими волосами все самое ужасное. В Средние века думали, что непокорные волосы «ведьм» способны управлять погодой. Или что всякого рода природные катаклизмы – град, ураганы, бури – могут случиться из-за того, что женщина не собрала свои волосы и оставила их распущенными. Конечно, всегда находились женщины, которым было наплевать на то, что волосы – это якобы что-то греховное, таящее в себе зло, и они расплетали свои длинные косы, чтобы хорошенько их промыть. Это считалось крайне антиобщественным поступком, потому что, как всем известно, гроза разражается только потому, что где-то женщина расчесывает свои волосы. В Первом послании к коринфянам апостол Павел предупреждает, что благочестивые христианки должны в знак смирения покрывать во время молитвы свои головы: «Посему жена и должна иметь на голове своей знак власти над нею, для Ангелов» (11: 10). Отсюда возникла традиция, согласно которой женщины находятся в церкви с покрытой головой.

В Средние века процветали языческие суеверия, связанные с волосами. Вот одно из них: если закопать в землю клок волос ведьмы во время ее менструации – он превратится в змею. Это суеверие отсылает к мифу о горгоне Медузе и соединяет в себе много насыщенных образов – образы ведьм, образ искушения Евы, представление о предполагаемой нечистоте менструации, образ силы, возникающей из-за тайного обладания чьими-то волосами. Но с волосами связывали и белую магию – особенно когда пряди волос сплетали и использовали их как амулеты. Влюбленные часто обменивались локонами, а рыцари отправлялись в бой с драгоценным локоном дамы в амулете: это придало им смелости.

Однако волосы символизируют не только любовь; они могут служить и политическим символом. Каждое поколение, которому нужно ощущать себя особенным, подчеркивает свою исключительность посредством собственной моды на прически. А поскольку (как бы нам ни хотелось шокировать общество) со своими волосами можно сделать не так-то уж много, мода на прически, судя по всему, возрождается примерно через десятилетие. Люди, которые были свидетелями сборищ хиппи и антивоенных митингов, возможно, как и я, удивятся, увидев современных строительных рабочих с «конскими хвостами» и повязками на голове или полицейских с длинными бакенбардами. Или работника корпорации в консервативном костюме – с «хвостиком». Немного подумав над этим, я прихожу к такому выводу: они выглядят как хиппи, но политика и философия у них другая. История, мифология и литература изобилуют драмами, главную роль в которых играют волосы. Чаще всего они символизируют силу, как в истории про Самсона и Далилу, или сексуальность, как в сказке про Рапунцель, или самоотверженную любовь, как в известном рассказе О. Генри, или фетишистскую магию, как в фольклоре американских индейцев, или религиозное знамение, как в ацтекском мифе, из которого извлек выгоду Кортес, – что бог появится издалека и его можно будет узнать по его светлым волосам. Я не хочу сказать, что в XVIII веке во Франции волосы свергли монархию, но они, видимо, помогли сконцентрировать гнев общества. Говорили, что при дворе Марии Антуанетты и мужчины, и женщины в огромных количествах использовали муку, чтобы белить свои изысканные парики. По общему мнению, это расточительство так возмутило голодавших и мечтавших о куске хлеба простых людей, что они в знак протеста коротко постригли свои собственные волосы и наконец отсекли гильотиной не только королевские волосы, но и головы.

Я содрогаюсь при одной только мысли об огромных, подобных облакам париках XVIII века, покрывавших спутанные и почти немытые волосы. Если вода поблизости, я с удовольствием мою голову каждый день. Иногда я отправляюсь в экспедиции в совершенно дикие места. Тогда я заплетаю волосы, оставляя в покое лишь мою пушистую челку. И все-таки иногда мои волосы настолько смущают моих коллег-мужчин, что они считают себя обязанными что-то сказать по их поводу. Например, когда я недавно договаривалась о поездке в бразильский дождевой лес, руководитель проекта сурово посмотрел на меня и сказал: «Вам придется что-нибудь сделать с вашими волосами». – «Я могу зачесать их назад», – заверила его я, стараясь не улыбнуться. Большинство людей понимают, что проблема с длинными волосами – в том, что их надо заплести, собрать в хвост или как-то по-другому укротить, чтобы предохранять голову от жары или густой листвы. Однако он – как это часто делают в его положении и другие – обратил на них внимание именно потому, что длинные волосы наводят на разные мысли. Они предполагают неумеренность, сумасбродство, безудержную сексуальность – то есть несдержанность. Работа в экспедиции обычно стирает различия между полами, и трудно работать эффективно, если мужчины и женщины отвлекаются на что-то постороннее, и это вызывает осложнения. Поэтому люди часто боятся подчеркивать половые различия и выпускать на свободу демонов-искусителей – с помощью сексуальной одежды и распущенных волос.

То же самое, судя по всему, относится и к работе электронных СМИ. В прошлом году, с большой помпой, четыре женщины-телеведущие коротко постригли себе волосы. Меня изумляет то, какую это вызвало шумиху. Дебора Норвилл, тогдашняя ведущая утреннего телешоу Today, сказала: «На телевидении мои волосы никогда не были моей собственностью». Взяв интервью у Бориса Ельцина в вечернем ток-шоу «20/20», Барбара Уолтерс получила немало комплиментов, но была потрясена, обнаружив, что некоторые из них касались именно ее новой стрижки. В СМИ существует негласное убеждение, что длинные волосы выглядят чересчур сексуально, легкомысленно и лицемерно и что, изменяя длину волос, женщина меняет и свой сексуальный посыл. Впрочем, наши близкие обычно воспринимают это похожим образом. «Теперь у меня началась совсем новая жизнь, – сказала Дайан Сойер, ведущая программы PrimeTime Live, в интервью журналу Newsweek. – Я уже целый год веду журналистское расследование, а вы спрашиваете о моих волосах!» Говорят, ее муж жаловался, что лег спать с секс-символом, а «проснулся с Питером Пэном».

Но не только люди, когда они влюблены, зациклены на своих волосах. Другие приматы посвящают много времени взаимному вычесыванию гнид и уходу за собой – и не только ради гигиены, но и для того, чтобы завязать отношения. Большинство млекопитающих обожают чистить друг другу шерсть. Может, поэтому и мы, в гипнотическом состоянии эротического экстаза, способны часами играть с волосами любимого человека. Своими волосами мы редко занимаемся в одиночестве. Нам нужно, чтобы в салонах красоты это делали другие. Мы придаем огромное значение своим прическам, когда собираемся на свидание. И тем не менее волосы – не самая живая часть нас. Они мерцают и движутся, но состоят из мертвых клеток. Сколько бы мы ни стригли, ни причесывали и ни красили их – они отрастают снова и снова и выглядят при этом весьма неопрятно. Так проявляет себя непокорность природы. Люди часто сетуют на то, что их волосы слишком «непокорные», что они «ничего не могут с ними поделать», что у них вместо волос «сплошные посекшиеся концы» и «клочья», что они «торчат во все стороны» и тому подобное. Может быть, мы боимся, что волосы, несмотря на наши постоянные усилия, всегда будут немного выходить из-под контроля – как и мы сами, как и наши любовные чувства.


Женщины и лошади

«Лоренцо, мой прекрасный, мой милый мальчик», – говорит женщина в бриджах для верховой езды, целуя в нос высокого темного жеребца. Она делает глубокий выдох, и он вдыхает этот воздух так же естественно, как если бы они были любовниками, спящими рядом. Она проводит пальцами по его мягким губам. Осторожно опустив свой кожаный кнут, она, поглаживая его одной рукой по лопатке, медленно проводит другой рукой по его груди и затягивает кожаную подпругу и ремни. При каждом ее рывке он сдержанно ворчит, выражая свое недовольство. Потом она садится на него, слегка толкает его в бока пятками, и они начинают двигаться вместе в одном ритме, как одна сила.

Мы в Клермонтской школе верховой езды, на углу 89-й улицы и Амстердам-авеню, в жилом районе Манхэттена, где в высотных домах живут даже лошади. Если потолок прогибается и трещит, словно наверху бродит привидение, – значит, этажом выше по коридору идет лошадь. Порой с потолка начинает капать что-то дурно пахнущее.

Лоренцо и его наездница переходят на медленный и мерный легкий галоп. Шесть девочек, обучающихся верховой езде раз в неделю, тоже пускают своих лошадей галопом по небольшой арене. Мало что может сравниться по своей красоте с лицами глубоко сосредоточенных десятилетних девочек. Несмотря на тени, отбрасываемые полями черных жокейских шапочек, их лица пылают внутренним светом восторга. Их тела подчиняются дисциплине и контролю, но их глаза сияют, как вольфрам, будто пронизанные чистым светом.

– В ту же неделю, когда я начала ходить на сеансы психоанализа, я купила и лошадь, – говорит мне Джейн Мари, вскакивая на чистокровного гнедого по кличке Калуа.

Я забрасываю ногу на гнедого по кличке Кранч, перестегиваю стремена на удобную длину, и мы через поток машин отправляемся в Центральный парк. Специалист по японским шаманским куклам Джейн Мари делит жизнь между преподаванием религии и выездкой лошадей. Она выросла в штате Монтана, пошла в школу в Колорадо и не может вспомнить ни одного периода своей жизни, который бы не был посвящен лошадям. Мимо нас на большой скорости, со вспышками красного света и с воем проносится машина скорой помощи. Пешеходы останавливаются и следят за ней взглядом, но лошади не вздрагивают и не пугаются. Они привыкли к этой городской кутерьме и к двум кварталам, полным людей и машин между Клермонтской школой и парком. Возвращающиеся домой из школы три маленькие девочки с рюкзачками подбегают к нам и просят: «Можно ее погладить?» Каждая из них поглаживает лошадь по мягкому боку своей маленькой ручкой, а потом благоговейно отступает. Когда на светофоре загорается зеленый свет, мы пересекаем улицу, выходим на тропу для верховой езды и переходим на медленную рысь.

– А как проходили сеансы психоанализа? – спрашиваю я Джейн Мари.

– Я так долго рассказывала о том, как объезжала жеребца, что в первые месяцы психоаналитик, наверное, думал: «Так или иначе, но довольно скоро мы все-таки доберемся до чего-то конкретного, и потому пока я ей буду просто потакать». Но, знаешь, этому не было конца. Я только и говорила о том, какие успехи делает лошадь. Например, лошадь бывает в чем-то упрямой, а в чем-то податливой, точь-в-точь как некоторые люди – психоаналитик назвал бы это бесчувственностью, – но, чтобы заставить лошадь реагировать, преодолеть ее бесчувственность, ее нельзя бить по голове. Можешь себе представить, как это происходит. Люди постигают окружающее умом, воплощают свой опыт в понятиях, но лошадь, если у нее будет травматический опыт, отразит это в своем поведении. Со временем я обнаружила, что кто-то обижал мою лошадь, когда пытался сделать ее пастушьей.

Когда Калуа ступает по камням, скрытым под слоем песка, его копыта издают такой звук, будто галькой царапают по гальке. Этот резкий скрежет по мягкому влажному песку отчасти и придает верховой езде такое очарование. Она полна, казалось бы, несовместимых ощущений и непримиримых конфликтов. Но вместо того чтобы нейтрализовать друг друга, они возникают вместе и существуют бок о бок, как ноты на струне. Жесткое и мягкое. Дикое и ручное. Самообладание и паника. Грация и сила.

– Объезжая лошадь, – продолжает Джейн Мари, – вы пытаетесь понять, что происходило с животным раньше, чтобы раскрыть потенциал лошади, научить ее грациозно двигаться. И еще – сделать ее спокойней, чтобы она не боялась других лошадей и людей, не боялась того, что на ней ездят. Так что на сеансах психоанализа я всегда говорила о преодолении – о преодолении трудностей лошадью, – но при этом говорила и о собственной жизни.

Подергивая лопатками и нервно прижимая уши, моя лошадь, видимо, проявляет недовольство; она немного раздражена. И я, так сказать, ее обхаживаю. Я, слегка подергивая поводьями, похлопываю ее пятками по бокам и балансирую, мягко призывая ее к порядку. Когда Кранч успокаивается, я, утешая его, разговариваю с ним и ласково глажу по гриве. Чистокровный гнедой жеребец Джейн Мари переходит на быструю, свободную рысь и начинает бросаться на какого-то невидимого врага, дергаясь, извиваясь и пытаясь убежать. Поводья в ее руках осторожно приводят его в чувство. Уверенно устроившись в седле, Джейн Мари пускает жеребца крупной рысью, при которой его ноги выпрямляются больше обычного и работают как поршни насоса. Лошадь выгибает шею так, как это делают австрийские липицианские лошади, а потом начинает картинно гарцевать. Кажется, будто лошадь вырвалась за пределы времени и замерла в полете над течением жизни. Это похоже на то, как ныряльщик, погрузившись на максимальную глубину, достигает точки покоя и на мгновение, без воздуха, замирает в подвешенном состоянии.

– Занимаясь верховой ездой, люди не понимают, – говорит Джейн Мари, – что надо достичь согласованности двух существ со своими собственными центрами тяжести. Люди думают, что объезжать лошадей – значит приспосабливать их к человеку. Однако на самом деле вы помогаете лошади переносить центр тяжести, когда у нее на спине наездник. Это же перенесение центра тяжести происходит и в человеческих отношениях, когда эти отношения становятся доверительными. Оказывается, что у самого по себе человека – один центр тяжести, но, когда он завязывает отношения, центр тяжести смещается.

И Джейн Мари бессознательно слегка меняет положение в седле, находя для себя идеальную точку опоры. И я впервые замечаю на ее зеленом, утиного цвета, жакете название фабричной марки – Patagonia. В Патагонии я была несколько лет назад. Там я увидела женщину, ехавшую вдоль берега на андалузском жеребце. Его хвост свисал до земли, а шелковистая грива развевалась на ветру как реющий флаг. Длинные темные волосы наездницы тоже развевались, как и грива, когда лошадь шла плавным галопом по обломкам яшмы на берегу. Женщина ехала без седла, с одним лишь ремнем на шее лошади, и, казалось, была глубоко погружена в себя, в свои сокровенные мечты.

– Это странно и удивительно, но замену человеческим отношениям женщина может найти в лошадях, – возобновила свой рассказ Джейн Мари. – Существует полный набор всех возможных видов близости, но наше общество зациклено только на одном из них – на сексуальной близости. Когда я только купила моего жеребца, он выглядел таким жалким! Но я начала за ним ухаживать – и он стал таким грациозным, таким красивым! У него изменились осанка и фигура. Изменилась даже походка этой лошади, потому что она пришла в себя, восстановила свою внутреннюю сущность.

– А что восстановила лошадь в тебе самой?

– Иметь лошадь – все равно что иметь пару ног быстрее, чем у парня, который может избить девчонку. Я выросла на северо-западе штата Монтана, где женщинам угрожает насилие еще с ранней юности. У меня была лошадь – и это значило, что я могу убежать. Верхом на лошади я могла их обогнать, оказаться быстрее. Но дело не только в этом. Мне удалось избежать подростковой депрессии – и все потому, что у меня была лошадь. Другие двенадцати- и четырнадцатилетние девчонки часами рассматривали себя в зеркало, колдуя над прическами и гадая, обратят на них внимание мальчики или нет. А я занималась тем, что прихорашивала мою лошадь и расчесывала ее хвост, – и поэтому меня не особенно волновало, как выглядят мои волосы и есть ли у меня на лице прыщи. Но меня ужасно беспокоило состояние копыт лошади и ее внешний вид. Вечерами я осторожно заплетала ей гриву, стараясь не дернуть ни за один волосок, и расчесывала ей хвост.

– Думаю, неправильно считать, будто лошади заменяют любовников. Лошади заменяют нам наше «я».

Опавшие листья мягко устилают тропинку, и копыта лошадей, ступая по ним, производят суховатый, ритмичный, шелестящий звук. От старинных фонарей, засиявших золотистым светом, протянулись через парк несколько постепенно блекнущих дорожек. Птицы и чирикают вверху, и возятся в кустах. Воробьи, зяблики, голубые сойки и кардиналы клюют дикие семена и ягоды. Вороны, голуби, чайки и другие питающиеся объедками птицы копошатся в мусорных баках. Дятлы и синицы добывают из-под коры деревьев впавших в зимнюю спячку насекомых. В городе так много кирпича и стали, что птицы стаями слетаются издалека в парк, в котором к тому же во множестве водятся и летучие мыши, и разные насекомые. В этом огромном оазисе дикой природы ее древние драмы разыгрываются так же просто и дерзко, как на каком-нибудь альпийском лугу или глубоко в пещере Нью-Мехико. Стоит ноябрь, «месяц ветров» (или, как называют его англосаксы, wint-monat), – время жечь костры и почитать предков. Ужасное время, восхитительное время. Тучи затянули все небо плотной пеленой, и солнечные лучи, пробиваясь сквозь нее, разрезают ее, как ножами, на широкие полосы. Где-то далеко город запускает свои огромные моторы, распространяет новые запахи, целится ярко-красными лазерными лучами, создает и подсчитывает, и любовь, словно акции на биржевом рынке, то поднимается в цене, то падает. Проносясь галопом по одним тропинкам, мы можем увидеть минареты этой Мекки высоких технологий, но на других тропинках мы, словно в диком лесу, окружены деревьями и лужайками и совсем одни, и шуршащие под нами листья устилают дорожку, которая кажется деревенской.

– В Колорадо, где была моя конюшня, – говорит Джейн Мари, – верховой ездой занимались почти одни женщины, и я обратила внимание на то, что для всех этих женщин лошади были символом их собственных сложных внутренних процессов. Например, там была одна женщина лет за пятьдесят – ужасно толстая, ездившая на огромных лошадях. Она работала медсестрой и сиделкой, помогая людям восстанавливать душевное равновесие. И я заметила, что и к лошадям она относится так же. Стоило лошади получить какую-то травму, эта женщина начинала ее выхаживать. О здоровье и лошадях она говорила в тех же выражениях, что и о своих студентах, которых она учила ухаживать за больными. Она работала с психически неуравновешенными детьми, и я заметила, что она прекрасно ладит с беспокойными лошадьми.

Мы быстро скачем по сужающейся дорожке. Ветки кустов хлещут нас, словно маленькие проволочные метелки, и мы пригибаемся, чтобы защитить глаза.

– Там у нас занималась верховой ездой и одна шестнадцатилетняя девушка, Ким. У нее была лучшая в конюшне лошадь – изумительная лошадь экстра-класса, которая, пока она не досталась Ким, получала высшие баллы на конных выставках. Тетя этой девушки, немногим старше ее самой, родилась с тяжелой инвалидностью: одна ее нога была очень короткой. Однако она увлеклась лошадьми, и ее родители, люди богатые, не жалели ни сил, ни денег для того, чтобы ее научили ездить на лошади, и она прошла все этапы, пока не стала одной из лучших в стране наездниц. Просто, когда она ездила верхом, одно стремя было короче другого. Когда она умерла, ее племянница, Ким, унаследовала всех лошадей своей тети (с которыми та выигрывала национальные соревнования по выездке), фургон для их перевозки и все снаряжение. У Ким были чудесные лошади и вся эта фантастическая упряжь, но за всем этим скрывалось горе от потери тети, которую она так любила и так жалела. И эта печаль сопровождала ее всегда; Ким часто говорила о своей тете. Так что для нее ухаживать за этими лошадьми было еще и способом сохранить память о тете. У всякого в конюшне были свои веские причины заниматься верховой ездой, а иногда это значило, что у человека была какая-то травма, требовавшая врачевания. Думаю, многие обретают себя через отношения с лошадьми.

– А какие отношения сложились с твоей лошадью у тебя? – спросила я, и мы снова выехали на открытое место. Над нами внезапно появляется стайка птиц, и из-за туч выходит месяц. Он стоит еще низко, и кажется, будто его словно за решеткой удерживают ветви деревьев. Знакомый вид! Похоже на китайский иероглиф для обозначения досуга.

– Он был совсем молодым, трехлетним жеребцом, очень игривым. Я назвала его Страшила Рэдли, в честь героя романа «Убить пересмешника». Вместе с ним мы попадали в разные передряги – иногда настолько серьезные, что эти приключения становились для меня мистическим опытом. Помню, например, как однажды вечером мы с ним поднялись на вершину холма в Колорадо, и тут внезапно разразилась страшная гроза. Разумеется, у каждого есть своя история про наездника, которого ударила молния. Представь себе: ты едешь на лошади, вместе с которой ты – самая высокая точка ландшафта, у уздечки и седла – металлические детали. И вот я сижу верхом на лошади, гроза надвигается… Я знаю, что на много километров вокруг самая высокая точка на горизонте – это я и что, если мы не уедем отсюда, нам наверняка конец. Лошадь и сама хочет выбраться, это понятно, так что я решаю, что ей просто нужно не мешать и надеяться на лучшее. И тогда я пускаю ее галопом. Мы несемся сломя голову, на страшной скорости. А надо тебе сказать, что нестись галопом вниз, по крутому склону, – это опасно. Еще никогда в жизни лошадь подо мной не неслась так быстро (а ведь я с малолетства ездила на скаковых лошадях); мы буквально летели над землей. Когда мы наконец домчались до конюшни, пот с нас обеих лил ручьями. У меня было ощущение, что вместе мы перенесли большое испытание. Да, вместе мы чего только не испытали – Страшила и я.

Низко, над самыми деревьями, парит козодой, когда мы, съехав с дорожки для верховой езды, отправляемся назад, в Клермонтскую школу. Козодой летит с открытым клювом, прочесывая воздух в поисках мошкары точно так же, как кит, плывя по океану с открытой пастью, процеживает морскую воду в поисках криля. Не сегодня завтра, когда в воздухе исчезнут последние насекомые, козодои полетят в теплые страны, к югу.

– Когда я мчалась на лошади под бушующей грозой, под вспышки молний, у меня возникло такое ощущение, о котором рассказывают религиозные мистики, – говорит Джейн Мари.

Да, думаю я: наверное, такое же ощущение возникнет, если войти в конюшню глубокой ночью, когда лошади спят, сесть с ними рядом и ждать, когда они проснутся. Или когда видишь, как умирает лошадь. В такие моменты кажется, что между их миром и нашим есть какая-то связь, и мир животных внезапно открывается тебе навстречу.

Проезжая мимо одного особняка, мы видим молодого парня в кожаной куртке. Вальяжно прислонившись к дверному проему, он с прищуром смотрит на нас, на наши кнуты и блестящие черные сапоги. Поковыряв зубочисткой во рту, он, вскинув подбородок, говорит: «Эй, малышка, теперь-то ты знаешь, как обращаться с мужем».

Чуть дальше мы встречаем трех маленьких девочек; завидев нас на лошадях, они бурно радуются. В самых разных цивилизациях и даже в больших городах девочки мечтают о лошадях – независимо от того, видят ли они настоящих лошадей или нет. Они фантазируют о единорогах или играют с игрушечными лошадками (сейчас популярны длинногривые пони, которых можно причесывать и наряжать). Это древняя связь, скрытая глубоко в коллективном бессознательном – там, где лошади вдохновляют самые мощные и безумные из наших грез и вызывают у нас религиозный экстаз, от которого мы немеем.

В древности культ лошадей существовал во всей Европе и процветал в христианскую эпоху. В XII веке ирландские короли еще совершали обряды символического возрождения – рождения от их пышнотелой богини Эпоны, Белой Кобылы. Ее высеченная из известняка статуя высотой сто шесть метров возвышается на холме в английском графстве Беркшир, привлекая толпы туристов. В железном веке ее почитали во всем западном мире. Ютских короля и королеву (правивших там, где теперь находится графство Кент) звали Хенгист и Хорса, то есть Жеребец и Кобыла. Мужские, женские и двуполые лошадиные божества зачаровывали воображение своей взрывной сексуальностью. В расцвете сил, с чувственными боками, обладающие интуицией, проносившиеся в облаке пыли, словно призванные в наш мир силой волшебства, сопровождаемые ритмичным и громким, словно барабанным, цоканьем копыт, лошади казались магическими существами. Обладая более тонким, чем у людей, обонянием, лошади могут броситься бежать в панике еще до того, как грянет гром; они предчувствуют землетрясение, уносятся от приближающегося, но еще невидимого хищника. Поэтому к ним относятся как к наделенным даром предвидения волшебным существам. На лошадей охотятся хищники, и им изначально, как жертвам, присуще обостренное чувство страха. Их настораживает все необычное, и они реагируют мгновенно и разными способами: ржут, испуганно бросаются в сторону, встают на дыбы, уносятся прочь. Они не выжидают, чтобы оценить угрозу. Лошади – это воплощенная пугливость: они реагируют на заметные только им опасности (например, на такие, казалось бы, пустяки, как шуршащий под порывом ветра лист или трепещущая в лунном свете тень). Поддерживавшие связь с невидимыми демонами, лошади, по всей вероятности, казались нашим предкам четвероногими посланцами загробного мира. Людям свойственно ощущать себя неполноценными – даже в глазах животных, которыми они повелевают. Какой идеал может быть притягательней образа бесстрашного, всегда в боевой готовности, переполненного чувственностью коня, непокорно и с вызовом бьющего по земле копытами?

Иногда дома украшали, на счастье, оберегами в виде лошадиной головы, а исполнители культовых танцев в Европе и Азии скакали на палках с лошадиными головами, символизируя езду на лошадях. Шаманы говорили, что, обхватив ногами лошадиное божество, они взмывали ввысь и мчались над облаками до тех пор, пока не достигали небес. Когда воин умирал, считалось, что конь в похоронной процессии везет его душу. Его сапоги вставляли в стремена носками назад, потому что у призраков, как считалось, ноги направлены назад. В древности люди полагали, что лошади везут покойного в загробный мир, – и по сей день этот символический ритуал проводится на торжественных похоронах. Даже скандинавский бог Один имел отношение к захватившему многие страны, вплоть до Индии, обширному культу лошадей. Индуистские боги, умирая, принимали вид лошадей, а в важнейшем обряде плодородия индуистская царица, считавшая себя богиней-кобылицей Саранью, брала пенис мертвого коня и обрядово втыкала его себе между ног, убеждая «сильного жеребца» «дать свое семя». Согласно «Женской энциклопедии мифов и тайн» (The Woman’s Encyclopedia of Myths and Secrets), «этот древний обряд объясняет одно из самых загадочных имен Одина, Вельси, что значит одновременно и “сын бога”, и “пенис коня”. Пенис был “сыном”, почитаемым кочевыми племенами наездников железного века: они называли себя вельсунгами, потомками Вельси. Этот культ не ограничивался Скандинавией. У валлийцев было аналогичное родовое лошадиное божество, которое они считали своим предком, – Велси, или Велс. Славяне тоже почитали его как Волоса – принесенного в жертву коня, из внутренностей и крови которого возникла, как считалось, вода жизни… Волоса, вплоть до XVIII века, символизировал жеребец, которого каждой весной ритуально кастрировали и убивали. А поскольку люди упорно сохраняли его культ, его превратили в христианского святого, Власа, который в реальности не существовал – разве как языческий лошадиный бог… Древние римляне знали его как “октябрьского коня”… Жители Тавриды приносили в жертву Артемиде коней, у которых был “отрезан уд”».


Согласно греческим мифам, от союза окровавленного конского уда и Матери-Земли произошло племя кентавров – божеств с торсом человека на теле лошади. В мифологии индуизма подобные существа назывались гандхарвами. В обеих культурах к ним относились как к волшебным существам и ловким танцорам, причем весьма похотливым. В Древней Греции также считалось, что крылатый конь Пегас уносил героев на небеса, тогда как страстные и готовые проказничать кентавры бродили по земле, высматривая для себя подходящих девушек, чтобы их похитить и изнасиловать. В Швеции королей могли уносить на конях валькирии или их подобные колдуньям жрицы, именуемые вельвами и носившие маски лошадей.

Еще в XVI веке европейцы пускали кровь лошадям на следующий день после Рождества – в качестве символической жертвы Белой Кобылице – и «седлали» на Новый год палку с лошадиной головой или наряжались лошадью. Да мы и по сей день дарим детям игрушечных «лошадок», на которых можно кататься, не задумываясь о том, что речь идет о пережитке языческого культа лошадей с их бешеными плясками. Подкова, которую мы «на счастье» вешаем над дверью, символизирует вульву богини-кобылицы. Древние народы, от кельтов до индусов, почитали этот символ, в форме которого изготавливали амулеты и строили свои храмы. Фактически первые гравюры, известные в западном мире, – палеолитическая резьба в скальных убежищах в Кастельмерле – это изображения вульв. Если вам покажется странным украшение дома изображениями гениталий кобылы, вспомните, что древние римляне вешали на шею своим детям амулеты в виде пениса, чтобы отогнать злых духов, и для той же цели в средневековых церквах, над дверными проемами, помещали символы женских гениталий, так называемые «шила-на-гиг». В Европе XVIII века «подковой» в просторечии называли вагину (про обесчещенную девушку говорили, что она «потеряла подкову»). Лошади всегда искушали ту необузданную и древнюю часть нашего существа, которая почитала Белую Кобылицу, символизированную ее гениталиями. В ее тайной «пещере» мужское и женское жизненные начала сливались, чтобы возрожденная природа изобиловала орехами и ягодами, стада плодились и пополнялись новыми животными, а люди получили возможность родиться заново.

В общении с лошадьми некоторые женщины надеются обрести в них психологического двойника или мистического руководителя; для них верховая езда как-то связана с духовным совершенствованием. Для других эта связь – более земная и более чувственная. Однако у всех это страстное увлечение начинается рано, на пороге юности.


Побывав в Клермонтской школе, я села на самолет и отправилась в северную часть штата, в глубинку – повидаться с психологом, работающей с девочками-подростками. Она живет в городке на берегу озера. Прямо в этом городке находится птичий заповедник, его окружают поля. Люди здесь настолько связаны с лошадьми, что специальные дорожные знаки на трассе запрещают пересекать верхом на лошади четыре полосы дороги с бешеным движением.

Городки северной части штата Нью-Йорк подобны железнодорожным станциям, где ежеминутно сходятся сотни жизненных путей. Кто-то несет на себе груз тревог и разочарований. Кто-то стремительно бежит вниз по скользким коридорам молодости. Кто-то медленно передвигает чемодан душевной травмы, кто-то только что прибыл из пригорода надежды, кто-то волнуется из-за расписания. Кто-то мечтает поскорее приехать, кто-то думает только о себе, кто-то, даже постарев, лучится светом. А кто-то, отчаявшийся и одинокий, садится в скоростной экспресс и стремительно несется из ниоткуда в никуда. На окраине городка, в котором я живу, ресторан, переделанный из железнодорожного депо, называется «Станция», напоминая о тех временах, когда длинные вихляющиеся составы медленно тащились до Манхэттена. Когда-то часы на стене ресторана остановили на 18:22 – именно в это время город покинула последняя «железная фурия». Однако поезда не прекращали движения никогда. Люди встречаются в их тесных и тряских вагонах. Они слышат хриплое дыхание пассажиров, спящих в соседнем купе. Со временем каждый встречает каждого, и все узнают друг друга – или понаслышке, или лично.


В деловой части города, в здании из красного кирпича (бывшего колледжа, переоборудованного под магазины) расположено кафе «Девитт». Его легкие, как в закусочной, столики свободно расставлены в просторном открытом коридоре. Сюда ходят обедать все, потому отсюда, сидя за столиком, можно увидеть идущих по своим делам знакомых и с ними поздороваться. Однажды, обедая там, я увидела Линду. Энергичная, симпатичная женщина лет пятидесяти, с короткими и волнистыми светлыми волосами и большими проницательными глазами, она работает клиническим психологом. В своей практике ей приходится иметь дело с множеством девушек и женщин. За салатом из моцареллы и помидоров, закусывая его хлебом из цельнозерновой муки, смазанным медом, мы говорили о любви к лошадям. Лошади восхищали меня с детства. А Линда, хотя и не разделяла эту страсть, видела, с каким обожанием относятся к лошадям девушки, которых она консультирует.

– Любовь к лошадям редко настигает девочек, пока им еще нет девяти или десяти лет, – говорил Линда. – До этого у них были пластмассовые игрушечные лошадки и единороги, но сильная страсть возникает, судя по всему, в предпубертатном возрасте. На глубинном уровне любовь девочки к лошадям свидетельствует, как мне кажется, о ее осознании своей чувственности, которую она еще не связывает с областью гениталий. Знакомые мальчики не воплощают для девочки всего того, что начинает чувствовать ее юное тело.

– Значит, их переполняет смутная чувственность, которая для них пока еще не имеет названия и определенных очертаний? – спрашиваю я.

– Да, а лошадь – существо в некотором смысле двуполое. Даже кобыла обладает всей этой фаллической силой, потому что она очень быстрая, пластичная и мускулистая. При этом она отличается невероятным изяществом силуэта и той красотой, на которую маленькая девочка реагирует эстетически.

– Когда я была маленькой, – признаюсь я Линде, – мне ужасно хотелось превратиться в лошадь.

– Да, – неторопливо отзывается она. – По соседству со мной живут две маленькие девочки, я за ними наблюдаю. Они ездят верхом, собирают игрушечных лошадок, картинки с изображениями лошадей. Но в выходные, играя во дворе, они сами становятся лошадками. Они водят друг друга за поводья, катаются друг на друге верхом и скачут. Глядя на все это, я думаю, что речь идет о попытке создать идеальный образ самих себя – до того, как свое «я» они соотнесут с миром людей или с чувственными отношениями между мужчинами и женщинами. Девочка становится свободной, крепкой, необузданной, сексуальной и сильной. Помню, я и сама когда-то чувствовала себя примерно так же, хотя никогда и не увлекалась лошадьми.

Слушая, как Линда рассказывает о живущих с ней по соседству «девочках-лошадках», я начинаю вспоминать о моей нежнейшей привязанности, о моем глубочайшем увлечении. Когда мне было двенадцать, объектом моей любви были исключительно лошади. Хотя я тогда ощущала ее как тайную страсть, единственную в своем роде и невыразимую, в моем помешательстве на лошадях я была не одинока. Детские психологи не выделяют любовь к лошадям в особую, научно обоснованную стадию развития девочки в предподростковом возрасте, но я годами проводила свое собственное неофициальное исследование и выяснила, что восемь из десяти девочек проходят через этап обожания лошадей. Мальчики тоже любят лошадей и часто видят в них нечто волшебное, но не относятся к ним с тем же восторженным магнетическим обожанием, как девочки. Это возвышенное чувство, столь же сильное и навязчивое, как любовная страсть, наполняет все существование девочки, приводя ее в экстаз, пробуждая ее мечты, придавая смысл ее жизни. Даже те девочки, которые не умеют рисовать, могут нарисовать лошадь и часто рисуют лошадиные головы на полях школьных тетрадок. У них, как правило, есть пластмассовые лошадки и фигурки всадников, чтобы с ними играть, есть книги о лошадях, и они придумывают игры, в которых катаются на статных лошадях (или ими становятся). В качестве начинающей писательницы я решила делать для соседских ребятишек газету о лошадях, но потом отказалась от своего замысла, сообразив, сколько у меня уйдет на это времени, если писать каждый ее экземпляр от руки. Тогда я начала писать роман о лошади по кличке Буря и о девочке, которая ее любила. Просто удивительно, как много девочек делают для себя альбомы с картинками и газетными вырезками про лошадей. У меня до сих пор хранится мой собственный; я начала его вести в мой день рождения, когда мне исполнилось двенадцать лет, и это дневник типичного лошадиного маньяка. Он начинается переписанной мною «Молитвой лошади» анонимного автора, который, в стиле Диккенса, призывал обращаться с лошадьми по-доброму. Эта «Молитва» заканчивается словами: «Я не совершу богохульства, если попрошу об этом во имя Того, кто родился в яслях конюшни. Аминь». Дальше, на пожелтевших страницах, наклеено множество черно-белых фотографий разных людей со своими лошадьми, рисунков лошадей, вырезанных из газет объявлений о продаже лошадей, открыток с лошадьми. Там и фотографии знаменитых ковбоев и наездниц, позирующих на фоне своих лошадей. Там и снимки юных жокеев на манеже, верхом на лошадях, и игральная карта (восьмерка пик) с изображением головы лошади на «рубашке». Там есть и газетные заметки о показательных выступлениях лошадей или об их хозяевах, и рождественская открытка от девочки по имени Гейл, со счастливым видом позирующей возле своей белой лошади. Там и множество фотографий арабских жеребцов, хозяева которых заводят их в конюшню, и снимок из журнала о кино, на котором запечатлены Кларк Гейбл и Кэрол Ломбард, играющие с двумя жеребятами. И наконец – моя самая главная ценность – моя фотография на фоне Прекрасного Шедевра – лошади, которую я считала совершеннейшим в мире воплощением красоты и силы. Моя восторженная улыбка объясняется тем, что, всего лишь прикоснувшись тогда к этому совершенству, я почувствовала себя как в раю. Иногда хозяин этой чистопородной лошади позволял мне расчесывать гриву на ее огромной голове. Однажды, в загоне, он посадил меня на лошадь и едва не упал в обморок, когда она меня понесла. Я съехала ей под шею, обхватила холку, но не упала. Через несколько минут хозяин нас поймал. Он весь трясся от ужаса и беспокойства, а я висела на коне, уцепившись за его гриву: мне казалось, что это лучшие мгновения моей жизни. В альбоме записано и первое из стихотворений, выученных мной наизусть. Мне нужно было прочесть его перед всеми в шестом классе, и я запнулась на слове «конвульсивно». Это была «Баллада о белом жеребце» – легенда о первозданном неистовстве, о призраках коней, о смелых охотниках. Текст этой баллады полон ярких художественных образов. В ней воспевается великодушный жеребец – и богоподобный, и непокорный, который описывался так: «Дух одинокий – но свободный…» Я и сейчас могу прочитать это стихотворение наизусть.

Культ лошадей пронизывает всю раннюю историю человечества, но для женщин эта связь еще глубже, она затрагивает самую суть их психологии и косвенно проникает в социологию. Мое детство пришлось на шестидесятые годы, когда для девочек не существовало таких видов спорта, которые, повышая адреналин, щекочут нервы и заставляют бешено колотиться сердце. Единственным приемлемым спортом для девочек было плавание, но оно не доставляло удовольствия попотеть, не говоря уж о том, что не вызывало того сумасшедшего возбуждения, о котором мечтают подростки. У мальчиков были футбол, борьба, легкая атлетика, баскетбол и мотоциклы – все для того, чтобы прийти в радостное возбуждение, запастись силами. А нам, девочкам, приходилось перекипать, не находя выхода для своей энергии. Некоторые катались на коньках и занимались балетом, но гораздо больше было тех, кто выбирал конный спорт.

С точки зрения физической подготовки верховая езда – это снарядовый вид спорта, как автогонки или лыжи: вы становитесь сильнее и проворнее благодаря лошади, которую вы начинаете считать частью собственного тела, поддающейся совершенствованию. Люди застенчивые и нелюдимые, которым не нравятся командные виды спорта, никогда не почувствуют себя одинокими верхом на лошади: ведь так они могут перепрыгивать через высокие заборы, мчаться наперегонки с ветром и вести тайную жизнь супергероев. Лошадь доведет вас до такого же изнеможения, как футбольная потасовка, но на своем высочайшем уровне верховая езда становится видом абстрактного искусства: обучение – на земле, высшая школа верховой езды, выездка (например, с липицианскими лошадьми) – в воздухе. Она требует дисциплинированности, как в дзен-буддизме, упругости мышц, как в танце, и умения действовать синхронно, как в гимнастике. Кроме того, у наездника возникает чувство приобщения к ремеслу, которое сродни ощущению принадлежности к клубу с его эзотерическими знаниями и особым жаргоном. Униформа – брюки для верховой езды, синие джинсы или специальные штаны – плотно обтягивает икры и подчеркивает половую принадлежность наездника. Когда, всего несколько десятилетий назад, женщины ездили боком, с дамским седлом, им приходилось бороться с длинной юбкой-брюками, под которую они надевали замшевые панталоны, а под них – атласные штаны. Для женщины считалось непристойным сжимать ногами массивное тело лошади. Поэтому женщины отправлялись к портнихам. Там они усаживались на примерочное дамское седло, чтобы можно было снять мерки шаговых швов разной длины. Нельзя было оставлять ни одного лишнего кусочка замши, ткани на брюках и атласных штанах – чтобы они не болтались на ногах и не оборачивались вокруг передней луки седла. Кататься на лошади в таком наряде было, наверное, ужасно. Как они могли удобно сесть, чтобы позавтракать перед охотой, если на одной ноге их исподнее опускалось до лодыжки, а на другой – задиралось выше колена?

В то время, когда главным стало умение преодолевать жизненные трудности (то есть до того, как девушкам разрешили водить машину), девушка, по крайней мере, могла вскочить на лошадь и поехать в лес или бесцельно кататься по проселочной дороге. А поскольку она находила ту отдушину, которая никому не причиняла вреда и приносила пользу, эта привычка оставалась с ней на всю жизнь. Многие девушки учились заботиться о других, когда находились среди лошадей – живых существ, с которыми девушка могла разговаривать и нежничать, поверяя им свои мимолетные мысли или страшные тайны. Ведь у лошади действительно есть душа, но она ничего не требует, ничего не проверяет. Она большая и сильная, и она, подхватив девушку, уносит ее или в яростный жар лета, или в осень с ее тягой к смерти, или в весеннее буйство раскрывающихся почек.

Позже (может быть, уже выйдя замуж) женщина обнаруживает, сколько разочарований можно оставить у входа в конюшню. Она может чистить лошадь, чувствовать ее тепло, ездить на ней – и лошадь не жалуется на то, что у нее повыскакивали прыщи перед вечеринкой, не требует купить машину, не ограничивает сексуальных потребностей хозяйки, не изменяет ей. Да, конечно, во время верховой езды не принято подчеркивать чувственные формы ягодиц и бедер с их необузданной чувственностью; но (хотя наездники обоего пола это изо всех сил отрицают) когда едешь медленной рысью или легким галопом, тело движется во многом так же, как это происходит во время соития. Просто дело в том, что лошадь – это большое, мощное, весом в полтонны, подвижное существо, которое женщина сжимает ногами, фыркающее и взмыленное. Большинство людей предпочитают о верховой езде так не думать, но в истории она всегда ассоциировалась с языческой чувственностью. И даже с точки зрения этимологии, если обратить внимание на специальные термины для обозначения частей седла, обнаружится, что всадник занимает место между мужским (слово pommel – «передняя лука» – служит для обозначения головки, или эфеса, шпаги: на сленге так называют пенис) и женским (словом cantle – «задняя лука», в виде клиновидной полосы, – на сленге называют вульву). Всегда молчаливо подразумевалось, что, когда всадник едет верхом, он оказывается между двумя жизненными силами – мужской и женской.

Люди морщатся при упоминании женщин и лошадей, потому что сексуальность лошади – слишком очевидная и пламенная, слишком броская. Огромные существа, именуемые лошадьми, своими формами и движениями явно наводят на мысль о мужском начале. Когда у кобылы начинается течка, ее особенности меняются, и дети это сразу же замечают. У жеребцов огромные пенисы, и, вскакивая на кобыл, они неистово трясут копытами, машут гривами, скалят зубы, громко ржут. Хотя крепкого мужчину мы и называем «жеребцом», большинство женщин не фантазируют о том, чтобы спариваться с конями. Правда, некоторые, я уверена, об этом все-таки фантазируют. Самой знаменитой из них была Екатерина Великая, у которой, говорят, была особая сбруя, чтобы сдерживать эрекцию ее любимого жеребца. Это не значит, что женщины хотят заниматься любовью с конями; это значит, что кони являются воплощением их чувственности.

– Хэвлок Эллис полагает, что для девушек верховая езда может быть разновидностью мастурбации. А ты как думаешь? – спрашиваю я Линду.

– Когда ты верхом на коне мчишься по полю, ты скачешь как будто бы на гигантском фаллосе, и это может производить эффект мастурбации, когда твой клитор трется о спину лошади. Девушкам это может показаться чем-то постыдным, и они об этом не говорят, потому что матери очень редко рассказывают дочкам об оргазме или сексуальных ощущениях во влагалище и клиторе. Даже и теперь об этом юным девушкам обычно не говорят. Но это ощущение тайной сексуальности очень важно.

– Когда я училась в седьмом классе, то есть когда мне было около двенадцати или тринадцати лет, у меня было два любимых занятия, очень личных, о которых я никогда никому не говорила, и уж конечно не рассказывала о них другим девочкам. Мне казалось, что такие ощущения испытываю только я и только я этим занимаюсь. И вот одно из них. У нас на заднем дворе был гигантский шест с перекладиной в форме буквы «Т»: на него натягивали веревки, чтобы сушить белье. Детям нравится исполнять акробатические номера. Я часто залезала на этот столб – потому что при этом я обычно испытывала оргазм. Движение меня возбуждало, меня переполняли чувства – головокружительные, жуткие и восхитительные. Поэтому мне хотелось переживать их снова и снова, и при этом я не хотела, чтобы кто-нибудь узнал, какого они рода, – я и сама этого не знала. Я понятия не имела, как назвать эти ощущения, потому что думала, будто с другими девочками ничего подобного не случалось. В тот год на уроках физкультуры нам надо было залезать на канаты, и мне никогда не удавалось залезть по канату на самый верх, потому что, поднявшись до половины, я испытывала оргазм. Движение было тем же самым. Так что мне кажется, что молодые девушки, занимаясь верховой ездой, могут испытывать нечто подобное, но никому не хотят об этом рассказывать. Во-первых, потому что они не знают, как это описать, и, во-вторых, потому что это происходит в той части тела, о которой нельзя говорить.

– Когда я была маленькой, я вела себя, как мальчишка-сорванец, и ужасно этим гордилась, потому что мне казалось, что так я больше похожа на мальчишку, а я хотела быть мальчиком, потому что у мальчишек жизнь веселее. Я знаю, что женщины, которые стоят на крайне феминистских позициях и полностью разделяют идеалы феминизма, думают, что мы не отличаемся от мужчин. Но я думаю, что мы очень разные – что мы различаемся и психологией, и интересами, и нашим отношением к собственному телу и к другим людям. И это совершенно внутренняя жизнь – то сексуальное «я», которое просто так не увидеть – разве что взяв специальное зеркало и хирургический расширитель и рассмотрев с их помощью свои внутренние органы. Вы спрятаны у себя внутри. У мальчиков все «достоинства» на виду. Они могут их контролировать. Они могут показывать их другим. Представьте себе, что вы пытаетесь сделать это со своим влагалищем. Что вы там увидите? Ничего – пока у вас не будет партнера, который захочет заглянуть внутрь и все хорошенько рассмотреть, – и тогда это будет что-то невероятное.

– Потому что тогда тебя познакомят с почти невидимыми частями тебя самой, – добавляю я.

– А когда ты это обнаруживаешь, это будет интересно и очень здорово. Так что, как мне кажется, то ощущение тайны, которое связано с полом, вполне реально. И здесь есть разница между мужским и женским отношением к миру. Мужчины пронизывают, овладевают, проникают…

– Играют в гольф… Забивают шары в лузы?

Линда смеется:

– Вот именно. Женщины обхватывают лошадей своими ногами. У многих девушек любовь к лошадям исчезает, как только их сексуальная энергия переносится на мужчин. В определенном возрасте люди, судя по всему, перерастают чувства к лошадям. Думаю, что лошадей больше любят те девочки, которым не нравится тот идеал женственности, который навязывает им общество. Но теперь это представление о женственности изменилось, так что есть, наверное, разница между сегодняшними девочками и теми, какими они были в моем детстве. Но я помню, что, кроме историй о лошадях, я постоянно читала про диких животных, про одинокого волка, про собак, которых разлучили с хозяевами, и им пришлось долго жить бездомными. Мне нравилась дикая природа, нравилась независимость животных. Но когда животное становилось обычным человеком, история для меня изменялась и теряла свою притягательную силу. Я всегда чувствовала, что превращение в конце – которое как-то возвращало всех в реальность, к нормальному положению вещей, – было тем самым предательством, о котором должна была рассказывать история. В угловатом животном мы отчасти любим его уродство, его грубость – нелепую наружность, скрывающую нежное сердце. А когда оно становится красивым и большим и выглядит как Дэн Куэйл, то и внимания не стоит.

Рассмеявшись, я рассказала ей о парных фотографиях в рамках, стоявших у моей постели – кадрах из классического фильма Жана Кокто «Красавица и Чудовище». Волшебные сказки полны женщин, которые выходят замуж за животных, – и не все они превращаются в принцев.

– А почему, как ты думаешь, женщин влечет к этим красивым животным? – спрашиваю я Линду.

– Ответ очевиден: их сексуальная мощь, обещающая быть огромной и устрашающей, что очень возбуждает и стимулирует. И в социальном, и в сексуальном отношении большинство женщин видят что-то очень приятное в том, когда их порабощают, парализуя их волю, – и не только потому, что это позволяет женщине не чувствовать свою ответственность за это, хотя, когда тебе за пятьдесят, это, конечно, очень важно. Если вы очутились посреди океана и видите всю эту бушующую мощь – вы чувствуете трепет. Такой же трепет я ощущаю, когда лечу в самолете, и он идет на посадку, и весь дрожит и ревет. Я обожаю это ощущение. Женщинам, чтобы заявить о своей сексуальности, остается не так уж много. Большое животное – это та сексуальная мощь, которую женщина может видеть и осязать, но она чувствует, что за внешней силой у этого животного скрывается глубокая уязвимость. Все это придает ей силу. Посмотри, сколько женщин влюбляются в ковбоев (независимо от того, кто он на самом деле – действительно «ковбой Мальборо» на ранчо или нет) – крутых и молчаливых парней; женщина думает, что только ей одной удастся найти путь к его сердцу. Есть что-то соблазнительное в мужчине, который укрощает беснующееся под ним дикое животное, но это, разумеется, обрекает женщину на страдания, потому что настоящий ковбой просто обязан ускакать на коне в сторону заката; а если нет, если он позволит ей себя приручить, – значит, он совсем не настоящий ковбой. Следовательно, она проигрывает в обоих случаях.


Всегда существовали легенды о победах над минотаврами, драконами или какими-нибудь другими грозными силами природы. У нас такая мягкая, ранимая кожа, мы так уязвимы в этом мире. Древние люди боялись грома; в чертогах, озаряемых молниями, расхаживали боги, которых людям надо было или ублажить, или победить. Во время охоты люди, как правило, сталкивались со зверем лицом к лицу. Женщина верхом на лошади попеременно то управляет, то подчиняется той части своей природы, которая представляет собой дикого, храпящего, мощного, с развевающейся гривой зверя, строптивого и прекрасного. Никто не понимал этого лучше Дэвида Герберта Лоуренса. В рассказе «Сент-Мор», новелле о женщинах и лошадях, главная героиня околдована жеребцом, прекрасным и норовистым. Собираясь купить его, она думает о том мире, который он представляет:

Он из другого мира – древнего и могучего. В том мире лошадь была быстрой, неистовой и превосходной, непокоренной и непревзойденной… Пожалуй, было нечто странное, варварское и восторженное в необузданной, темной воле, лишенной эмоций или личных переживаний… Он был таким сильным и таким опасным. Но в его темном глазу, когда он смотрел, в этом глазу с затуманенным карим зрачком – облаком среди темного огня, – таился другой мир, за пределами нашего; в нем сияла темная сила, и в этом пламени была другая, особая, мудрость. Она знала это наверняка: когда конь прижимал уши, скалил зубы и его огромные глаза на гладкой лошадиной морде метались, словно выходя из орбит, – она видела в его страшных глазах сонмы демонов.

Меня до сих пор зачаровывает дисциплинированность и осторожность лошади, ее строптивое недовольство при каждом повороте, изысканная, чувственная игра мышц, грациозная сила. И это стало мне особенно очевидно в один холодный зимний день, несколько лет назад, когда я ехала без седла на кобыле по кличке Аппалуза, быстро пуская ее рысью на крутых поворотах, и я впервые сидела на лошади по-настоящему крепко, не скользя и не покачиваясь. Мои ноги сжимали ее брюхо, как подпруга, и, когда она шла иноходью, ее сердце билось у моих коленей. Я сидела уверенно, прислушиваясь к равномерному – цок-цок-цок – стуку ее копыт и контрапункту – тук-тук-тук – ее сердца. Зачарованная этим нежным биением, став его частью, я словно парила, как мелодия, над этим синкопированным ритмом. От ее груди и шеи поднимался приятный плотный пар. Когда я слегка надавила ногой на ее брюхо, она сменила ритм бега, и мне стало так хорошо при виде ее работающих лопаток; мне были приятны влажный запах разгоряченной гривы, ритмическое покачивание ее головы. Мои ноги покалывало от вибрации – и ее, и моей. Обезумев от радости, я, как была, без седла, перескочила на лошади через несколько невысоких заборов, хватаясь за ее шкуру, от которой шел пар, когда мы преодолевали препятствие за препятствием. На мгновение, в промежутке между двумя столбами, мы отрывались от земли и сквозь скудный зимний свет летели к солнцу, которое в конце долины, на горизонте, разливалось горячим желтым потоком. Когда мои ноги словно слились с ее телом, мы взлетели над забором, как над пеленой тумана, под которым лежал мир людей. За эти несколько секунд я почувствовала себя, до дрожи в сердце, частью природы и, возликовав в восторге от скорости и солнечного света, – частью древнего как мир экстаза Земли. Жизнь, пронизывая меня, растекалась по моим жилам подобно тому, как ветер со свистом налетал на зимние деревья. Огромные, маслянисто-черные вороны каркали нам вслед, словно кашляли в тумане. А потом над холмами начала разливаться ночь, как огромная струя черных чернил, вымарывая все цивилизованное и безопасное.


Когда мы заканчивали обедать, мимо прошел бывший муж Линды со своей новой женой и двумя маленькими детьми. После развода с ним Линда тоже нашла себе нового мужа, и обе пары живут совсем рядом, всего в нескольких домах друг от друга, так что дети обеих семей стали частью одной большой семьи. Местные жители часто восхищаются тем, как деликатно и по-современному просто им удалось договориться. Его девятилетняя дочь, Ханна, бросилась к Линде и обняла ее, а потом показала ей свои новехонькие ковбойские сапоги.

– Красивые! – сказала ей Линда.

Девочка смущается и застенчиво говорит:

– Я достала их, чтобы кататься на лошадках. – Сами эти слова ее возбуждают, и она добавляет: – А ты знаешь, я пойду в детский трудовой клуб. Там мы будем расчесывать лошадям гривы, а потом на них кататься!

– А вот теперь взгляни на мои, – говорю я, вытягивая из-под стола ноги, чтобы показать ей черные ковбойские сапоги. Около лодыжки правого сапога – красный кожаный ремешок, усеянный маленькими серебряными сердечками. – Мои тоже для того, чтобы кататься на лошадях.

Ее глаза вспыхнули. Она смотрит на меня пристальней, а потом улыбается с чувством потаенного взаимопонимания членов масонского братства. После обеда я спешу вернуться домой, чтобы посмотреть по телевизору финал соревнований по конкуру, и собираюсь в путь, который перенесет меня через время и пространство туда, где начиналась моя любовь к лошадям.


Пролетая над штатом Нью-Йорк, я смотрю вниз, на заросшие лесом холмы с острыми, как наконечники стрел, верхушками елей и на зелено-коричневый бархат засеянных полей. На прошлой неделе я проезжала верхом через пустыню на юго-западе, где по ночам в твои сны властно вторгается волчий вой, а днем парящие орлы демонстрируют миру свои оперенные, словно в шароварах, лапы. Всего за несколько часов я стремительно перенеслась в другую природную зону, другую экосистему, другую культуру – и все благодаря этой современной «лошади» – самолету, мощность двигателей которого мы до сих пор измеряем в лошадиных силах. Паря в высоте, в этом футляре из сверкающей стали, я смотрю, как внизу медленно поворачивается планета, и преодолеваю время благодаря этому маленькому чуду, которому не удивляются даже дети. Мы можем щелкнуть выключателем – и в темной комнате внезапно взойдет солнце; повернуть ручку – и холод перейдет в лето. После всех этих чудес стоит ли удивляться тому, что мы научили металл летать? Или что мы можем мчаться по ветру, как божественные кони древности? Или что можем совершать странствие на восьмикилометровой высоте? Наши самолеты летают в любом направлении – но время идет лишь в одном, и с каждой секундой все стареет и постепенно приходит в упадок. Да и мы рано или поздно состаримся и, возможно, предадим наши мечты. Внизу, подо мной, живой, дышащий, с многочисленными озерами горный хребет Адирондак, пылающий осенними красками. А потом наконец я вижу вдали аэропорт имени Джона Кеннеди, мерцающий во мгле. В каком-то смысле время – это самая неправдоподобная из наших выдумок. Пытаться укротить время – это все равно, что пытаться стреножить призрак, но благодаря лошадям этот призрак стал видимым.

В аэропорту, преодолев время еще раз, я сажусь на самого быстрого железного коня, который только доступен пассажирам нашего штата, и через несколько минут самолет взмывает в небо. Сначала слегка накренившись, он берет курс на восток. Мы быстро пересекаем «индейскую землю» (так летчики называют высоты, на которых летают такие легкие двухмоторные самолеты, как «сенека», «навахо» и другие) и вскоре, погрузившись в пурпурное небо, оставляем внизу все, даже погоду. На крейсерской скорости – более 1600 км/ч – мы летим почти так же быстро, как вращается Земля. Море внизу черное, и на волнах поблескивают струи солнечного света. Хотя водная поверхность кажется ровной, спокойной и безмолвной, я думаю о драмах, которые разыгрываются под ней во всех направлениях, о постоянном движении – вверх и вниз – всего океана, хлюпающего как чернила, которые разливаются кляксами по карте. В это же время сдвигаются с места и земные пласты. А когда море и Земля движутся согласованно, возникают рифы. В иллюминатор видно, что Земля круглая. Где-то внизу и далеко-далеко, невидимое глазу, находится всё, что я когда-либо знала, и все, кого я когда-либо любила.

Постепенно пурпурное небо уступает место синему, и мы приземляемся в аэропорту Орли, в пригороде Парижа. Там я пересаживаюсь на другой самолет и лечу к югу, в Перигор в департаменте Дордонь – в регион, известный своими трюфелями, паштетом из гусиной печенки и древней историей. В маленьком аэропорту Перигора я сажусь в такси. Дорога занимает около часа. За окном машины проносятся городки, разбросанные там и сям особняки, зубчатые холмы… И вот я в краю платанов, среди известняковых пещер. Мысленно возвращаясь на 30 тысяч лет назад, я вновь ощущаю неотступное желание узнать, кем и какими мы были много тысячелетий тому назад. Иногда прошлое узнать проще, чем настоящее, и легче увидеть, какими мы были, чем какими мы стали. Когда-то в этой долине цвели заросли можжевельника и орешника, росли липы, деревья грецкого ореха и дубы. Луга были покрыты ковром цветов, раскинувшимся среди зарослей земляники, ежевики и кустов смородины. Реки изобиловали лососем; болотные птицы ловили рыбу на их берегах. По долине бродили бизоны, зубры (предки испанских боевых быков), дикие кабаны, олени, кролики, лошади, каменные козлы, львы, медведи и носороги. По лугам разбредались стада северных оленей, и охотники эпохи мадленской культуры лакомились их мясом, носили, чтобы согреваться, их шкуры и использовали их жир для изготовления бездымных светильников вроде тех, которые до сих пор в ходу у эскимосов. Так называемые пещерные люди жили не в пещерах, а в палатках из шкур. Они селились около рек и ручьев, но иногда и рядом с пещерами, используя нависающие выступы над их входами для защиты жилища от дождя. Углубляясь в пещеры, предпринимая волшебные путешествия в Неизведанное, они стали раскрашивать влажные стены охрой, марганцем и древесным углем. Так из призрачного хаоса своего жизненного опыта они создавали то, что мы называем искусством.

За прошедшие двадцать четыре часа, благодаря сверхзвуковым лошадиным силам, меня стремительно перенесли на восток, в страну рассвета. Так, по следам прошлого, я отправилась во времени назад, чтобы увидеть стены пещеры Ласко, похожие на стены кафедрального собора. Здесь больше всего изображений лошадей, которых рисовали чаще других животных и даже людей. Лошадепоклонники пещеры Ласко жили, скорее всего, около 17,5 тысячи лет назад в мире, погодные условиях которого были подобны сегодняшним. Благодаря мягкому климату эти холмы стали живой кладовой. Мы представляем себе тогдашних людей дикарями, но они уже научились делать отверстия в швейных иглах, были умелыми охотниками, рыболовами и исследователями пещер. Они пели и плясали, били в барабаны, сделанные из шкур, и играли на костяных свирелях и свистульках. Жившие племенным укладом малочисленные полукочевники, они часто заходили в пещеры – по-видимому, для совершения религиозных обрядов и обрядов посвящения. И мы – их наследники. На чердаке нашего генофонда хранятся старинные вещи и платья; мундиры, в которые мы уже не влезаем; конверты, набитые фотографиями родственников, которых мы никогда не видели. Они передали нам по наследству многое из того, что свойственно нам как представителям человеческого рода, – не только нашу гневливость, грубоватость наших манер, жажду крови и стремление к завоеванию новых территорий, но и нашу любознательность, благоговейный страх и привязанность к семье. Если между нами и пролегают расщелины непонимания, хотя бы частично они преодолимы благодаря мостам искусства – этой потребности создавать произведения ошеломляющей красоты, – искусства, так же сильно влияющего на нас и сегодня. Тогдашние люди испытывали чувственную страсть к лошадям и жажду чествовать и прославлять природу. И мы унаследовали от них эту потребность поклоняться.


Настоящая пещера Ласко запечатана и находится под защитой, потому что невосстановимые произведения искусства после их открытия пострадали от воздуха, сырости и человеческого дыхания. Увидев, что некоторые из рисунков начала разрушать плесень, французские власти благоразумно закрыли пещеру для публики и построили рядом ее точную копию (рисунки в точности воспроизведены лазером). Но я уже много лет мечтала побывать именно там, где ходили пещерные люди, и своими глазами увидеть то, что они рисовали. В настоящую пещеру позволяют заходить лишь исследователям, не более пяти